Нечем хану дань платить – бери ясырь, уводи в полон сколько хочешь украинского люда; нужны невольники на галеры – приезжайте сюда, турки, берите. Нужно принцу Конде с испанцами воевать – нанимает себе войско на Украине, и казаки ему Дюнкерк добывают. Разве о том вспомнит когда-нибудь принц Конде или его потомки?
   – Все это жгло мне сердце, Ганна, железом раскаленным. А как было начинать? У них сила, у них оружие, у них закон... Не в одну ночь родился замысел мой – поднять народ... Долгие годы носил в себе ту мысль...
   Взлелеял ее, как мать младенца. Ты понимаешь, Ганна?
   Она кивнула молча.
   – Понял еще тогда: если не будем воедино с народом русским, – паны, король, султан, хан, кто только захочет, разорвут нас на куски, чтобы и памяти не было о земле украинской. Не по-ихнему сталось!.. Но знаю: еще не один раз будут польские паны сеять раздор между нами. Да не только польские паны, а и турки, и татары, и немцы, и шведы, все, кто не хочет, чтобы мы стали сильными да вольными...
***
   ...Через несколько дней в Чигирине гетман вспомнил эту ночь в Субботове, читая уведомление Лаврина Капусты о том, что великое посольство русское в конце декабря прибудет в Переяслав.
   В тот же день в гетманскую канцелярию были созваны: генеральный писарь Выговский, генеральный обозный Коробка, генеральный подскарбий Иванич,генеральный хорунжий Томиленко,генеральный судья Богданович-Зарудный, полковник Силуян Мужиловский и генеральный есаул Лисовец.
   В Корсунь поскакал гонец к полковнику Ивану Золотаренку с приказом гетмана – немедля быть в Переяславе.
   Генеральной раде Хмельницкий объявил:
   – В Успенском соборе, в Москве, читан указ царя Алексея Михайловича о войне с Речью Посполитой. Стрелецкое войско выступило к рубежам. Великое посольство русское на пути в Переяслав. Начинаем славное дело, панове старшина. Что мыслите по этому поводу?
   – Быть великой Раде, как сказано тобою прежде, в Переяславе, – сказал Богданович-Зарудный.
   Хмельницкий кивнул головой:
   – Оповестим народ, чтобы весь край знал, чтобы пришли в Переяслав выборные от войска, от сел и городов и объявили волю свою.
   – Мы должны, гетман, перед посольством русским требовать, чтобы маетности старшины, добытые на войне, остались ее неприкосновенною собственностью, – заметил со своего места Выговский.
   – Чтобы так записано было непременно, – согласился Иванич.
   – Шляхетство наше пусть будет неприкосновенно и наследственно...
   Мужиловский сказал это спокойно, но твердо.
   Хмельницкий наклонил голову. Смолчал.
   – Послам сказать надо, что турецкий посол чауш Осман-ага, когда приезжал, обещал нам... – начал Выговский.
   – Ты что, писарь, может, хочешь турку поддаться? – У Хмельницкого перехватило дыхание. Он выпрямился и, вытянув перед собой на столе руки, сжал кулаки.
   – Речь идет, Богдан... – начал Выговский.
   – Знаю, о чем идет речь! А ты слыхал, что народ по селам да городам говорит? Ты знаешь, на что уповают? Не о народе, о себе печешься, писарь.
   Так всегда в трудную пору, когда решается судьба отчизны, ты и тебе подобные, – он говорил Выговскому, а сверлил глазами Мужиловского, Иванича, – все вы о чем заботитесь? Кто больше заплатит. Не будет теперь так. Не будет.
   Он вскочил на ноги и стоял за столом, могучий, заслонив широкими плечами окно, за которым падал пушистый первый снег.
   – Не для того были Желтые Воды, Корсунь, Пилява, берестечский позор, победа под Батогом, не для того погибли на колу тысячи и сегодня мучатся в неволе десятки тысяч людей края нашего, чтобы ты тут, Выговский, и ты, Иванич, и еще кое-кто, – я о том знаю, – выгадывали себе прибыток и пользу. Пока жив буду, не дам того сделать. А меня не будет, – голос его гремел, будто не в гетманской канцелярии он говорил, а в поле перед казаками, – а меня не станет – народ не даст! Вот послушаете в Переяславе, что люди скажут...
