Хмельницкий чувствовал: напрасно кричит. Нет, криком тут не поможешь.
   Все было проиграно. За его спиной сплели паутину. Продали! Что он мог поделать? Скача к хану, видел, как строилась в боевые ряды орда. Он знал: хан может дать приказ ударить в спину казакам. Он знал, почему так поспешно заключил хан мир с королем. Незачем кричать, незачем тратить силы и слова. Хану не с руки была бы победа над королем. И, словно отгадав его мысли, Ислам-Гирей, как ужаленный, вскочил на ноги и закричал, подступая к Хмельницкому:
   – Ты меры не знаешь, гетман, жадность твоя безмерна! Замыслил помазанника божьего, брата моего, в прах повергнуть, растоптать! Разве такое слыхано? Ты уже многого добился – и довольно. Король тебе все простит. И не надо пролития крови. Я не хочу войны. Король мне дань заплатил и обещает и дальше платить в срок. А ты если хочешь воевать – воюй. Но знай, – угрожающе и гневно кричал хан, – я тебе в спину ударю! Я тебе и так помог...
   – Что помог? – перебил Хмельницкий. – Чем помог?
   Хан не ответил. Овладел собой, сел между своими братьями и устало опустил веки. Сефер-Кази успокоительно вставил:
   – Теперь самое время, гетман, и тебе заключить договор с королем. Он преклонит слух к твоим просьбам. В том и великий хан тебя поддержит.
   Хмельницкий, резко повернувшись, вышел из шатра.
   Он уже не слышал, как вслед ему покатился легкий, довольный смех Ислам-Гирея.
   Сефер-Кази поклонился хану и угодливо заговорил:
   – Видишь, великий повелитель мой, как опасен гяур Хмельницкий. Теперь ты убедился, как хорошо поступили мы. И король, и гетман в твоих руках, хан.
   – Нет бога, кроме бога, и Магомет – пророк его, – проговорил Ислам-Гирей и сладко зевнул, вспомнив вдруг белые стены бахчисарайского дворца.
   «Теперь казаки, – подумал хан, – снова начнут помышлять, как бы им от короля избавиться, и о Крыме надолго забудут...»
   ...Хмельницкий бешено гнал коня, возвращаясь из ханской ставки. Гнев и злоба душили его. Конь вынес его на шлях. Вот он, Зборовский замок.
   Увидел, как через Стрыпу широкими рядами, по наведенным мостам шли казаки.
   Вдоль берега трубили трубачи. Отвернулся. Лучше было не видеть того. Лучше было сложить голову в бою, чем пережить эти минуты.
   ...Да, он проиграл битву. Уже близка была победа и малиновое гетманское знамя уже реяло над польским лагерем. И вдруг гонец хана сломил все то, что он выносил в сердце, взлелеял в душе своей.
   Тимофей скакал рядом. Он ни о чем не спрашивал. Он все сам понял. Как оскорбительно легко и быстро вырвал хан победу!
***
   ...В шатре гетмана тесно. Нечай прискакал прямо из боя, прижимал перевязанную руку к груди. Громыка тер засыпанные пылью глаза и кашлял.
   Сидели, тяжело переводя дыхание, Гладкий, Пушкарь, Суличеч, Волевач, Чарнота, Томиленко. В углу о чем-то шептались Выговский и Капуста. Силуян Мужиловский выглянул из шатра и объявил:
   – Гетман.
   Вошел Хмельницкий. Стал посреди шатра.
   – Продал нас хан, други, – сказал он.
   Полковники молчали. Тогда гетман продолжил:
   – Была у меня думка – не прекращать боя, а что бы мы поделали, ежели бы орда ударила нам в спину? Нет! Не время играть судьбой. Не только о себе помышляем ныне, а и о крае нашем, об отчизне. Хочет король вести переговоры с нами – будем вести. С татарами союз рвать сейчас нельзя, – узнает шляхта, что мы одни, обнаглеет. Пускай думают, что мы с ханом в согласии. Верно говорю?
