– Казнить смертью.
   Даже Капуста поколебался. Как это? Гладкого и Мозырю? Недобрая молва пойдет. У них сторонников много.
   – Потому и приказываю поступить так! Рыба начинает вонять с головы, помни это, Лаврин.
   Отбросив все сомнения, подал реестр Адаму Киселю. Послал Герасима Яцковича на сейм в Варшаву. Шел на все, чтобы заморочить глаза панам сенаторам. Делал все, лишь бы уверить их, что «усмирили Хмельницкого», а тем временем собрал в Субботове полковников: Карпа Трушенка, Яська Пархоменка, Павла Тетерю, Ивана Золотаренка, Ивана Богуна.
   Неделю совещались. Накричались, выкурили турецкого табаку, наверно, с добрый мешок, выпили меду и горелки, кто знает сколько, а все-таки пришли к согласию и приняли его предложения. Разъехались, приговорив, что весною надо начинать.
   Почти в то же время в Субботов прибыл посол русского царя Павел Зеркальников. Тогда же решено было послать полковника Ивана Искру в Москву с грамотой от гетмана к царю Алексею и в ней отписать о том, что теперь замыслили гетман и старшина, и просить пушек дать, сколько можно будет, и дозволить, в случае надобности, казацкому войску переходить русский рубеж.
   А главное – спросить, когда слать послов для переговоров с ближними боярами о переходе гетмана с войском и всем народом под высокую цареву руку.
   Иван Искра уже, должно быть, прибыл в Москву. Полковники уехали из Субботова с непреклонной верой в успех новых замыслов гетмана и теперь готовились встретить весну надлежащим образом. А пока гетману надо было еще изображать покорность и почтение перед королем, сенаторами, шляхтой.
   Узнав, что сейм не утвердил Белоцерковского договора, Хмельницкий повеселел, облегченно вздохнул и сказал Капусте:
   – Теперь о чем забота?.. Паны сами толкают нас в новый поход. А те из нас, которые, как ты, Иван, – недоброжелательно кинул он Выговскому, – думали жить с панами в согласии и покорности, пусть поймут, что сие немыслимо. И никогда народ этого не захочет. А что мы без народа?
   Помолчал, взвешивая каждое слово, проговорил:
   – Ничего не стоим мы без народа!
   ...В эти дни, обдумывая каждый свой шаг, возвращаясь мыслями в прошлое, Хмельницкий особенно ясно понял, что сила его будет расти и крепнуть, если он будет непоколебимо держать сторону тех, кто уже сегодня избрал путь к воле, возлагая надежду в осуществлении этого только на Русскую землю, на Москву.
   Разве успокоил бы он казачество тогда, в замке Белой Церкви, разве не полетела бы его голова с плеч, не напомни он про русскую землю, про Москву? Да разве сам он, еще в давние годы, не пришел к той же спасительной мысли? Ведь еще в тот год, когда только начинал войну против панов и короля, он понял, что единственный путь к избавлению от унии, уничтожающей самобытность народа, к избавлению от польских панов, которые стремятся превратить Украину в торный путь для прибыльной торговли, – есть подданство московскому царю. Разве в этом – не единственное спасение Украины от султана с его данником, крымским ханом? Нет сомнения, что султан, в конце концов, развязав себе руки после войны с Венецией, двинет своих янычар на украинские земли. Нет, теперь, в зиму 1652 года, гетман, как никогда прежде, ясно и отчетливо видел тот путь, каким он должен повести Украину, путь, каким сейчас уже шли тысячи посполитых.
   А год выдался тяжелый, полный забот и тревог. На страну обрушилось страшное моровое поветрие. От татарских наездов обезлюдели целые села.
   Шляхта понемногу осмелела, начинала прочно оседать в своих маетках, заводить старые порядки. Хмельницкий вынужден был рассылать универсалы на послушенство. Порою даже карать тех, кто подымал руку на панов. Должен был выслушивать обвинения: «Ты, Хмель, изменник и продался панам». Случалось, вспыхивал гневом:
   – Что думают? Всех сделать казаками не могу и не сделаю.
