Что ж, он поможет панам убедиться, что и у них под ногами земля горит. Всего три дня прошло, как он получил весть от верных людей: в Карпатах подымаются польские селяне, и Варшава этим весьма обеспокоена.
   Казацкое войско станет для повстанцев побратимами. Он будет их другом. С двух сторон займется пожаром Речь Посполитая. До сих пор паны-сенаторы запугивали своих посполитых тем, что Хмель с казаками движется, как саранча, чтобы уничтожить веру католическую и польский народ. Хитро замыслили! Только напрасно паны сенаторы думают, что не может он обезвредить эту наглую ложь...
   Видно, не заснуть в эту ночь. Он спускает ноги с постели. Позвать бы джуру Иванка, да, верно, спит. Гетман встает. Медвежий мех, разостланный на полу, ласкает теплом ноги. Гетман отворяет дверь, зовет джуру. Часовой у дверей вскакивает на ноги, дергает за руку джуру Иванка, который храпит на сундуке.
   Сонный Иванко зажигает свечи. Приносит горшок кислого молока. Гетман отодвигает в сторону горшок, половчее устраивается в кресле, накинув на плечи кунтуш, посасывая люльку, наклоняется над картой. Сколько раз за последние дни он вопрошал взглядом этот желтый лист пергамента! Как ярко сияли для него все эти черточки, точки, треугольнички! Жизнь, сложная и привлекательная, полная и горя, и неожиданных радостей, таилась за ними.
   Год передышки принес немало плодов его стране! А врагам? Надо признать – и им немало удалось сделать. Может быть, больше, чем он догадывается. Какие кошели в Европе раскрылись для панов! Чего стоит один только Ватикан!
   Дьявол в сутане занес руку над его отчизной, хочет испепелить ее в боях и обратить в небытие добытые народом вольности.
   ...Перо, зажатое в пальцах, медленно ползет по пергаментному листу.
   Вот полоса Карпатских гор, вот Подгорье вот Краков. Тут, в Подгорьи, карпатские повстанцы. Ему сказали, что их вожака зовут Костка-Напирский.
   Гетман знал тот край. Хорошее место выбрал Напирский. Народ этого края жил в вечной нищете. Сюда, к Костке, он пошлет людей. Нет, не одного и не двоих. Сюда должен прорваться мощный и храбрый отряд его казаков. Они пройдут по тылам армии короля. Он пошлет Костке-Напирскому грамоту о дружбе и помощи. Протянет руку ему, как брату. И это должен знать польский народ. Надо разослать универсалы польским посполитым. А то, что под Краковом будут казаки, – разве от одного этого не встанут дыбом волосы на голове у коронного гетмана Потоцкого и польного гетмана Калиновского? Нет Данилы! Эх, Нечай, Нечай! Слишком рано оставил ты сей свет! Еще бы тебе жить и жить. Еще прогремела бы твоя слава под Краковом и одно имя твое навело бы ужас на кичливых панов!
   Вглядываясь в посветлевшие окна, гетман вспоминает свою последнюю беседу с Нечаем, его взволнованные слова: «Что ж, выходит – за кого хан, тот и пан?»
   Встают перед глазами Морозенко, Кричевский, Кривонос...
   Он видит островерхие курганы в степи, под стенами Збаража и Зборова... На миг возникает дивная мысль:
   «Пройдет время, пройдут годы, пятьдесят, сто, больше... Будет пышно ликовать жизнь в свободном краю, чудесным цветением оденутся сады, будут стоять озаренные солнцем обширные города и села, выйдет весной в поле сеятель, остановит взгляд свой на островерхом кургане, или поднимет острым лемехом из земли истлевший череп воина, или найдет заржавленный меч, – что скажет тот неведомый человек?»
   Он ясно видит тот день, то поле и того человека.
   ...Поет петух за окнами. Один, второй, третий. И Хмельницкий думает, усмехаясь: «И тогда так же будут петь петухи».