   Полковники молчали. Он хмуро усмехнулся.
   – Головы повесили, зажурились! Зря! Подумайте, какая победа нам досталась! Первоклассную армаду на колени поставили и объявим королю наши условия. Сами мирные пункты напишем. Разве этого мало?
   Разгневанно крикнул:
   – Думаете, мне весело? Одною злобою победы не добудешь. Погодите, еще придет и наше время. Тут, под Зборовом, – только начало.
   Говорил уже не только полковникам, но и самому себе. Уловил взгляд Выговского:
   – Что глядишь, писарь? Думаешь, дурно учинил, что-не послушался тебя вчера, не ответил королю? Нет! Хорошо поступил. Теперь король еще больше устрашен. Поезжай к хану, скажи: гетман и старшина зовут на обед великого хана, его братьев ясных, пропади они пропадом, и славного визиря, сто чертей ему в печенку. Скажи: гетман десять баранов зарезал и десять сулей лучшего кумыса на стол поставил. Скачи, Выговский! А вы, полковники, оденьтесь по-праздничному, бросьте печалиться – мы победили, победили мы, а не шляхта! Слушай, Чарнота: когда хан в шатер мой войдет – так чтобы пятьдесят раз пушки ударили и чтобы все казачество в таборе кричало:
   «Слава!» И чтобы трубы трубили, как на бой. Да все полки выстроить, – пускай видит басурман, какова сила наша, пусть не забывает, что и под стены Бахчисарая притти можем.
   Голос Хмельницкого звучал твердо, и полковники один за другим выходили из шатра, забыв недавнюю печаль и растерянность. Силуян Мужиловский, оставшись с гетманом, сказал:
   – Мыслю, Богдан, – не совсем уж худо вышло. Своего добьемся от короля. Главное – потребный нам реестр надо обеспечить. От того будет зависеть наша сила и на дальше.
   Хмельницкий не ответил. Молча глядел перед собой. Помолчав, сказал:
   – Переговоры с Оссолинским будешь вести ты, Иван, и Лаврин. Надо ковать железо, пока горячо. Я в эту ночь глаз не сомкну. Думал я, Силуян, – тут, под Зборовом, добудем мы волю Украине навеки. Ошибся! Что народу скажу? Снова шляхта, как саранча, двинется на Украину, снова засвистят плети да палки. А придется опять народ подымать, кто за мной пойдет?
   Боюсь, отшатнутся.
   – Всем волю дать – на такое, Богдан, дерзать не можем, – заговорил Мужиловский, – ты должен это знать. Будь доволен тем, что вся старшина теперь за тобой, и ее пользу твердо оберегай. Разве надо тебе рассказывать, как старшина умеет предавать гетманов? Лучше меня знаешь. В Московском царстве чернь в великой покорности у бояр и государя, они, надо думать, с опаской на нас поглядывают: не взяла бы их чернь недостойный пример с наших посполитых... Подумай и об этом, Богдан.
   – Мне, Силуян, обо всем думать надо, – невесело ответил Хмельницкий.
   – Твоя правда, Богдан! А впрочем, до сей поры никто не мог тебя упрекнуть в неосторожности. Ты хорошо оберегал наши интересы. О народе заботишься? Народ, Богдан, больше хочет, чем ты дать ему можешь. Веру от унии защитишь – и то дело великое. Не все сразу.
   – Иди, полковник, – недовольно сказал Хмельницкий.
***
   ...А ночью, после шумного обеда в честь Ислам-Гирея, у гетмана гудело в голове. За столиком в шатре сидел Выговский. Мужиловский и Капуста стояли перед Хмельницким, а он, пересиливая боль, железным обручем сжимавшую голову, все не соглашался. Не то написали они, не то! Не такими предложениями надо начинать переговоры. Такое написали, словно не он короля на колени поставил, а тот его. И вот он решил: сам напишет. Пусть они уходят и не мешают ему. Он сам все сделает.