   Овладел собою, сказал с недоброй усмешкой:
   – Вот в Киеве митрополит Сильвестр Коссов, поборник веры нашей, тоже не больно радуется тому, что вместе будут братские народы, одного бога дети, стоять за веру православную и волю... Послал письмо луцкому митрополиту, пишет, что не станет он признавать патриарха Никона... Так о пастве своей заботится святой Коссов. Отпишешь, Силуян, Коссову моим именем: служил бы молебны о даровании победы русскому воинству над польскими жолнерами и татарами, да пусть поминает в молитвах на первом месте государя Алексея Михайловича...
   ...Приговорено было генеральными старшинами: разослать по полкам гетманский универсал, дабы на великую Раду в городе Переяславе прибыть: от каждой сотни – одному казаку, от городских общин – по два выборных, каждому войту и по одному райце и одному лавнику от каждого города, а также сотникам всем, есаулам, полковникам, генеральной старшине и людям духовного звания от монастырей и соборов по одной особе. А если кто из казаков самовольно захочет, то и тот может. В Переяслав прибыть всем выборным в январе месяце, не позднее второго дня.
   ...Садясь в сани с Выговским, генеральный подскарбий Иванич пожаловался:
   – Крутенек стал наш гетман, и слова не возрази...
   Выговский ехидно заметил:
   – Ему что? Сто бочек золота закопал в своем Субботове. О чем ему беспокоиться? Не о нас, конечно. Голытьба – его единая опора теперь, о ней и хлопочет.
   Иванич промолчал. Пес знает, обмолвишься словом – и гляди, будешь ночевать в чигиринском замке. Укутывал ноги меховой полостью, глядел в сторону.
   Неторопливо падал снег.

Глава 16

   По первой декабрьской пороше Иван Гуляй-День, выборный от третьей запорожской сотни, полка донского атамана Ивана Медведева, ехал верхом в Переяслав. Почти год прошел с тех пор, как после Белой Церкви он ушел на Дон. Теперь, три месяца назад, Гуляй-День вместе с донскими казаками воротился на Украину.
   Разве забудет он тот день, когда впервые, посреди широкой степи, снова увидал колодец с журавлем, и возле колодца – белостенную хатку!
   Старуха в вышитой запаске напоила его коня из деревянного ведерка. Синие петухи, намалеванные на стенах хаты, кивали ему головами. Горький дух полыни щекотал ноздри. Необозримыми волнами расстилалась родная земля, до самого горизонта бежал далекий, торный шлях. Это была родина.
   И когда старушка перекрестила его на прощанье, слезы навернулись на глаза, так и ехал, не вытирая их, пока ветер не высушил.
   ...Год сидел он на Дону и ждал того дня, когда снова позовет труба.
   В станице Великий Курган поселился Гуляй-День с женой, вместе с другими семейными казаками, покинувшими Украину, чтобы избавиться от шляхетского своевольства. Тогда не только он, а все, кто ехал с ним на Дон, изверились в гетмане. Как было верить ему? Помирился Хмель с панами, пошел на уступки им, сдался... Снова, как под Зборовом, не о казаках, не о посполитых позаботился, а о себе, о полковниках...
   Горько и нехорошо было в мыслях и на сердце. С этими горькими думами жил Гуляй-День в гостеприимной земле донских казаков, ожидая вестей из родного края. Вести приходили. Великая радость и печаль охватила, когда узнал о битве под Батогом. Радость по поводу победы, а печаль от того, что его там не было. Грызли тогда сомнения. Может, не надо было уходить?
   Может, надо было оставаться, и теперь он был бы вместе со всеми? Но разве один он ушел на Дон? Только это и успокаивало. Да еще подумал: нет, не изменил своему слову Хмель, не отступился от простого народа. И уже теплилась в сердце гордость за гетмана, снова нарождалась и крепла вера в него. Когда же прибыл указ царя – всем донским казакам итти, вооружась, на помощь Хмельницкому, когда долетела сюда весть, что вскоре придет на помощь гетману стрелецкое войско, Гуляй-День почувствовал, как растут за его спиной крылья. Пришло его время.
   ...Бежит дорога вдаль. Укатанная, утоптанная копытами дорога.
   Гуляй-День только озирается: откуда столько казаков взялось? Всматривается в лица, ищет, – может, где побратима какого встретит? Да теперь все побратимы! Весело улыбаются друг другу казаки. Часто за спиной слышится голос, но без крика, а по-дружески:
   – Гей, казак, посторонись, дорогу полковнику!..