   Но потом он жалел об этих словах. Полковники давали им огласку, особенно Выговский. Капуста доносил об этом гетману. Недреманное око Капусты чутко улавливало каждое движение. Гетманские державцы сидели всюду, где только была в этом нужда, следили за каждым шагом людей.
   После раскрытия заговора Гладкого и Мозыри начались новые интриги.
   Теперь появились другие: Хмелецкий и Пивтора-Кожуха. И они говорили, что он продался панам и что надо отобрать у него гетманскую булаву. Умело и спокойно обезвредил он и эти козни. Хотя никаких мер против вожаков не принял, но хорошо запомнил их имена. Что ж, в недалеком будущем он с ними расквитается...
   Еще беспокоило то, что связь с Варшавой оборвалась. Стало известно – Малюга из-под Берестечка возвратился в королевский лагерь. С месяц жил спокойно, но затем, после Белоцерковского перемирия, его арестовали и расстреляли, обвинив в шпионстве. Капуста доподлинно разведал, что на допросе Малюга ничего не сказал, а перед смертью плюнул шляхтичам в глаза.
   В конце февраля стража схватила какого-то казака, который выстрелил в Хмельницкого у собора, когда гетман в воскресенье, после церковной службы, садился в карету. Казак стрелял через окно собора, притаившись под потолком на лестнице. Он промахнулся и был схвачен стражей. Дозорцы Капусты сразу узнали в нем своего бывшего сотоварища Демида Ковалика. На допросе Ковалик признался, что был подослан Мартином Калиновским. Трус по натуре, он отважился на это дело только потому, что было обещано сразу после выстрела спрятать его. Ковалик также признался, что это он предал Данилу Нечая, известив Калиновского о том, что Нечай ночует в Красном.
   Хмельницкий повелел дознание Ковалика записать и отправить канцлеру в Варшаву с жалобой. Писал: «О каком мире можно говорить, если польный гетман такое зло учиняет против меня?»
   Ковалика повесили. Пришлось сделать обыск и в соборе. Двух дьячков, замешанных в деле, и одного шляхтича расстреляли. Но нити шли дальше.
   Капуста уже нащупывал их где-то возле Софийского собора в Киеве, в митрополичьих покоях Сильвестра Коссова.
   ...Вьюга кружилась над Чигирином, над степью. Заметала шляхи. Ни проехать, ни пройти. Но, побеждая вьюгу, мчались всадники по степи в Чигирин из Брацлава, Винницы, Корсуня, Белой Церкви... Не было ни троп, ни дорог. Едва блеснет огонь сквозь метель и исчезнет. Но всадники неуклонно продолжали свой путь.
   Хмельницкий не дремал. Прознав, что польный гетман Калиновский намеревается перейти Днепр и двинуться на Правобережье, он как бы дернул нить у себя в Чигирине, и это движение руки Хмельницкого скоро ощутили войска польного гетмана. Навстречу жолнерам поднялись посполитые по всему Правобережью.
   Гетман, казалось, целиком поглощен был подготовкой к предстоящей войне – рассылал гонцов во все концы Украины, прилагал все силы, чтобы умножить свою артиллерию, как следует вооружить и одеть свои полки, но в то же время он не спускал глаз с Бахчисарая. Он хорошо понимал, что оттуда надо ожидать, как всегда, какой-нибудь беды.
   И всякий раз, когда узнавал о каком-нибудь предательском шаге хана и Сефер-Кази, он вскипал бешенством, порой готов был оставить начатое и бросить все силы на Крым. Но всякий раз охлаждал свою горячность мыслью о том, что самый страшный враг сейчас не Крым, а польская шляхта, ее уния, ее стремление накрепко и навеки поработить украинский народ. А освободившись из-под власти шляхты, можно будет расправиться и с Крымом.
   Этой зимой Хмельницкий уже знал, что недалек час, когда уже не придется оглядываться на Крым. Тем более зорко следил он, чтобы за его спиною снова не возник предательский и хитрый заговор.