   Наклонясь над картой, проводит пером прямую линию от Киева, через Конотоп, на Брянск, до самого Рославля. Сюда выйдет полк Тарасенка. Здесь нежданно обрушатся на голову Януша Радзивилла семь тысяч сабель, и тогда подымутся селяне на Белой Руси, повстанут за Стародубом, Смоленском.
   Сможет ли тогда Радзивилл грозить его флангу? Не оставит ли он тогда мысль о походе на Киев, о том, чтобы нанести удар в спину казацкому войску?
   Да! Выдержать бы этот год. Один год. Суличич привез недвусмысленный, вполне ясный ответ царя: продержаться один год, а тогда царь объявит войну Речи Посполитой. Понятно, почему так торопятся паны. Любой ценой хотят усмирить Украину именно теперь. Развязать себе руки. Но он продержится.
   Выстоит. Чего бы это ни стоило. И оружия не сложит. Нет!
   Голоса за дверью, топот ног привлекают его внимание. Подняв голову, он видит, что заря уже окрасила стекла багрянцем. Сильно дунув, гетман гасит свечи и собирается распахнуть окно. Капуста просовывает голову в дверь:
   – Должен обеспокоить тебя, гетман. Важные вести.
   Стоит перед Хмельницким, держа в руке клочок полотна. Лицо встревоженное, не смотрит в глаза. Недобро защемило сердце у гетмана.
   – Что-нибудь худое?
   – Худое, гетман. Ночью прибыл гонец от Малюги.
   – Варшава! Опять Варшава! – со злобой сказал Хмельницкий. – Ну, говори. – Плотно уселся в кресле, стиснув руками подлокотники, закрыв глаза.
   – Письмо цыфирью, – сказал Капуста, пальцы у него дрожали; посмотрел внимательно на Хмельницкого, откашлялся, повторил:
   – Письмо цыфирью: двести пять, сорок семь да еще тридцать один, что означает: «канцлер Лещинский в согласии с королем», тридцать два, семь, четыре, пятьдесят восемь, что означает: «и папским нунцием Торресом и личным духовником короля замыслили...»
   Шептал про себя цифры и громко, раздельно выговаривал каждое слово, кидая тревожные взгляды на гетмана:
   – ..."замыслили гетмана отравить, дело это поручивши... – Капуста перевел дыхание, ему нехватало воздуха, – дело это поручивши, – повторил он, – супруге гетмана, которая, установлено мною доподлинно, есть шпионка иезуитов при особе гетмана..."
   Замолчал. Клочок полотна дрожал в руке. Хмельницкий не открыл глаз, глубже опустился в кресло. Солнечный луч лег на высокий лоб, и Капусте бросился в глаза землистый цвет лица гетмана. Молчание продолжалось.
   Минута... две... может быть, больше. Потом Капуста услышал, точно издалека, тихое:
   – Прочитай еще...
   Капуста начал. Нетерпеливым движением руки гетман остановил:
   – Не надо сначала. Конец...
   Капуста читал:
   – "...замыслили гетмана отравить, дело это поручивши супруге гетмана, которая, установлено мною доподлинно, есть шпионка иезуитов при особе гетмана..."
   – "Установлено мною доподлинно, – повторил охрипшим голосом Хмельницкий, – есть шпионка иезуитов при особе гетмана..."
   Широко раскрыл глаза. Заглянул снизу вверх в лицо Капусте, поймал его взгляд, искал в нем чего-то такого, что опровергло бы письмо Малюги.
   Лаврин открыто глядел ему в глаза. Ничего спасительного Хмельницкий не нашел. Вскочил на ноги и с силой ударил кулаком по столу. Упал подсвечник, сползла на пол карта, медная чернильница подпрыгнула, расплескав чернила по скатерти.
   – Навет! Ложь!
   Ярость бушевала в нем. Но сердцем почувствовал: правда.
   И вдруг, резко повернувшись к Капусте всем туловищем, жестко приказал:
   – Взять под стражу, учинить розыск, допросить.
   Бросил взгляд в окно. Там, за стеклами, подымался день. Всходило солнце.