   – Не успеешь, уже мало времени осталось, – возражал Выговский.
   И все-таки он настоял на своем. Они оставили его в шатре с писарем Федором Свечкой. Гетман пил квартами холодную воду из ведра. Свечка сидел неподвижно за столом, держа перо в руке. Хмельницкий приказал:
   – Пиши: «Условия мира, поданные гетманом Богданом Хмельницким королю Речи Посполитой Яну-Казимиру, составленные под Зборовом августа седьмого дня 1649 года».
   Однозвучно поскрипывало перо в руке Федора Свечки. Твердо звучал голос Хмельницкого:
   – "Первое: должны быть подтверждены королем права и вольности наши, чтобы где бы наше казачество ни пребывало, хотя бы трое казаков, – двое должны судить третьего, и чтобы шляхта не вмешивалась.
   Второе: чтобы казацкий реестр не был ограничен никаким числом".
   Свечка вздохнул и вскинул глаза на гетмана.
   – Что, нравится? – спросил Хмельницкий. – Пиши! Пиши! "Третье: пределы нашей территории должны быть от Днестра, Берлинца, Бара по Старый Константинов, по Случь и за Случь, а дальше, где Припять, и по Днепр, а от Днепра, от Любича начиная, до Стародуба, до самой границы Московского царства. В этих местностях между нашими войсковыми не должны стоять никакие хоругви, ни чужеземные, ни польские, и чтобы не смели брать никаких поборов. А по окончании переписи тем, кто останется под панской юрисдикцией, должно быть подтверждено, что если во время военных событий что-нибудь сталось, как в отношении имущества, так и здравия, – все будет прощено и предано забвению, без всяких последствий в будущем.
   Четвертое: уния, как постоянная причина утеснения народа русского, должна быть отменена как в Польше, так и в княжестве Литовском. Церкви и всякое церковное добро, пожертвования, пожалования русские, несправедливо отнятые униатами и постановлениями судов, должны быть отобраны от униатского духовенства с помощью выделенного для того полковника Войска Запорожского и отданы православному духовенству. По всей Польской Короне и в Литве оно имеет полную свободу открыто, а не тайно, исповедовать свою веру, похороны и прочие обряды церковные будет исполнять без страха, без всяких препон, как в месте пребывания короля, так и в других больших городах. Русские церкви должны быть в Кракове, Варшаве, Люблине и в других, неназванных городах, как и раньше было.
   Пятое: в городе Киеве и в прочих украинских городах иезуиты и монахи римской религии, как и раньше никогда не бывало, так и теперь, не могут иметь ни от кого пожертвований, ибо через монахов начинаются в религии несогласия и нарушения спокойствия.
   Шестое: и если по сеймовым постановлениям, старым и новым, были убиты безневинные люди, отобраны в разных местах вольности, дома розданы, как выморочное имущество – все такие постановления и утеснения должны быть отменены, церкви, вольности, права и дома во всех городах, как в Короне, так и в Великом княжестве Литовском, должны быть возвращены владельцам.
   Седьмое: за всякие вещи же из костелов и церквей, забранные казаками во время военных действий и найденные у кого-нибудь, никто никого никаким способом не может тревожить и бесчестить, а кому они за то время достались от казаков, у того и остаются.
   Восьмое: православное духовенство должно иметь такие же права в Польше, как и духовенство римское. Митрополит киевский с двумя архиереями должны иметь места в сенате наравне с католическими епископами.
   Девятое: на все, что сталось в 1648 – 1649 годах, должна быть полная амнистия.
   Десятое: войско коронное, до полного успокоения в этом крае, не должно становиться на постой, дабы не нарушить тем твердых намерений установить спокойствие..."
   Федор Свечка устало опустил руку. Немая боль свела плечо.
   – Что, утомился? – спросил Хмельницкий. – Это тебе не про отважные поединки писать. Верно, не такой летописи хотелось бы тебе, отроче? Что ж, и я о другом думал. Иди, отдыхай, скоро рассветет.