   Бахчисарай тоже пристально и подозрительно наблюдал за всеми действиями украинского гетмана. Особенно внимательно читал визирь Сефер-Кази письма польского канцлера Лещинского, в которых говорилось про умысел Хмельницкого перейти в подданство к царю московскому...
   В Крыму уже по-весеннему грело солнце, и на Диком Поле, под Перекопом, на лугах, расстилавшихся по берегам Гнилого моря, всходила первая нежно-зеленая трава.

Глава 8

   Нечипор Галайда постучал в дверь. Долго никто не откликался. Метелица злыми руками била в спину. Задувала за ворот свитки сухой, колкий снег.
   Колени ломило, Нечипор пошатнулся и, чтобы не упасть, прижался плечом к стене. Снова с силой застучал в дверь. Наконец ему открыли.
   Слабый огонек каганца задрожал в материных руках. Крикнула:
   – Нечипор!.. – и кинулась ему на грудь.
   ...Он был дома. Лежал на лежанке, накрытый кожухами. Лихорадка раздирала тело. Хотел что-то сказать, но только стучал зубами. Отец утешил:
   – Это мороз из тебя выходит...
   Отец стоял рядом с матерью. Ничего не спрашивали. Надо ли было спрашивать? Разве не видели сами, когда рубаху снимали?..
   Мысли Нечипора ворочались медленно, лениво. Вот он и в Репках. Что же дальше? Но не хотелось думать. Хотелось закрыть глаза и лежать. Не думать и не говорить... Забыть все. Гуту... Только вспомнив это слово, он весь задрожал. Открыл глаза. Поймал на себе тревожные взгляды матери и отца, застонал.
   ...Переждав у добрых людей под Межигорьем, Нечипор пустился в путь.
   Сначала думал итти в Чигирин, прямо к гетману, рассказать обо всем, а потом только ругнул себя за такую нелепую мысль. Решил итти в Репки. И вот уже он дома. Отлежавшись, спросил:
   – А вы как?
   – Что мы?.. Так, как видишь...
   Вслушался в неуверенный голос отца. А разве ожидал другого ответа?..
   – Мария где? – В сердце кольнуло, словно ждал недоброго. Повеселел, когда услыхал:
   – Тебя ждет, сынок, глаза выплакала... – Голос матери ломался, и слезы звенели в нем.
   С минуту молчал.
   – Что ж, худо? – спросил отца.
   – Худо, Нечипор... Худо.
   И больше ни слова. Знал отцовский нрав. Если он так скуп на слова, значит очень худо. Но разве он ожидал другого ответа? Сказать по правде – ожидал. Только сейчас понял это.
   В окне мерцал рассвет. Мать растопила печь, он слез с лежанки, сел на лавку рядом с отцом, оба смотрели на огонь, который ненасытно пожирал солому. Мать поставила воду в котле.
   – Обмою тебя, сынок.
   – Хорошо, мама.
   Будто и голос не Нечипоров. Хриплый, суровый. Вспомнила зиму позапрошлого года...
   – А про Килыну не спрашиваешь?
   Верно, про сестру и не спросил. Вот как закаменело сердце! Только теперь глаза затуманились... Не вытер набежавших слез, слушал скорбный голос матери:
   – Померла наша Килына от морового поветрия. Тебя все вспоминала: «Был бы здесь наш Нечипор, не мучились бы мы снова на панщине».
   Он охватил голову руками и, как от дикой боли, закачался.
   Стон вырвался из его губ. Может быть, действительно, надо было оставаться здесь после Берестечка, не бросать своего села? Может, надо было сопротивляться, не верить ни полковникам, ни гетману?
   Отец заговорил:
   – Мучимся, Нечипор, видно, от неволи бедному человеку некуда податься... Корову на Рождество забрали в поволовщину панские слуги... С утра до ночи на панщине... Свой хлеб сгнил на поле... Хорошо хоть в воскресенье ты приехал, не то пришлось бы мне сейчас уйти. А конь где твой?
   – Я пешком, тату.
   – Пешком... Что ж, казаки и пешие бывают добрые... Только, какие мы теперь казаки?