Глава 8

   ...Нежданного гостя принимал Адам Кисель в своем доме. Перед ним стоял в черном кармелитском одеянии, склонив голову в почтительном поклоне, не кто иной, как Казимир Лентовский, духовник его величества короля Речи Посполитой.
   Приветливая улыбка на губах Лентовского, спокойная походка и уверенные движения свидетельствовали о том, что в Варшаве все благополучно. Удобно усевшись в кресле, положив ногу на ногу. Казимир Лентовский подробно повествовал сенатору о столичных делах, о своей поездке, о будущем, которое предвещало, наконец, мир и спокойствие для всех избранных небом людей.
   Сенатор, весьма утешенный рассуждениями своего гостя, почувствовал, что многие из его страхов, по-видимому, напрасны, и положение Речи Посполитой отнюдь не вызывает такой тревоги, какая не оставляла Адама Киселя уже достаточно долгое время.
   Ксендз сказал, что в недалеком будущем казакам придется дать нового гетмана, спрашивал мнение пана сенатора по этому поводу. Он вел речь об этом так, словно уже не было Хмельницкого, а если он и существовал еще, то не заслуживал внимания достойных и почтенных особ.
   – Есть тут один человек, – сказал Лентовский, подвигая поближе чашку кофе, которую поставил перед ним пахолок.
   Кисель указал пахолку глазами на дверь.
   – Кого ж вы имеете в виду, святой отец? – почтительно спросил Кисель.
   – Выговского, – четко проговорил ксендз.
   – Что ж, человек достойный, – сказал Кисель, – слежу за ним внимательно. Должен сказать, что с Хмелем он теперь не в добром согласии.
   Лентовский забеспокоился:
   – Вы в этом уверены?
   Кисель кивнул головой.
   – Это плохо, пан сенатор. Не подозревает ли в чем-нибудь Хмель своего писаря? – Но вдруг спокойно добавил:
   – Правда, скоро это уже не будет иметь значения... Через несколько дней Хмеля не станет.
   Кисель едва не подскочил в кресле.
   – Как не станет?
   – Божья кара падет на голову отступника нежданно. Перст судьбы, пан сенатор.
   Ксендз возвел глаза к потолку и набожно перекрестился.
   ...Эта беседа с Лентовским и события следующего дня внушили Киселю уверенность в том, что недалеко время, когда он сможет со спокойным сердцем прибыть в Варшаву, чтобы сказать сенату и его величеству королю:
   «Со смутой покончено. Мир и согласие утвердились на коронных землях его величества милостивого короля Яна-Казимира».
***
   ...Елена в сопровождении казначея Крайза прибыла в Киев на день позже Казимира Лентовского.
   Воевода ночью принял гетманского казначея Крайза. Говорили они долго с глазу на глаз, а затем воевода дал Крайзу пахолка, который проводил его в монастырь бернардинов, в дом, где поселился ксендз Лентовский.
   Важные вести привез из Чигирина казначей Крайз. В то же утро Казимир Лентовский отправил к Янушу Радзивиллу извещение о том, что литовский гетман должен ожидать акции со стороны московского рубежа, куда прибудут для этой цели казаки Хмельницкого. Негоциант Вальтер Функе, спрятав грамоту ксендза в заветную шкатулку, где он хранил все секретные бумаги и записную книжку, зевая, ибо час был еще ранний, трясся в повозке и с наслаждением вдыхал свежий утренний воздух.
   Вальтеру Функе приятно было думать, что не пройдет и недели, как он будет уже на пути в родной Франкфурт. Скоро он обнимет жену и деток, сможет порадовать их вестью о том, что на много тысяч талеров увеличилось уже его состояние. Радовался негоциант и потому, что в этой стране, откуда он уезжал, начиналась теперь такая свалка, что, ей-богу, лучше быть где угодно, но только не здесь. Напрасно так уверен в спокойствии и тишине сенатор Кисель, этот достойный и весьма почтенный государственный муж, и напрасно ксендз Лентовский полон добрых предчувствий.