   Свечка поклонился гетману и вышел. Хмельницкий нагнулся над исписанными листами пергамента. Внимательно перечитывал каждую строку.
   Острое недовольство нарастало в нем. Сам себя успокаивал: чем недоволен?
   Разве под Желтыми Водами мог о таком помышлять? Однако приходилось признать, что условия, предложенные им, только ограничивают права короля и шляхты, но не отменяют их.
   На рассвете Хмельницкий призвал к себе Выговского, Капусту и Мужиловского. Прочитал им пункты, которых они должны были держаться при переговорах. Они выслушали не перебивая. Окончив читать, спросил:
   – Теперь как?
   – Думаю, что число реестровых придется обусловить, – заметил Выговский.
   – Такой мысли и я, – подхватил Мужиловский. Капуста молчал, ожидая, что скажет Хмельницкий.
   Гетман не согласился:
   – О реестрах сами не заговаривайте и всячески от того уклоняйтесь, а будут настаивать – скажите: это позднее обусловлено будет...
   На том и порешили.
   Днем состоялась первая встреча гетманского посольства с канцлером Оссолинским. Встреча состоялась в лесу под Зборовом. Обе делегации прибыли в сопровождении многочисленной охраны. Выговский прочитал условия гетмана, на которых он соглашался заключить мир с королем. Оссолинский, выслушав, сказал:
   – Я должен показать пункты его величеству королю, один решить ничего не могу.
   – Тогда о чем же нам с тобой говорить? – пожал плечами Мужиловский.
   Оссолинский вспыхнул:
   – Пункты написаны не в духе обращения подданного к своему вельможному королю, и гетман потребовал такого, что ни король, ни сейм не смогут удовлетворить этих требований.
   – Тогда другой речи не ждите от нас, – твердо сказал Мужиловский.
   – Хан иначе думает, – вызывающе произнес канцлер.
   – Хан уйдет, а мы останемся соседями, – сказал Лаврин Капуста, – пан канцлер не должен забывать это.
   – К чему спорить? – вмешался Выговский. – Пан канцлер своим светлым разумом все взвесит и все обсудит. Дадим время пану канцлеру, и я верю, что мы придем к согласию.
   – Пан генеральный писарь разумно сказал, – согласился польщенный Оссолинский.
   Так и закончилась на этом беседа. Послы разъехались. Капуста укоризненно заметил Выговскому:
   – Зря, Иван, ты перед ним так рассыпался. Привык панам зад лизать.
   Выговский схватился за саблю.
   – Прекратите! – сурово вмешался Мужиловский. – Нашли время для ссоры!
   Опомнитесь.
   Выговский погнал коня вперед. Капуста плюнул на дорогу.
   – Так и стелется наш генеральный писарь панам под ноги. Не могу того спокойно видеть.

Глава 21

   ...Пришлось уступить. Дальнейшие встречи гетманских послов с канцлером Оссолинским, как и встреча самого гетмана с канцлером, показали, что все пункты мирного договора, предложенные Хмельницким, неприемлемы для шляхты.
   Сталось так, что Выговский умело отстранил всех и теперь только он один вел переговоры. Совещался с гетманом, ездил к Оссолинскому, сыпал остротами и шутками, одним словом, чувствовал себя как рыба в воде.
   Хмельницкий понял: надо пойти на уступки канцлеру в ограничении реестра. Накануне составления окончательного варианта договора Выговский пришел к гетману в шатер среди ночи, вместе с полковниками Гладким и Громыкой.
   Гетман спал или делал вид, что спит. Он лежал на ковре, накрывшись плащом, закрыв лицо рукой и не откликался на заискивающий голос Выговского. Только когда в шатер вошел есаул Лисовец и доложил, что приехал ханский визирь Сефер-Кази, гетман поднялся, плеснул в лицо воды, которую налил ему на руки джура, утерся рушником и надел кунтуш. Из-под набрякших век недобрыми огоньками светились глаза, черная обкуренная трубка дрожала в зубах. Казалось, вот-вот перекусит ее. Так он и не проронил ни слова, пока в шатер не вошел Сефер-Кази.