   Нечипор не отозвался. Отец невесело сказал:
   – Хлопы мы, а не казаки. Быдло... Васька Приступу помнишь?
   – Не забыл.
   – Так вот, он теперь у пана управителем. Хозяйничает, выслуживается, все под ним, как под ханом, ходим... Был бы я помоложе...
   – Да будет тебе! – вмешалась мать, не давая договорить отцу.
   Но Нечипор хотел знать:
   – Что бы сделали, тату?
   – Да что языком болтать...
   Махнул рукой.
   – Больше не спрашиваю тебя, сынок, – проговорил тихо. – Все понимаю.
   Но ты как же, тоже на панщину? В реестр не попал?
   Нечипор прочитал в материнских глазах надежду. Но печально покачал головой:
   – Нет!
   – Пан у нас новый, – сказал отец, – гетман Хмель ему наше село отписал... Полковник Михайло Громыка... Лютый пан.
   – Громыка... – Нечипор от неожиданности поднялся. – Громыка, говоришь?..
   – Он.
   – Я же служил у него...
   – Знаю.
   – Надо было тебе пойти к нему, пожаловаться. Пускай отдал бы корову, сказал бы ему, чей отец...
   – Ходил. Кланялся. Про тебя сказал.
   – А он? – сердце замерло у Нечипора.
   – А он выслушал, накричал, такой шум поднял, что не знал я, куда и деваться, хорошо, что не велел киями угостить... «Мало, – говорит, – у меня тех казаков было? Чинш плати – и все». С тем я и пошел. Васько Приступа только смеется: «Расскажи, – говорит, – как к пану Громыке в гости ходил...»
   – Будет, тату. – Нечипор закрыл лицо руками. – Будет. Помолчите. Я ж того Громыку под Зборовом своею грудью от пули закрыл. Ранили меня...
   Насилу отлежался...
   – Зря так поступил, ему, харцызяке, надо пулю в лоб... – рассердился отец.
   – Да тихо, старый.
   Мать умоляюще протянула руки.
   – Злой он, злой, что и говорить... – мать вытерла концом платка губы.
   – а церковь, спасибо, открыл, попа привез, униата выгнал... За то спасибо...
   – Поблагодарю я его...
   Нечипор стал посреди хаты и загадочно произнес:
   – Пойду к нему, поблагодарю за церковь и поговорю. Меня, думаю, не выгонит.
   – А может, не надо, сынок? – робко попросила мать.
   – Надо, мама!
***
   ...Всего три дня в Репках Нечипор Галайда. А за эти три дня наслушался про горе и беду столько, что и за год всего не рассказать.
   Мария, как проведала, что Нечипор дома, сама прибежала. Она одна утешила немного, и печаль отлетела далеко. Ей одной долгим зимним вечером рассказывал, что было и что сталось. А о том, что будет, молчал. Читал у нее в глазах этот вопрос. Видел беспокойство в ее взгляде. Но молчал. Хотя знал уже, что сделает совсем не то, чего ожидают от него родители.
   Васько Приступа смутился, встретясь с Нечипором. Осторожно спросил о Гуляй-Дне. Узнав, что тот неизвестно куда девался, не скрыл своей радости.
   Не то было бы у него хлопот с этим Гуляй-Днем. Васько Приступа раздобрел, выровнялся в плечах, из-под сбитой набекрень сизой смушковой шапки кучерявился чуб. Над жирными губами лихо закручены усы. В глазах надменность. Сказал:
   – Ты до пана Громыки наведайся. Как поступить с тобой... Будешь панщину работать или на службу в его полк снова станешь... Он сердитый, но справедливый...
   – Зачем корову у отца забрал, Васько? – спросил жестковато Нечипор.
   – Не я брал, – испугался Приступа, – пан приказал, чтобы чинш исправно платили. За твоим отцом еще долг – сухомельщина да попасное...
   – Что ж, заплачу. Погоди, заплачу, – загадочно ответил Нечипор и отошел от Приступы.
   Остался Приступа один посреди улицы, растерянно глядел вслед Нечипору. Решил: с этим надо быть настороже...