   Что ж, в конце концов это Вальтера Функе не касается! От всех этих дел он имеет немалую прибыль. Но рисковать своими деньгами, а тем более своею жизнью, он не намерен. Вспоминая бродягу Крайза, своего земляка и единоверца, Вальтер Функе неодобрительно качает головой. Однако, что теряет Крайз, даже если и угодит на виселицу? Ни капитала, ни семьи у него нет. Другое дело – он, Функе. И негоциант, в самом отличном расположении духа, тихо напевает свою любимую песенку:
    Складывал хозяин печь,
    Не хотел ни сесть, ни лечь, -
    А наутро вместо печки
    Получилося крылечко.

Глава 9

   Елена с тревогой глядела в глаза ксендзу Лентовскому. Пламя свечей расстилало диковинные тени на стене кельи. Серебряное распятие тускло мерцало в углу. Пахло ладаном, старыми пергаментами, плесенью.
   Голос Лентовского был тих, спокоен, и постепенно этот покой передавался Елене.
   Когда она собиралась в Киев, узнав от Крайза, что ксендз Лентовский прибыл из Варшавы и желает повидаться с нею, беспокойство охватило ее.
   Чутьем поняла: начинается то, что давно являлось ей среди ночи, пробуждая в сердце тревожное волнение. В такие ночи она просила скорой смерти Хмельницкому, взывала к богу, в надежде, что небо примет ее мольбы и покарает ненавистного ей теперь Хмеля, которого она боялась больше, чем самого сатаны. Тогда бы она была свободна. Вольна, как птица. Тогда снова Варшава, Краков. Снова блеск, музыка, снова жизнь. Она сидит перед ксендзом, полная страха, в надежде, что услышит от него какие-нибудь добрые вести. В конце концов, это был единственный человек, связывавший ее с тем миром, который казался теперь далеким и почти недостижимым. И то, что пан Лентовский подробно расспрашивает об ее жизни, наполняет встревоженное сердце великой благодарностью. Она рассказывает охотно.
   Хмель стал опаслив, осторожен, лишнего слова не выронит. Ей удалось подслушать – он снова задумал посылать послов в Москву. От хана недавно возвратился Тимофей. Хмель теперь в Корсуне. Со дня на день ждут его возвращения. Она привезла списки новых полков. Задерживаться здесь ей не следовало бы долго, могут хватиться.
   – Твоя правда, дочь моя, – соглашается Лентовский.
   Он придвигает свое кресло к креслу Елены, касается ногами ее колен, заглядывает ей в глаза, кладет руку на плечо. Пальцами правой руки ксендз отыскивает на шее Елены золотую цепочку и медленно вытаскивает спрятанный на груди медальон.
   – Хорошо, что ты носишь при себе дар преподобного нунция.
   Елена знает, что дальше скажет ксендз, и со спокойствием, вызывающим у нее самой удивление, ждет этих слов. Конечно, он начнет издалека, такой щедрый на слова пан Лентовский. Но вместо того, как бы угадав ее мысли, ксендз говорит жестоко и твердо, не отводя взгляда от ее глаз:
   – Настал срок, дочь моя, настал срок!
   Умелым движением пальца он открывает медальон.
***
   Пани гетманова возвращалась в Чигирин. Крайз сидел рядом в карете.
   Лошадей меняли в Трахтемирове, потом в Мошнах, и хотя и не собирались, но пришлось впрягать свежих в Черкассах.
   Кучер Спиридон злой сидел на козлах и всю злость свою отводил на лошадях. Только ветер свистел за окнами кареты. За Черкассами едва не угодили в пруд. Плотина прогнила, и если бы не умение Спиридона, купались бы пани гетманова и тот пес немец в гнилой воде пруда, лягушкам на посмешище.
   Спиридон не слышит, о чем говорят в карете Крайз и Елена. Только теперь уже не обмануть Спиридона, если даже кто-нибудь на кресте поклянется, что между пани гетмановой и рыжим немцем все чисто... Он ясно видел сквозь щель в дверях, когда будил пани гетманову в Мошнах, – казначей был в ее постели. Еще в Чигирине слуги болтали об этом. Спиридон не верил. Даже грозился: «Погодите, Капусте скажу, он вам языки укоротит!»