   И отъезжают всадники, пролетает мимо них закрытая повозка, за нею, низко пригнувшись к седлам, скачут казаки. Кто-то удивляется:
   – Куда спешат? – и сам отвечает себе:
   – По гетманскому делу, видать.
   Казалось, вся Украина двинулась в Переяслав. Где там разместятся? Что будут пить и есть? А впрочем, никто об этом и не думал.
   Гуляй-День, как и все, ночевал, где придется. Всюду по селам и городам встречали приезжих радушно: накормят, еще и оковыты <Оковыта – горелка (от латинского: «аква вите» – «вода жизни»).> на стол поставят, уложат спать на лучшем месте. Утром встанешь – конь уже оседлан, бока лоснятся, в сумах овес свежий...
   У Гуляй-Дня давно не было на сердце так светло и радостно. По дороге, как всегда водится, всего наслышишься. Кто говорит – сам царь московский в Переяслав едет, кто говорит – сто бояр, кто – патриарх Никон... И Гуляй-День вдруг подумал, что никто из казаков ни словом не обмолвился про короля польского или про панов ляхов. Словно не стало их на земле. А подумав так, рассмеялся своим мыслям и сказал громко:
   – Сила наша!
   – Что ты сказал? – спросил казак, ехавший рядом.
   – Сила, говорю, наша, – нагнулся к нему в седле Гуляй-День. – Понимаешь, сила теперь наша...
   Казак коротко ответил:
   – Одна мать русская земля, одной матери дети! – Поглядел грозно на запад и прибавил:
   – Теперь пусть приходят, пусть попробуют...
   В семи милях от Переяслава Гуляй-День остановился в маленьком хуторе напоить коня. Только спрыгнул на землю – какой-то казак в синем жупане, опередив его, взял ведро и подставил своему коню.
   – Э, ты больно проворен, друг, – недовольно сказал Гуляй-День.
   – А ты бы попроворнее был, – неприязненно ответил казак.
   Он повернул свое лицо к Гуляй-Дню, и в ту же минуту казаки, стоявшие кругом, от удивления взялись за бока.
   Поглядев на Гуляй-Дня, казак в синем жупане выпустил ведро из рук и кинулся к нему. Обнимаясь и целуясь, только повторяли:
   – Галайда!
   – Гуляй-День!
   И снова:
   – Гуляй-День!
   – Галайда!
   ...Дальше уже ехали вместе. Не опомнились за разговором, как перед глазами засверкали на солнце золотые купола собора Успения. То был Переяслав.
***
   ...В декабре, дня тридцать первого, великое посольство русское приближалось к Переяславу.
   Полковник Иван Золотаренко, как было приказано гетманом в Чигирине, ожидал великое посольство в пяти верстах от города. За его спиной, в нескольких шагах, стояли полковник Павло Тетеря и десять сотников Переяславского полка, полковой бунчужный и полковой хорунжий, а дальше стройными рядами шесть сотен казаков на белых конях.
   Резкий ветер колыхал знамена, и на древках трепетали красные, синие, зеленые значки. Солнце золотило сабли и пики. Смирно стояли всадники. Ни слова, ни шепота, только ветер разгуливал легкомысленно и дерзко, кружил над головой полковника бунчук и отгибал назад полы красного кунтуша. Иван Золотаренко пристально глядел на север, откуда должно было вот-вот показаться великое посольство. Обветренное, багровое лицо полковника застыло в торжественном молчании. Легкий иней ложился на брови и на усы.
   Но вот показались первые всадники, а за ними и кареты послов.
   Золотаренко спешился, спешились и сотники. Четким, ровным шагом пошли они навстречу послам. Заиграли сто трубачей, ударили в тулумбасы. Кареты остановились, из них вышли великие послы. Боярин Бутурлин в высокой собольей шапке и шитой золотом ферязи шел впереди. За ним – окольничий Алферов, за Алферовым – думный дьяк Лопухин, начальник московских стрельцов Матвеев. Позади стольники, дворяне.
   – Пан великий посол, – начал громким голосом Золотаренко, и ветер подхватил и понес по полю слова полковника. – Именем гетмана, именем Войска Запорожского, именем народа края нашего приветствую тебя, желаю здоровья и благословляю ту святую минуту, когда ты, великий посол, и вы, паны послы, братья наши по вере и крови, ступили на землю нашу, щедро политую кровью сынов ее, братьев наших. Не щадя живота своего, бились мы много десятилетий за вольности свои и под булавой гетмана Богдана Хмельницкого ныне осуществляем наивысшее желание свое – стать плечо к плечу с вами, на веки вечные под рукою царя московского, преславного владыки многих царств, воеводств, княжеств и прочих земель, государя Алексея Михайловича, вечная ему слава!
   Бутурлин и послы со вниманием выслушали Ивана Золотаренка. Бутурлин низко поклонился, и полковник, сотники и казаки, которые приблизились к посольскому поезду, услыхали басовитый голос боярина:
   – Господин полковник преславного и храброго, окрыленного разумом, достохвально отважного гетмана Богдана Хмельницкого, приветствую тебя, казаков всех, и все села и города украинские, именем его величества, царя Алексея Михайловича, великого государя земли нашей. Прислал нас сюда государь, тут, на великой Раде, закрепить волю гетмана вашего, всего народа и войска – принять под высокую цареву руку край ваш, чтоб отныне вы с братьями вашими, русскими людьми, были навеки воедино.
   Бутурлин и Золотаренко после этих слов трижды обнялись и поцеловались.
   Посольский поезд двинулся к городским воротам. Впереди шли боярин Бутурлин, Золотаренко и Тетеря. За ними послы и сотники, сзади стрельцы, а еще дальше казаки. У ворот снова остановились. Казаки, стоявшие двумя рядами на стенах, дали троекратный залп из мушкетов, и еще громче прозвучало над городом:
   – Слава послам царя русского!
   – Слава государю московскому!
   – Слава братьям нашим! Слава!
   Навстречу посольству шло все переяславское духовенство. Протопоп Григорий обратился к великим послам:
   – Бояре земли Русской, великие послы государя, могучей державы Русской, достойные дети веры православной! Появление ваше знаменует свободу для православной веры на сей древней славянской земле, которую многочисленные враги хотели сжечь огнем, а народ в неволе адской замучить.
   Появление ваше тут, великие послы, знаменует конец для унии и униатов, злых и постыдных отступников, кои народ продали в неволю и неисчислимые обиды ему причинили. Да благословит бог сей день и сей час, когда ступили вы на эту братскую землю!
   Бутурлин и послы приложились ко кресту, который держал в руке протопоп.
   ...Несли впереди цареву икону с ликом спасителя. Послы, протопоп, полковники чинно шли сзади. По улицам едва можно было пройти. Казаки уже не в силах были сдержать толпу. Люди сами взялись за руки. Бутурлин и послы, отвечая на приветственные крики, – они, как один могучий голос, неслись от городских ворот до собора Успения, куда направлялось посольство, – кланялись на все стороны.
   После молебна послы уселись в кареты и, сопровождаемые полковником Тетерей и сотниками, поехали в дома, отведенные им для постоя.
   В соборе и во всех церквах благовестили, как на праздник.
   ...Вечером шестого января два всадника остановились перед двором полковника Павла Тетери. Караульный казак сердито замахнулся на них пикой:
   – Чего надо? Не знаете, что ли, – тут послы...
   Он вдруг осекся и, виновато кланяясь, дрожащими руками растворил ворота. Всадники въехали во двор, соскочили с лошадей и, кинув поводья на руки остолбеневшему казаку, быстро взошли на крыльцо.
   Казак, раскрыв рот, еще долго стоял посреди двора, уставив взгляд на дверь, за которой исчезли приехавшие. Если бы не поводья, которые держал в руке, подумал бы, что это почудилось...
   Слегка нагнувшись, Хмельницкий перешагнул порог и, скинув на пол жупан, пошел к столу. Тетеря всплеснул руками, вскочил, хотел что-то сказать и понял – не надо. Бутурлин поднялся навстречу гетману. Ничего не говоря, Хмельницкий крепко пожал ему руку. Они обнялись и расцеловались.
   Зазвенели кубки.
   Мартын Терновый поднял с пола гетманов жупан, положил на скамью.
   Капуста мигнул ему, указывая свободный стул. Джура поставил перед Мартыном кубок, полный вина. И, сам не зная, как это случилось, Мартын вдруг поднялся и заговорил. И может быть, потому, что голос его звучал так взволнованно и убежденно, и потому, что слова, сказанные им, пришлись по сердцу всем, кто был в этой комнате, никто не перебивал Мартына. А он все увереннее говорил:
   – Трудный путь прошел народ... Тебе, гетман, доверили мы жизнь свою и будущее свое. Разве не падали мы порою духом и вера в тебя разве не гасла порой? Скажу открыто, гетман, – бывало и такое. Но порыв твой к единению с землей русской, гетман, искупал все... И хочу я, Мартын Терновый, посполитый из села Байгорода, шесть лет стоящий под твоими малиновыми хоругвями, гетман, хочу ныне сказать послам московским:
   – Станем навеки плечо к плечу с братьями русскими, и никто никогда не одолеет нас! А тебе, гетман, за то, что привел нас к этому счастливому дню, – хвала и честь!
   Мартын одним духом опорожнил кубок, но губы вытереть не успел – гетман подошел к нему, обнял и поцеловал. И крепко пожали руку Мартыну бояре Бутурлин и Артамон Матвеев, и прочие послы русские, а Иван Золотаренко дружески похлопал Тернового по плечу:
   – И не думал, что ты языком владеешь, как саблей. Душевно говорил ты, Мартын!
   ...Сидел Мартын Терновый сбоку на лавке. И не слыхал уже, о чем говорилось в комнате. Мысли его были далеко. Былое прошло в памяти длинной и страшной чередой. Вспомнилась ночь в порубежном русском селении, вспомнилась мать. Он может теперь честно и открыто взглянуть ей в глаза. А была бы Катря... Старая, неизлечимая боль сжала сердце Мартына. Там, за Диким Полем, сидели еще давние и хищные враги, вековечные грабители и палачи – татары и турки. Еще не время было отдыхать и тешить себя мечтами.
   Мартын шевельнул плечами, словно сбрасывал с себя бремя воспоминаний, и услыхал слова Хмельницкого:
   – Вызволив народ из-под шляхетской неволи, должны мы еще одолеть закоренелого и страшного врага – крымцев и турок, которые разоряют земли наши и адскими муками терзают людей наших...

Глава 17

   ...С утра было пасмурно. Потом ветер развеял серое стадо туч.
   Переяслав расцвел на заре малиновыми знаменами. Торжественно звонили колокола церквей. Выползло солнце из-за облаков, щедро облило купола собора Успения и церквей, улицы и площади, заиграло лучами в окнах.
   Приезжие и местные, переяславчане, – все спешили скорее на улицу. Пешему пройти нелегко, а уж проехать на санях или верхом едва можно.
   Колокола звенели весело, призывно. По всем улицам пешие и конные казаки били в бубны, звали охрипшими голосами:
   – На Раду, люди, на великую Раду!..
   На стенах замка сто трубачей трубило в трубы.
   Праздник! Праздник!
   «Как на Пасху», – подумал Гуляй-День, торопясь на площадь, где собирались на Раду казаки.
   Он оглянулся: еще далеко за ним, вплоть до самого конца улицы, шло множество людей. Разноголосый гомон колыхался в свежем морозном воздухе.
   Ветер спал, и звонко разносились на морозе веселые голоса. И в сердце Гуляй-Дня вошло какое-то чудесное, тревожное и сладкое чувство великой и давно желанной победы. Снег скрипел под ногами. Солнечно пламенели стяги.
   Казак в сбитой набекрень шапке крепко пожал руку Гуляй-Дню и восторженно проговорил:
   – Эх, брат! Дождались-таки мы! Оправдал наши надежды Хмель!
   – Оправдал! – откликнулся Гуляй-День, и ему захотелось во что бы то ни стало повидать сейчас Хмельницкого и пожать ему руку.
    ***
   ...Уже полно было народу на площади, а все новые подходили...
   Детвора взобралась на деревья, на крыши, пристроилась на заборах. И не только дети...
   В восьмом часу утра ударили в бубен на майдане. Все глаза устремились к широкому помосту посреди площади, покрытому алым сукном.
   У помоста казаки с пиками, в синих жупанах и синих шапках с красными шлыками – гетманская стража.
   Гуляй-День протиснулся вперед. Часто дышал. Пар вился изо рта. Он тоже, как и все, глядел на помост, точно откуда-то из-под него должны были появиться гетман и старшина.
   Говор пронесся по площади:
   – Идут!..
   – Идут!..
   – Гетман впереди!..
   – Да то не гетман...
   – Ты мне говоришь? Гетман! Ослеп, что ли?..
   Кто-то спросил за спиною у Гуляй-Дня:
   – Какой день нынче?
   Гуляй-День с досадой ответил:
   – Сам видишь, не ослеп... Хороший, солнечный.
   – Дурень! Я про число спрашиваю.
   – Восьмое.
   – Так вот запомни: восьмое января года тысяча шестьсот пятьдесят четвертого.
   Гуляй-День ответил:
   – Я запомню!..
   Гетман и старшина всходили на помост. Снова зашумели в толпе.
   – Вон тот, толстый, – Носач.
   – А этот, что с перначем?
   – Джелалий. А тот справа, возле гетмана, – Золотаренко...
   – Гляди, мой полковник Пархоменко.
   – А вон наш – Стародуб...
   Генеральный есаул Лисовец поднял булаву. Генеральный бунчужный Томиленко стал позади Хмельницкого и поставил возле его правого плеча бунчук. Ветер рванул бунчук и взвеял его над головой гетмана.
   Хмельницкий сделал шаг вперед. Напряженная тишина легла на майдан.
   Медленно обвел гетман взглядом широкую площадь, море голов, детей на деревьях и на крышах. Мелькнула мысль: «Дети когда-нибудь расскажут...»
   Гуляй-Дню показалось, что гетман узнал его, и он почувствовал, встретившись с ним взглядом, как сладко сжалось сердце. Майдан застыл недвижимо. Хмельницкий вдохнул январский воздух, ощутил где-то в груди его морозную чистоту и поднял булаву:
   – Братья казаки, полковники, есаулы, сотники, все Войско Запорожское, все православные!
   Ведомо вам, как избавились мы, с божьей помощью от руки гонителей церкви нашей, озлобивших все христианство. Уже шесть лет живем в войнах непрестанных, без государя. Для того Раду собрали мы ныне явную, для всего народа, чтобы избрали вы с нами себе государя из четырех, какого желаете.
   Царь турецкий зовет нас к себе в подданство, шлет непрестанно послов своих. Второй – хан крымский, тоже того хочет. Третий – король польский. А четвертого сами просим и хотим быть под его высокою рукою. Это царь братского нам народа, великий самодержец русский – государь Алексей Михайлович. Там суть земля родная и братья наши, с которыми мы, плечо к плечу, русские земли не раз защищали и которые не дадут нас на поругание и обиду злым ворогам.
   Царь турецкий – басурман. Всем вам ведомо, как притесняет он веру нашу и какое поношение и муки терпят братья наши в краях, подвластных ему.
   Хан татарский – такого же поля ягода. Король Речи Посполитой... что вам рассказывать? Вспомните сегодня все зло и горе, причиненное народу нашему панами... Сами ведаете!
   Православный царь, великий государь Алексей Михайлович, одного с нами благочестивого закона, одной веры православной. Великий государь, видя муки народа нашего, снизойдя к просьбам нашим, прислал к нам великое посольство, дабы оно, если Рада так приговорит, приняло нас под его высокую руку. Братья наши оружно идут к нам на помощь. Пускай знают Варшава, Стамбул, Бахчисарай, Вена, Рим и прочие столицы, где злое против нас умышляют, что в единении с народом русским мы неодолимы и неприступны будем.
   А буде кто с нами тут на Раде не согласен, тому теперь, куда хочет: вольная дорога!..
   – Волим под царя московского, православного! – раздался громовый голос над ухом у Гуляй-Дня.
   – Добро! – крикнул во всю глотку Гуляй-День и в этот миг увидал наискось от себя Нечипора Галайду, поймал его взгляд и снова крикнул:
   – Волим под царя московского!
   – Добро! – катилось по площади, плыло по улицам, точно по ручьям, где тесно, бок о бок, стояли люди.
   – Волим! – гремел майдан одним могучим голосом.
   Мартын Терновый, стоя у помоста, тоже кричал:
   – Добро! Волим под царя московского! – а, глянув вбок, увидал раскрасневшееся лицо давнего приятеля, Нечипора Галайды, и еще громче закричал:
   – Волим!
   Крылато и весело нес ветер это слово. Хмельницкий оглянулся на полковников. Мгновенно в памяти встали шесть лет битв и тревог. Он резко обернулся к площади, клокотавшей криками, и, подняв над головой булаву, голосом, каким звал в бой все эти шесть лет, выкрикнул:
   – Так будем же едины с народом русским навеки!
   И в ответ ему одним голосом из тысяч грудей вырвалось громовое:
   – Будем!
   И в этом слове Богдан Хмельницкий уже слышал голос не только великой Рады, – казалось, вся земля украинская, от Карпатских вершин до Черного моря, сказала твердо и нерушимо:
   – Будем!
 
    1945 – 1949
    КОНЕЦ