   Поклонившись, словно не было ссоры, словно не он, Хмельницкий, грозил стереть с лица земли Бахчисарай, гетман хрипло сказал:
   – Может, что лишнее было вчера, великий визирь, – то от Бахуса.
   Прости.
   Визирь любезно развел руками. Пустое! О чем говорить? Были друзьями, такими и будут. Только напрасно гетман так настаивает на неограниченных реестрах. Ведь и полковники не все так думают. Разве не лучше, чтобы число реестровых было точно обозначено? О чем он заботится? Чем меньше реестр, тем лучше для края, а понадобится, – снова всех казаками сделает.
   Выговский одобрительно кивал головой. Гладкий пробасил:
   – Пускай реестр ограничен будет, лишь бы мы сами на своих землях хозяйничали, сами бы в маетностях сидели, это правда.
   Хмельницкий молчал. В конце концов, и для него не в реестре было дело. Ему важно было, чтобы на Украине он был полновластным хозяином, чтобы державцы короля отныне не вмешивались в украинские дела.
   Визирь продолжал свое. Хан считает, что гетман должен помириться с королем, жить с ним в согласии. Теперь самая пора для такого договора.
   Визирь рассыпался смехом:
   – Чем меньше прав черни, тем для казачества лучше... Лучше будет жить казачество, – пояснил он.
   Словом, визирь давал понять, что хан на стороне Оссолинского.
   Визирь зорко следил за выражением лица Хмельницкого. Он мог радоваться. Упрямый и умный враг, Хмельницкий бился в умело расставленных сетях и тщетно пытался вырваться на волю.
   Теперь он будет кроток, как агнец. Будет сидеть в своем Чигирине, и глупые мечты о вольной и независимой от шляхты и татар державе, о переходе в подданство к Московскому царству не будут туманить ему голову. Разве могут визирь и его повелитель допустить, чтобы Хмельницкий объединился с Москвой? Конец тогда великому Крымскому ханству!
   Визирь уехал. Хмельницкий остался с Выговским. Точно ветром смело с лица гетмана смирение и покой. В ярости мерил широкими шагами клочок земли под шатром. Вот она, эта иезуитская паутина, она опутывала его. Как сорвать с себя сети? Знал, – и это было для него самое страшное, – что выхода нет, и что победа, которая так близка была от него и всего два дня назад ласково улыбалась ему, теперь уже далека, и что его за его же спиной продали и обманули.
   Выговский сидел на скамеечке и ждал. Был уверен: гетман согласится, иного выхода нет... Вчера ксендз Лентовский в польском лагере пожал Выговскому руку и сказал, что канцлер возлагает на него великие надежды.
   Между делом спросил про шляхтича Ясинского. Генеральный писарь развел руками: Ясинского он не видал. Под Збаражем никто к нему не приходил.
   Выговский терпеливо ждал. Он научился ждать. Он твердил себе: «Умей ждать». О, это было великое уменье!
   Хмельницкий продолжал ходить по шатру. Казалось, он забыл о генеральном писаре. Хорошо. Он согласится на ограничение реестра. Даст согласие на то, чтобы в Киеве сидел воевода, назначенный королем, – пусть шляхта уверится, что он покорился, пусть они считают его верным и покорным вассалом короля и Речи Посполитой.
   «Чего ж я добился?» – спросил он себя. Ведь он хотел окончательно освободить Украину от шляхетского ярма. Именно к этому стремился...
   Грыз зубами давно погасшую трубку. Мало ли чего хотел! Не все добывается сразу. Однако он знал, что все же это победа. Еще год назад, под Пилявою, король не хотел разговаривать с ним. Тогда паны сенаторы считали: «Казаки сами перегрызут друг другу горло». Теперь иначе заговорили. Теперь король приглашает его к себе. Завтра он будет у короля.
   Хмельницкий на миг видит лица своих врагов. Вот они: сенаторы, князья, надменные шляхтичи... Это будет завтра.
   Сейчас он должен сказать свое окончательное слово. Он скажет его, и через несколько часов слово это будет на устах у всего войска. Будут говорить: «Продал!» Больше не поверят ни ему, ни его универсалам. Злоба закипела в нем, прорвалась наружу. Гетман старался успокоить сам себя. Как будто он и так мало дал посполитым! Конечно, не всем воля такая, какой ждали. В памяти всплыло то, о чем говорил у костра казак Гуляй-День. Надо будет написать универсал, надо будет объяснить: мир временный. Разве он не так думает? Разве можно иначе представить себе будущее? А пока что он уступит, отойдет в пределы Украины. У него будет время...
   Итак, снова надежда на время. Уметь ждать! Но ждать не сложив руки...
   Он договорится с Москвой. Напрасно хан думает, будто гетман теперь у него на цепи. Один-два года мирного житья... Но разве может быть мирное житье, если паны начнут возвращаться в свои маетки? Он знал, что начнут говорить в народе и на кого будут точить ножи...
   Но теперь ничто не могло уже его остановить. Теперь уже родилось твердое решение.
   Он согласится, чтобы реестр был в сорок тысяч, но составлять его будет два года...
   Он согласится, чтобы в Киеве сидел королевский воевода православной веры (наверно, это будет Адам Кисель), но в Киеве будет и его полковник, и там будет на постое казацкий полк...
   Он согласится, чтобы подписи его предшествовали слова: «Его милости короля Речи Посполитой гетман Войска Запорожского». Но служить королю не будет и минуты...
   Он даст согласие на то, чтобы шляхта возвращалась в маетки по Бугу и Случи, но сквозь пальцы будет смотреть, когда ее погонят назад посполитые...
   Он откажется перед королем от права заключать союзы и вести переговоры с иноземными державами – но сразу же, возвратясь в Чигирин, пошлет посольство в Москву, заключит военный союз с Валахией и Молдавией, соблазнит татар на новые походы, настроит против Ислам-Гирея турецкого султана...
   Тех, кто станет поперек дороги, он сотрет впрах. У него есть сила, есть ум, и мускулы еще крепко ходят под кожей. Свои подымут руки против него – он будет рубить изменникам руки. Будет сажать на кол. Стрелять.
   В эту ночь под Зборовом Хмельницкий видит свое будущее ясно и далеко, и сердце его полнится спокойствием и мужеством, сопутствующими друг другу.
   В нем поднимается такая сила, какой никто не предвидел – ни король, ни хан. Только позднее, поняв, ужаснутся они своей ошибке.
   «Ладно, паны сенаторы! Ладно, ясновельможный король! Я – ваш слуга. Я – только гетман, милостью короля. Но я не отказался от самого себя, от народа, от отчизны».
   Остановившись перед Выговским, гетман спокойно произнес:
   – Согласен, Иван. Поезжай к Оссолинскому.
   – Давно бы так! – устало сказал Выговский.
   Он знал – Хмельницкий должен согласиться. Ничего иного не оставалось.
   Заранее радуясь минуте, когда он появится перед канцлером Оссолинским и сообщит, что гетман согласился, Выговский поспешил из шатра. Хмельницкий услышал, как бешено ударили конские копыта о землю, и впервые в эту ночь улыбнулся. Но улыбка была горькая и скорбная.

Глава 22

   ...Писцы валились с ног от усталости. Нехватало чернил, и тогда начали разводить в котелках сажу, которую с великим трудом добыли в окрестных селах. Всю ночь до самой зари переписывали гетманский универсал.
   На следующий день, едва взошло солнце, универсал читали по сотням в каждом полку.
   Гуляй-День стоял в толпе казаков, около бочки, на которую взобрался крикливый писарек в долгополом кунтуше.
   Писарек размахивал руками, шмыгал носом, вытирал локтем потный лоб, размазывая на нем чернильные пятна. Голос его звучал пронзительно и ломко:
   – "Бог помог нам добиться от короля и шляхты сохранения наших старинных вольностей, дабы могли мы веру свою свободно исповедовать, без страха перед римской церковью свои обряды справлять. Бог помог нам завершить битву и склонить короля Речи Посполитой, в пределах которой мы остаемся, к удовлетворению нужд наших и к обеспечению нам вольного и самовластного развития, избавив веру нашу от униатского утеснения и даровав всем, кто был вместе с нами в битвах, с Желтых Вод начиная и по сей день, спокойствие за себя и за родных своих, чтобы были они в полной и совершенной безопасности..."
   – А про панщину ничего не написано? – спросил казак в высокой бараньей шапке, сбитой набекрень.
   Писарь захлопал глазами. Под смех казаков, растерянно сказал:
   – Ничего!
   Гуляй-День с сердцем выбил из люльки пепел, ударив ею о каблук.
   – Ты бы еще спросил, будем ли сухомельщину пану платить или воловое, да попасное, может, гетман не забыл записать...
   Есаул Прядченко сердито махал кулаками, протискиваясь к Гуляй-Дню.
   – Молчи, нечестивец! – И, надрывая глотку, закричал:
   – Слушать внимательно гетманский универсал!
   «Надлежит быть нам всем воедино и беречь вольности наши, чтобы могли мы отстоять себя от нападения, а коли надо будет – стать оружно на защиту веры и жизни своей...»
   Гуляй-День жадно ловил каждое слово. Мысли перегоняли одна другую.
   Да, пришел мир. Что же сталось? Что он скажет в Белых Репках, когда вернется? Почему ничего не читает писарь о том, сколько в казаках будет?
   Почему только написано: «Реестры сами составим в полной воле и в согласии с нуждами нашими, дабы не нарушить мир с королем и Речью Посполитой»?
   Что это означает? Все слова повиты туманом. А вокруг был августовский день, ясный, погожий. Гуляй-День почувствовал горькую обиду. Кого бы спросить?.. Оглянулся. Казаки стояли хмурые. Исподлобья глядели на писаря.
   Тот читал:
   «Итти всем оружными лавами, полками назад с бережением, дабы не стался внезапно вражеский наезд...»
   Мир ведь! От кого же беречься?
   Гуляй-День выбрался из толпы. Что было слушать дальше?
   Августовский день солнцем расстилался в траве. Шумел ветер в раскидистых дубах. Гуляй-День шел, уставив глаза в землю. Вспомнил Федора Кияшка. Может, лучше, что нет теперь Федора?
   В памяти возникли: ночь у костра, слова гетмана: «От своего не отступлюсь». Пойти бы к гетману, спросить. А что ответит? Татары продали... Верно, это была правда! Казаки знали, – хан изменил. А разве можно было на него хоть на столько вот надеяться? Да, видно, не зря старые люди поговорку сложили: «За кого хан, тот и пан».
   Гуляй-День пошел к Нечипору Галайде. Галайда с перевязанной грудью лежал на возу. В ногах у него сидел цырюльник-венгерец. Полковник Громыка приказал ему не отходить от Галайды, пока не выздоровеет. Подле воза стоял Мартын Терновый, тоже пришел проведать товарища. Галайда слабо пожал руку Гуляй-Дню. Тихо сказал:
   – Мучаюсь, брат.
   – Смерть казака боится, – успокоил Гуляй-День.
   – Земляк, – кивнул Галайда Терновому на Гуляй-Дня.
   – Все мы земляки, – пошутил Мартын.
   – Не мешало бы ради этого выпить, – вздохнул цырюльник.
   – У тебя одно на уме... – Галайда укоризненно покачал головою и застонал.
   – Мир, Нечипор, – сказал Гуляй-День, – да ты, верно, уже знаешь.
   Помирился гетман с королем, домой уходим. Только, думаю, не надолго мир...