   Выходит, правда. Знал бы гетман об этом! Нет, скверно устроен мир, если такая не правда творится. Наверно, и сейчас сидят в карете, как голубки, и обнимаются. А гетман где-то там по полкам ездит и глазом не моргнет. Да, в таком деле баба дурит всех одинаково, и гетмана, и простого казака. И, обидясь за гетмана, Спиридон всердцах вгоняет лошадей в канаву так, что карета наклоняется на один бок, потом на другой и, подпрыгнув на кочке, выкатывается на ровную дорогу. «Вот и милуйтесь!» – злобно радуется Спиридон.
   Опустив оконце, Крайз высунул голову. Спиридон только покосился.
   Лается немец. Пускай лается. Елена онемела в углу кареты. Одна мысль – скорее бы Чигирин! Скорее! Все условлено. Она это сделает вечером. За ночь успеет выбраться из Чигирина. Крайз уж придумает, как. Встречает странно холодный взгляд Крайза, и в душе вдруг снова возникает беспокойство.
   Прижимает руку к сердцу. Пальцы нащупывают медальон. В памяти всплывают слова ксендза: «Лучше всыпать в вино».
   – Лучше всыпать в вино, – говорит она громко.
   И тут же, не обращая внимания на пытливый, удивленный взгляд Крайза, думает: наконец настанет свобода, наконец окончится все, Лентовский повезет ее в Варшаву, о ней, как он сказал, будет говорить вся Речь Посполитая, и Елена даже теперь, сидя в углу кареты, уже слышит эти слова, полные восторга и удивления: «Вот эта отважная женщина убила схизматика Хмеля!»
   Поздно ночью карета въезжает в ворота чигиринской резиденции гетмана.
   Джура откидывает лесенку у двери кареты, чтобы пани гетмановой удобнее было сойти. Она сразу же спрашивает, не прибыл ли пан гетман. Видимо, обрадованная тем, что его еще нет, быстрыми, легкими шагами подымается на крыльцо и исчезает за высокой дверью.
   Елена проходит в опочивальню. Видит в зеркале, озаренном снизу и сверху свечами, свое усталое лицо, замечает темные круги под глазами. Она приказывает принести в опочивальню столик с кушаньями, бутылку мальвазии и два кубка. Когда прислужница приносит все это, она отсылает ее, придвигает столик к кровати и, оставшись в одной рубашке, несколько минут ходит по комнате. Как хочется ей сейчас с кем-нибудь перемолвиться словом! Но вокруг одни стены. Все, что лежит за этими стенами, чуждо и ненавистно ей.
   Если там, в келье, беседуя с ксендзом Лентовским, она ощутила какую-то тревогу, и страх цепкими пальцами сжал ее сердце, то теперь этого уже нет.
   Нынче суббота. Он обещал приехать в субботу. В крайнем случае, если его задержат, она увидит его в воскресенье утром. Как обычно, он сдержит свое слово. Что и говорить: без нее он мучится. Елена насмешливо улыбается. Пусть помучится теперь. Стоя посреди опочивальни, приложив руку ко лбу, она как будто старается что-то припомнить. Затем идет к постели, откидывает покрывало и, взбив подушки, укладывается на холодных простынях.
   Елена лежит на спине, лицом вверх. В подсвечниках горят свечи. Перед глазами отчетливо и удивительно просто возникает все, что произойдет этой ночью. Будет так. Вот он войдет, наклонится над нею, разбудит. Крепко прижмет к груди, скажет:
   – Еленка.
   Потом будет целовать глаза, лоб, губы... Она скажет:
   – Иди, умойся с дороги, Богдан.
   Вот он в смежной комнате будет плескаться водой, что-то кричать ей, и пока он там будет умываться, она разольет по кубкам ароматную мальвазию.
   Он вернется, сядет на постель рядом с нею, она подаст ему кубок, потом они выпьют, потом он будет целовать ее, потом...