   ...Репки, казалось, кто-то подменил. Не узнать. Сколько хат с забитыми окнами и дверьми! Подошел Нечипор к хате Кияшка. Ни окон, ни дверей. Заглянул внутрь. Ветром намело кучу снега. В углу, где когда-то стоял стол, желтеет прошлогодний бурьян, а под потолком заиндевелая икона.
   Дальше, за селом, улица упиралась в стену панского палаца. Там, за той стеной, был полковник Громыка. «Что ж, обожди, полковник, я еще к тебе приду. Поговорим». Нечипор повернул назад и пошел к Марии. Пришел – в хате ни ее, ни матери. Догадался: видно, на панщине, в усадьбе. Тогда, точно и не по своей воле, ноги сами пошли в ту сторону, где подымалась каменная стена, а из-за нее виднелась покрытая снегом высокая крыша.
***
   ...Полковник Михайло Громыка выглянул в окно. У коновязи уже стоял оседланный конь. Казак в жупане расчесывал ему гриву и то и дело поглядывал на окна. Громыка потянулся, предчувствуя приятный холодок зимнего дня, который сразу охватит его, едва только сядет на коня. В эту пору он каждое утро выезжал в поле. Скакал час-два, пока мылом конь не покроется, а тогда возвращался. Подумал: «Недолго придется так развлекаться, вот-вот жди от гетмана гонца». Крикнул грозно:
   – Гей, джура!
   Джура вырос в дверях, поклонился, точно переломился в поясе, и ловко выпрямился. Глаза устремлены на полковника.
   – Сапоги и кунтуш!
   Джура через минуту снова был тут. Помог натянуть сапоги, подал кунтуш. Громыка не спеша застегнул белую шелковую сорочку под кунтушом.
   Прошелся по светлице, рассыпав звон серебряных шпор. Джура стоял у порога, ждал. Со стен на полковника Громыку смотрели какие-то надменные паны в латах и пани в старинных пышных платьях. Следили за ним, как казалось Громыке, испуганными глазами. А как же было им не пугаться? Кто это похаживал по светлице? Не пан Кисель, слуга короля польского, и не Ерема Вишневецкий, бывший владелец этого палаца, а полковник гетмана Хмельницкого – Михайло Громыка, который еще не так давно только есаулом был. Тот Громыка, который правнуков и внуков вот этих панов, умелою рукою изображенных живописцем, громил под Корсунем и Пилявой, под Зборовом и Берестечком... Правда, под Берестечком не вышло, как думал гетман... Но это не помешает тому, чтобы теперь все обошлось как следует. Громыка посмеивается над панами, висящими на стенах, и от удовольствия даже подмигивает джуре.
   – Пани встала? – спросил у джуры.
   – Изволят еще почивать, пан полковник.
   – Управитель тут?
   – Ожидает ваших приказаний, пан полковник.
   А что приказывать? Все идет как полагается. Зерном, слава богу, полны амбары. Уже и фактор приезжал, заберет, наверно, на этих днях. В конюшне восемь десятков венгерских коней, да таких, что и хан бы от зависти лопнул. Чинш посполитые платят. Непослушания нет... Правда, только вчера жаловался Приступа: языками плетут, мол, что Кисель, что Громыка – одно племя. Собачьи головы – и все! Что ж, разве он, как тот Кисель, расплодил униатов? Выгнал ведь их, чтоб и не смердело. Церковь своим коштом обновил, новый купол возвел. Плотину приказал новую сделать. Три новых мельницы поставил. Пусть себе мелют, сколько угодно, только не языками. Но чинш, известно, должны платить. И работать должны как следует.
   У Киселя все шесть дней на панщине были, а у него ведь не панщина, а отработок в счет чинша – три, правда, порою, если надо и четыре, и пять дней... Что ж с того? Это только для общей пользы. Вот война будет – денег много понадобится.
   Утреннее спокойствие рассеивается от этих мыслей. Вспоминает – недели три назад, в Чигирине, Капуста сказал ему:
   – Слушай, полковник, жалуются на тебя, что крут на руку до посполитых... Ты осторожнее...
   Что там осторожнее! Кому поле пахать, кому хлеб сеять, а кому воевать и край от панов да униатов оборонять...
   Джура замер у порога. За порогом ждет Приступа, почтительно покашливает в ладонь. В сенях лягавые псы кидаются к двери, рвутся во двор.
   На другой половине палаца проснулась уже пани полковникова. Ключница стоит в ногах, почтительно сложила руки на груди. В глазах одна сметана, губы расплылись в медовой улыбке. Как пани изволили почивать? Какие сны привиделись? Погода нынче хорошая. На завтрак зажарили, как велено, с вечера шестерых цыплят, сварили юшку. Холодец такой, что под зубами скрипит. Узвара две макитры. Вино венгерское приготовили и меда свеженького.
   Пани Громыка лежит, слушая, как сыплет словами, точно горохом, проворная ключница. Спрашивает:
   – Индюков заморских чем кормили?
   – Орехами, пани.
   – А гусей подвесили под крышу?
   – А как же, подвесили в мешках и уже кормили галушками, как велено.
   Еще радость какая: свинка, которая с пятном на лбу, опоросилась...
   Пани крестит рот, зевает.
   – Сон привиделся...
   Ключница – само внимание.
   – Привиделось: лежу в поле, ромашка передо мною, хочу сорвать, не дотянусь...
   Лицо у ключницы становится печальным, она шевелит губами.
   – ...Потом дотянулась, сорвала, а на место ромашки – злотый...
   – Прибыток получите, пани, прибыток. Сначала, что дотянуться не могли – это худо, и ромашка – худо. Недруги, злой наговор. А то, что, сорвавши, увидали золото на ладони, значит корысть получите великую.
   Пани полковникова слушала ключницу.
   – Прибыток, корысть – это хорошо. Лишь бы не война. Но, видать, быть-таки войне, ведь вчера вечером Михась говорил: «Ты, серденько, готовься, скоро прощаться будем, надолго ли, не знаю, но уж такие дела...»
   Ключница сыплет горохом слов, но пани полковникова не слушает уже, мысли обращены на другое... Неохотно она подымается с постели.
   ...Полковник Громыка уже собрался выходить. Джура сбегал за саблею, подал полковнику, кланяясь, доложил:
   – В сенях казак какой-то просится до вас, пан полковник. Есаул изволили передать.
   Громыка положил саблю на кресло, подкрутил усы. Казак, какого беса ему еще надо? А может, гонец? А, чтоб ей, этой вседневной заботе!
   – Живей давай его сюда.
   ...Нечипор Галайда стоял перед своим бывшим полковником. Держал шапку в руке.
   – Челом бью, пан полковник!
   – Челом, челом и тебе, казак. Что скажешь?
   Оглядел острым взглядом всклокоченную чуприну, желтое лицо, лихорадочный блеск глаз, потертую свитку, сбитые сапоги.
   – Что скажешь, казак?
   Да какой это, до беса, казак? Хлоп какой-то. Уже грознее и нетерпеливее крикнул:
   – Что тебе?
   – Повидаться пришел, пан полковник.
   – Только и думки было – с тобой встретиться, – насмешливо сказал Громыка.
   Но Галайда не обиделся:
   – Не узнаете?
   Полковник даже повеселел.
   – Что-то не припомню, где это мы с тобою вместе пировали?
   – Пировать – того, правда, не было, а воевали вместе – это было, пан полковник.
   Громыка нахмурился. Заложил руки за спину, спросил:
   – В реестре?
   – Нет.
   – Как сюда попал?
   – Отцовщина моя тут.
   Гнев сдавил сердце, но Галайда сдерживал себя и говорил тихо, только крепче сжимал шапку в руке.
   – Как звать?
   – Галайда. Казак третьей сотни...
   Он ждал – теперь Громыка вспомнит. Всплывет в памяти августовский день, поле битвы под Зборовом, гром пушек и он, Галайда, точно из-под земли вынырнув, заслоняет полковника своей грудью от вражеской пули... Но на лице полковника суровое презрение и нетерпение. И глухая обида наполняет сердце Нечипора Галайды. Громыка молчит, и Нечипор уже знает: ни за что на свете не напомнит он полковнику об этом дне.
   – Чего хочешь от меня?
   – Корову у родителей моих в поволовщину забрали, – глухим голосом говорит Галайда, – прикажите воротить...
   – Вот что! Так не ко мне обращайся, к управителю...
   – Я вас прошу, добром прошу...
   – Ты что? Придержи язык! Прикажу на конюшне палками угостить... Пошел отсюда!
   Громыка сделал шаг к Нечипору и гневно повторил:
   – Вон!
   – Под Зборовом вы иначе говорили со мной, пан полковник... – У Галайды дергались губы, сорвался голос. – Под Берестечком к своему столу кликали. Теперь палками грозите... Рано в паны вышли, пан Громыка...
   Полковник рванул из-за спины руку и ударил Нечипора по щеке.
   – Ах ты, сволочь, бродяга! Есаул! Казаки!
   Джуру как ветром вымело. У Нечипора в глазах потемнело. Пошатнувшись от пощечины, он увидел полковничью саблю на кресле, и все дальнейшее произошло молниеносно. Когда есаул и Приступа вбежали в покои, Громыка навзничь лежал на ковре, с перерубленным горлом, а Галайда стоял над ним с саблей в руке.

Глава 9

   В посольском приказе в Кремле посол гетмана Хмельницкого, полковник Иван Искра, говорил:
   – Изнываем в великих тяготах, панове бояре, войско королевское села палит, всех, кто замечен в непослушании шляхте, сажают на кол. Только в феврале месяце на Подолии сожжено двенадцать сел. Ведомо вам – сейм в Варшаве не утвердил Белоцерковского трактата. Сие означает – скоро новое посполитое рушение. С крымским ханом король ведет переговоры.
   Подговаривает его сообща ударить на нас, чтобы гетмана с войском толкнуть против Москвы. Пусть братская кровь льется, вот чего хотят...
   – Не беспокойся, посол, – ближний боярин Василий Васильевич Бутурлин чинно разгладил окладистую черную бороду. – Туркам выгодно, чтобы у Речи Посполитой руки были связаны, пока султан с Венециею воюет...
   – Сие неоспоримо. Но живем в непрестанной тревоге. Единая надежда – ваша помога. Гетман дозволения просит послать посольство к вам, хочет просить царя принять под свою высокую руку войско наше со всеми селами и городами... – Искра, как подобает, помолчал минуту-две, потом продолжал:
   – Король дозволил татарам в счет дани брать ясырь в южных землях наших.
   Перекопский мурза больше шести тысяч жен и детей в ясырь забрал...
   Православных на галерах теперь, как звезд в небе... Изнываем в тяготах, панове бояре. Одна ваша помощь может спасти. Еще гетман велел сказать: весной должен начать поход, дабы предупредить войну. Есть вести, что польный гетман Мартин Калиновский с отборным войском движется на нас.
   Гетман Хмельницкий челом бьет, чтобы в том разе, если фортуна от нас отшатнется, дозволить ему со всем войском отойти в земли царства Московского, а только королю и панам ляхам не поддаваться.
   Бояре – Бутурлин, Морозов, Милославский, князь Прозоровский, дьяки Алмаз Иванов и Григорий Лопухин – внимательно слушали Ивана Искру.
   – Сами, панове бояре, видите, народ наш одного желает – быть с русским народом воедино. Сами видите, в каком большом числе идут в вашу землю. Поляновский договор...
   Бутурлин только шевельнул плечом. Возразил:
   – Поляновский договор – дело не вечное!
   Иван Искра, сплетя пальцы рук, перегнулся через стол.
   – Униаты силою заставляют людей ходить в свои церкви. Нами перехвачена грамота от кардинала-примаса униатскому епископу Климашинскому. Писано в грамоте: дескать, в каждой проповеди надо оскорбительно о православии говорить, и православные обряды языческими в том письме названы. Вот-вот дождемся, что на кострах начнут жечь наших попов... В Дубне из православного собора икону с ликом спасителя выбросили на мусор...