   И в этот миг ужас надвигается на нее. Она в страхе закрывает глаза, ибо видит перед собой глаза Богдана и в этих глазах горит зловещий огонь.
   Больших усилий стоит Елене возвратить себе спокойствие, хотя бы недолгое, шаткое, но все же спокойствие. Сама не замечая того, она засыпает, побежденная усталостью, но сон ее беспокоен, и она время от времени стонет и вскрикивает.
   Сквозь сон слышит Елена чьи-то шаги, голоса, и не сразу открывает глаза.
   Вот сейчас он наклонится над ней и она протянет к нему обнаженные руки...
   Взглянув, она немеет от страшной догадки, хочет закричать, но только безмолвно открывает рот, – крик застрял где-то в груди.
   У постели стоит Лаврин Капуста, а на пороге казаки с пистолями в руках.
***
   ...Спустя день после того, как отвезли в крепость жену гетмана, ночной дозор, объезжая город, нашел в овраге за восточными воротами труп.
   Один из дозорных, подсвечивая факелом, наклонился над убитым и присвистнул от удивления:
   – Эге, хлопцы, да то ж гетманский казначей!
   Есаул приказал доставить убитого в курень.
   Чуть свет есаул поспешил в гетманскую канцелярию.
   – Беда, пан полковник, – доложил он Капусте, – ночью нашли убитым гетманского казначея.
   Впервые за много дней Капуста растерялся. Почувствовал: что-то важное выскользнуло у него из рук. Поехал в курень, поглядел на мертвого Крайза, – тот лежал на земле, накрытый рядном. Есаул откинул рядно, указал пальцем:
   – Видите, стреляли ему в затылок. Злое умышление, как на ладони.
   Возвращаясь в канцелярию, Капуста остановил коня у дома Выговского.
   Псы рычали на цепях. Слуга, выглянув в калитку, бросился отворять. На крыльце стоял сам хозяин, приветливо улыбаясь.
   – А я только с хутора вернулся, – заговорил Выговский, – писцы оповестили, что ты прибыл.
   Пропустил Капусту вперед. Прошли через длинные сени, Выговский откинул тяжелую бархатную завесу, впустил гостя в большую залу. На парчовой скатерти, покрывавшей стол до самого пола, играли лучи солнца.
   – Не слыхал еще новостей наших? – спросил Капуста, скользнув взглядом по картинам, развешанным на стенах.
   – Про гетманшу слыхал, – спокойно ответил Выговский и спросил:
   – Поснедаем?
   Он дважды хлопнул в ладони, и на пороге вырос джура:
   – Подать сюда горелки! Может, ты вино будешь пить?
   Капуста безразлично пожал плечами.
   – Вина! – приказал Выговский. – Вот тебе и гетманша! Что же там сталось? – спросил, щуря глаз, словно ему мешал солнечный свет. Но солнце как раз светило в глаза Капусте, и Капуста отметил про себя, что спокойствие хозяина деланное.
   Закуривая трубку, Капуста проговорил:
   – Пани гетманова, видать, плохо кончит, Иван. Дорога у нее одна – на виселицу.
   – А на вид смирная была, – покачал головой Выговский. – Никогда бы не подумал, что на худое способна. Вот негодница! А как же гетман? Что он?
   – Приказал взять под стражу и учинить розыск.
   Выговский не сказал на это ни слова, разглядывал ровно подстриженные ногти. Он хорошо знал, что значит «учинить розыск»...
   Джура внес кушанья. Поставил вино, пододвинул тарелки, вилки и вышел.
   Выговский положил Капусте на тарелку колбасы, налил вина. Подняв кубок и заглядывая в него, Капуста сказал:
   – Собиралась подсыпать гетману отравы в вино...
   – А, чтоб тебя! – развел руками Выговский. – Говоришь так, словно и я собираюсь с тобой такое сделать. Давай, Лаврин, поменяемся кубками.
   – Что ж, давай, – согласился Капуста.
   Они обменялись кубками. Выговский засмеялся. Нехотя жевал жареную колбасу, краем глаза ловил выражение лица Капусты. Кто его знает, что у него там на душе, что в мыслях? Если бы на то воля генерального писаря, то сперва надо было бы спровадить в пекло Капусту, а уж потом... Его мысль прервали слова Капусты:
   – Недалеко видят паны из Варшавы да ихние иезуиты. Смотрели бы лучше у себя дома...
   Выговский тихо спросил:
   – А как же ты дознался об этом, Лаврин?
   – Добрые люди предупредили, Иван.
   Ковыряя вилкой колбасу, Выговский возмущался:
   – В какое время задумали! А?! Ты понимаешь, Лаврин? Перед самым походом. Хитро задумали, хитро.
   – Крайза нашли нынче в яме, за восточными воротами, – вдруг сказал Капуста, поглядев в глаза Выговскому. – Убит выстрелом в затылок.
   Выговский откинулся на спинку кресла. Тоненько звякнул вилкой по тарелке.
   – Крайза? – переспросил глухим голосом.
   – Его.
   – Что ты нынче, Лаврин, все меня такими новостями угощаешь?
   – Каждую новость понять можно. Терпение и настойчивость. Лучшего способа для этого и не ищи.
   – Мне этот совет ни к чему, эти дела не сведаю. Вот дай мне универсал какой-нибудь написать или там грамоту панам сенаторам, так, чтобы у них под ребрами зачесалось, – это сделаю и сделаю как надо.
   – Пойду, Иван.
   – Что ж так торопишься, Лаврин? Не поел, не отдохнул, наговорил такого, что голова кругом пошла, и бросаешь одного? Я тут один, без вас, закрутился. Гетман когда будет?
   – Приказал тебе в Корсунь ехать. А когда сам сюда – неизвестно. Бывай здоров.
   Снова, как учтивый хозяин, генеральный писарь пропустил вперед Капусту, откинув завесу, чтобы гостю удобнее было пройти. Бросив через плечо взгляд на Выговского, Капуста сказал:
   – Понимаешь – вот сюда, – задержался на пороге, тронув себя за затылок. – Вот так сзади, как, к примеру, я иду, а ты меня сзади. А?
   Уловил в глазах Выговского испуганный огонек и, подняв голову, быстрыми шагами пошел через сени. За спиной услышал:
   – Вижу, Лаврин, у тебя голова кругом идет от этих дел беспокойных, затуманилась...
   – Нет, Иван, туман развеется, – и Капуста указал рукой на луга, видные с крыльца Писарева дома.
   Над лугами расплывался, таял под утренним солнцем туман. Пар поднимался над землей.
   ...Выговский еще долго стоял на крыльце, опершись локтями о перила, устремив задумчивый взгляд в сизую даль. На джуру, который напомнил про завтрак, прикрикнул так, что того будто ветром смело в сени. Всердцах стуча каблуками по полу, возвратился в дом. Что это за посещение и что это за беседа? Неужели сболтнула что-нибудь на допросе эта проклятая баба? А что могла сболтнуть? Что она знает? А может быть, ксендз... Может быть, он ей... Нет, это невозможно. Крайз – тот знал, много знал. Что ж, Крайза нет. Крайз будет молчать. Как сказал Капуста: в затылок.
   От одного угла горницы до другого десять шагов. Как долго можно мерить шагами это короткое расстояние? Выговский, ни на минуту не останавливаясь, шагает из угла в угол. Джуре, со страхом заглянувшему в горницу, приходит на память волк в клетке, которого осенью на ярмарке показывали цыгане. Вот точно так же ходил он из угла в угол, желтыми глазами, полными злобы, сверлил людей, теснившихся возле клетки.
   Долговязый, коротко остриженный пан писарь, у которого волосы на голове торчат, точно волчья шерсть, в самом деле напоминает джуре волка.
   Джура сидит в сенях на низенькой скамейке, обняв колени руками, удивленный и напуганный тем, что уловил сходство между волком и своим паном.
***
   ...В тот же вечер в корчме чигиринский пьянчуга Пилип, загадочно подмигивая двум подгулявшим казакам, шептал им на ухо: