Глава 9
   ...Невесте Мартына Тернового Катре снился сон. Видела широкое, бескрайное поле. Ветер гнал волны по золотому пшеничному морю. Катря шла тропкой среди пшеничного поля, ступала легко, трогала руками колоски, а ветер нашептывал в уши:
   – Спеши, дивчина, спеши, вон казак тебя уже заждался.
   И Катря шла еще быстрее. Внезапно поле окончилось, и перед глазами Катри явилась широкая река. Сердитые волны били в берега. Хлестал в лицо злой ветер. И Катря, наперекор ветру, бежала к берегу, потому что увидела на воде Мартынову голову и уже слышала, как Мартын звал ее. До берега было недалеко, но Катря никак не могла добежать, а Мартын звал ее. Ветер принес короткое слово:
   – Спаси!
   Катря кинулась к реке, но ветер стал на пути и не пускал. А волна все дальше относила Мартына, и Катря крикнула, позвала его, но голос ее погасило ветром, и она упала и, уже падая, видела, как синяя ненасытная волна накрыла голову Мартына.
   ...Катря проснулась среди ночи. Вскочила. Кинулась к окну. Сердце бешено билось. Мать на печи затревожилась:
   – Что там, дочка? Татары? Шляхта?
   – Спите, мама, почудилось мне...
   – Перекрестись, дочка...
   Катря перекрестилась. Постояла минутку. Прислушалась: мать заснула.
   Тогда, ступая на цыпочках, накинув свитку, шагнула в сени, откинула засов и выглянула.
   В синем небе гасли звезды. Серой полосой занимался рассвет. Кричали петухи. Ветер словно бархатным крылом гладил лицо. Катря переступила порог, затворила за собою дверь, прижалась к стене. Дышалось легко и свободно.
   Спал Байгород, только где-то у околицы бил в колотушку дед Лытка да словно конские копыта стучали – то рокотала вода у мельничной запруды.
   Катря, казалось, еще видела сон и слышала Мартынов голос. «Нехорошо там ему», – подумала она. Обещал на осень приехать. Прошла осень, зима, уже весна гудит ветрами над Байгородом, а Мартына нет... Уж не забыл ли Катрю?
   Где-нибудь краше дивчину встретил... А может... Гнала от себя это «может».
   Нет! Мартын жив! Он должен жить. А сон? И снова тоска наполняет сердце.
   Спросить бы у ветра, летящего над хатой, – может, он видел, слышал. У птиц, что ровным треугольником тянутся с юга. Вон они, высоко в рассветном небе. Падает косо на затихшую землю и долго звенит, как струна, далекий журавлиный крик.
   И чудится Катре злое и нерадостное. Принесла ей злая доля великое горе. Лежит среди степи Мартын. Черный ворон выклевал его очи, волки погрызли тело, шелестит, равнодушный ко всему, высокий степной ковыль...
   Или островерхий курган в широкой степи, словно часовой, стережет Мартынов вечный сон... Или где-нибудь в неволе татарской, в далеком Крыму, голый по пояс, обожженный горячим солнцем, с глазами, залитыми потом, бьет и бьет в скалы тяжким молотом... А может, погибает на колу...
   Прижимается к стене Катря. Ластится весенний ветер, рассвет подымается над Байгородом. Слезы туманят взор. От них легче становится на сердце. Широко раскрыты глаза. Текут по лицу слезы, задерживаются в уголках губ. Исчезли последние темные тени ночи. В прозрачном свете апрельского утра вырисовываются хаты. Просыпается Байгород. Катря возвращается в хату. Мать уже хлопочет у печи, только через плечо глянула на Катрю. Катря садится на скамью.
   – Дурной сон видела, мама...
   – Не верь, дочка, снам.
   Разогнула спину, охнула, подошла к Катре, прижала к груди. Катря снизу заглянула в глаза, теплые и все понимающие материнские глаза.
   – Снам не верь, дочка, и злым, и добрым. Сон – одно, жизнь – другое.
   Посмотрела на Катрю и спросила:
   – Мартын снился... и, видно, нехорошо?
   – Да, мама.
   – Сердце мне подсказывает, приедет Мартын.
   А сама подумала:
   «Обманываю тебя, дочка, не приедет, сердце мне злое вещает. Где же он девался? Уж не сложил ли голову в бою? Или забыл?»
   Поцеловала Катрю в голову.
   – Скоро землю пахать, дочка. Крепких рук нет, сами с тобой управимся.
   Правда, дочка?
   Хотела развлечь, на другое перевести мысли. Услышала равнодушное:
   – Хорошо, мама.
   Подумала:
   «Был бы зять, вышел бы в поле, запряг волов в плуг, – хвала господу, есть теперь волы в хозяйстве, и земля есть, не много, но и не мало, хватит своего хлеба и для нее, старухи, и для Катри. Лен к осени соберет, напрядет полотна, продаст, потом в Брацлав на ярмарку поедет, купит сапожки Катре. – Оглянулась: в хате убого. А был бы зять – иначе выглядела бы и хата. Добрый парубок Мартын. И родители добрые у Мартына. Да и они ждут, и мать, старая Максимиха, все глаза выплакала. А может, вернется?»
   Как искорки в печи, вспыхивают и погасают мысли.
   "А может, паны вернутся? – Сама утешает себя:
   – Не вернутся. Побоятся казаков. А если вернутся, добрее будут".
   Но другая мысль словно насмехается:
   «Как же, жди от них добра! Увидишь! Не от их ли добра помер твой муж Пилип Макогон?»
    ***
   ...Летели дни. Манящие дни веселого весеннего месяца апреля.
   Теплилась в Катрином сердце надежда. Встретила мать Мартынову на улице.
   Про сон не сказала. А Мартынова мать нежно поцеловала ее в обе щеки.
   – Приходи к нам, дочка. Зачем забываешь? Дождемся мы своего казака...
   Когда весеннее солнце припекло землю, вышли байгородяне в поле с плугами. Пахали землю, искоса поглядывали на панский палац. Радость и тревога в сердце рядом.
   А земля весело встречала хозяев. Мягко ложилась под плугами жирными пластами и принимала в себя зерно, жадно раскрыв свою грудь. Уже высохли дороги и курилась пыль вслед за верховыми и возами. Солнце стояло в небе, чистое, огнеликое, и посылало на землю, на сады, на пруды за селом горячие лучи.
   Катря тоже шла за плугом. Мать держала на веревке через плечо лукошко. Ветер ласкал лицо, разглаживал морщины. Мать щедрой пригоршней сыпала во вспаханную землю пшеничные зерна и мечтала о том дне, когда всколосится нива и выйдет она с Катрей с серпами в поле.
   Максим Терновый, идя за плугом, поглядывал на Катрю. Хорошая дивчина.
   Глядел на нее, вспоминал Мартына.
   ...Поздно возвращались с поля. Максим Терновый ковылял рядом с соседом Федором Лободой. Истомленные дневной работой, молчали. Сладко ныли плечи. Думалось: явь ли все это? А может, сон? Может, завтра до зари застучат в дверь властно и нетерпеливо панские дозорцы, закричат:
   – Гей, хлоп, живей на панское поле!
   Может, завтра набегут, как саранча, закроют солнце – и снова все по-старому, снова...
   – Нет, не будет так, – сказал себе твердо Максим.
   Федор Лобода спросил:
   – И не слыхать, как в этом году, чинш кому платить будем?
   – Гетманские державцы, видно, собирать будут, – ответил Максим Терновый. – Надо гетману подмогу дать. Хлеба чтобы у войска вдосталь было, еще придется горя хлебнуть...
   – Думаю, и татары дадут себя знать, – сказал Лобода, попыхивая люлькой. – И отчего доля у нас такая?
   Максим Терновый молчал. Поглядел на воз. Невесело посматривая на дорогу, сидела, свесив ноги через край воза, старуха. Укололо в сердце – Мартына все высматривает. А славно было б, если бы сейчас вдруг явился сын. Но так только в думах и песнях бывает. Печально улыбнулся Максим Терновый.
   – Сила у шляхты великая, – Федор Лобода помахал кулаком. – Они, известно, богатство нашим потом добыли, за наше жито нас и побито.
   Шутка не удалась.
   – Что ж, теперь их сила нам не так и страшна. Не одни реестровые с шляхтой воюют, все поспольство, вся Украина... – Максим Терновый говорил раздумчиво, словно что-то доказывал самому себе.
   Лобода сказал, понизив голос, – лучше, чтобы такого бабы не слыхали:
   – Кум был в Брацлаве на ярмарке, встретил одного шляхтича знакомого, похвалялся панок: «Обождите, скоро пан Корецкий вернется. Король с гетманом замирился, булаву ему пожаловал и записал в реестровые казаки десять тысяч». Может ли такое быть, Максим?
   Ждал ответа, знал, что и Максим Терновый так же, как и он, захочет сказать: «Нет. Не может так быть!» Терновый после недолгого молчания заговорил:
   – Гетман Хмель не оставит нас. – Подумал и сурово добавил:
   – А коли оставит, ему же горше будет. Другого гетмана выберем...
   – Что ты? – испугался Лобода. – Опомнись...
   – А что? Не раз уже гетманы поднимали нас, да нашей кровью, Федор, булаву и славу себе добывали. Память у них была короткая: пока в бою, так на обещания щедрые, а только своего достигли – пропадай пропадом, снова в быдло иди... Только теперь так не будет, не должно быть...
   – Не должно быть, – повторил за ним Лобода. – Хмель не из таких...
   – Про хмелят не забывай, – сказал Максим Терновый, – из них иные тоже зарятся на шляхетство...
   Федор Лобода печально покачал головой:
   – Теснота, некуда податься бедному человеку...
   Максим Терновый оглянулся. Вокруг расстилалась бескрайная степь.
   Синим бархатным покровом ложился на поле вечер. Ширь какая, глазом не окинешь. А правду говорил Лобода. И, словно отвечая самому себе, сказал:
   – Тесно нашему брату, и на этом, и на том свете тесно.
   У края неба кончался день. Первая звезда вспыхнула в небе и тускло мерцала, скрываясь за прозрачным облачком.
   ...Упадет весенняя ночь на Байгород. Кто, утомленный работой в поле, спит, кто сидит возле хаты, думает, а другие собрались в кружок, беседуют.
   В кружке – дед Лытка. Его и годы не берут. Никто в Байгороде не скажет, сколько лет деду Лытке. А послушать, что рассказывает, – так не меньше сотни лет прожил дед.
   Дед Лытка смотрит на звезды. Ему надоело слушать жалобы и ожидать, что будет дальше. Вот если бы с плеч сбросить лет сорок – пошел бы в казаки. Скучно деду. Кабы случай какой – ударил бы на сполох...

Глава 10

   Хутор Субботов достался Богдану Хмельницкому в наследство от отца.
   Над Тясмином, за высоким частоколом, перед которым выкопан глубокий ров с валом, стоит на обрывистых кручах гетманский замок. Отсюда стелется к югу сизо-зеленая степь...
   Из окон гетманской опочивальни далеко видна и зеленая долина Тясмина, и волнистая степь, и пыльные шляхи, плывущие к далекому горизонту.
   Весна прошла по степи, вызеленив ее раньше, чем в прошлом году.
   Черемуха под окнами покрылась округлыми почками. Весело шумели ветви развесистых яблонь. Сильно пахла верба. Под черемухой длинное каменное корыто на трех каменных львах. Львы упираются толстыми лапами в землю. В пасти каждого – серебряное кольцо. К этим кольцам привязывают своих коней старшины, когда приезжают к гетману из Чигирина. Окна в гетманском доме овальные, подоконники широкие, каменные, стекло в дубовых рамах разноцветное. Над окнами вылеплено из гипса: галопом скачут кони, дымятся пушки... Лепил этой весной монах Вонифатий из Печорского монастыря, по приказу гетмана.
   Толстые кирпичные упоры по краям дома выгибаются вперед. На правом крыле островерхая башня, обведенная острыми зубцами. Окна – высокие и узкие, глянуть издали – будто щели. Внизу – просторное, широкое, почти во всю длину дома крыльцо на двенадцати столбах, устланное разноцветными плитками с искусно высеченными цветами. Над крыльцом высится треугольником фронтон. В полукружии фронтона – барельеф. На нем медведь лапами тащит соты из поломанных ульев, а сзади к нему подкрался пасечник, замахнулся на медведя топором... Вверху, над барельефом, надпись: «Что будет, то будет, а будет то, что бог даст».
   На башнях у частокола днем и ночью стража. Караульные зорко следят за тем, что делается в степи и на шляхах. За частоколом расставлены пушки, мортиры, пищали. В погребах заботливо сложены мушкеты, пики, сабли, пистолеты, десять камней <Камень – мера веса от 24 до 36 фунтов.> пороха и двенадцать камней свинца, две тысячи зарядов для мортир и мушкетов. Личная стража гетмана живет в домах под частоколом. За гетманским домом большой густой сад, в саду пасека на триста ульев, две беседки: одна – над прудом, другая – под вишнями.
   Хмельницкий приехал из Чигирина в воскресенье вечером. На другой день проснулся рано. Елена еще спала. Тихо, чтобы не разбудить ее, затворил за собой дверь опочивальни. Вышел в большую, с высоким потолком, горницу.
   Солнце лило в три окна свои золотые лучи. Гетман откинул задвижку и толкнул раму. Навалился грудью на подоконник, высунулся в окно. В лицо ударило душистыми запахами весны. Далеко расстилалась перед глазами степь.
   На башнях над частоколом стояли дозорные. У ворот, окованных железом, закинув руки за спину, скучал есаул Демьян Лисовец; оглянулся, увидал гетмана, поздоровался. Гетман помахал ему рукой. Закрыл окно. В горнице приятно посвежело. Подошел к круглому столу у широкой кафельной печи, уселся в глубокое, обитое кожей кресло. Справа на полках лежали книги.
   Мирное утреннее настроение проходило. Вспомнил Чигирин – и сразу нахлынули беспокойные мысли. На днях из Бахчисарая прибыл Антон Жданович. Привез, казалось, утешительные известия. После Троицына дня хан Ислам-Гирей придет на помощь гетману со всей ордой. Сжалось сердце. Он знал, чего стоит такая помощь. Закрыл глаза. Виделась широкая дикая степь, высокая трава, битые конскими копытами шляхи, пыль над ними, хищный крик: «Алла!» И топот сотен тысяч лошадей... А потом пепелища, пожарища, неволя для тысяч...
   Вздохнул, открыл глаза. Взял с полки книгу. Развернул. Грустно улыбнулся, прочитав вслух:
   – "Счастлив тот, кто, удалившись от торговых дел, так же как древние люди, пашет отцовское поле на своих быках".
   Хорошо было Горацию! А куда удалиться ему?
   Отложил книгу. Остановился взглядом на «Сравнительных жизнеописаниях»
   Плутарха. Любил их с давних пор. В трудные минуты они бывало приносили ему отраду, а вот теперь он нехотя перелистал их и равнодушно отложил.
   Все это далекое, чужое. Существовал Чигирин, повседневные заботы, тенета Варшавы, коварное согласие хана, и не было уже уравновешенности и спокойствия, ради которых он бежал в Субботов.
   Встал, подошел к высокой резной двери, приоткрыл, заглянул. Елена спала. Пусть отдыхает. Может быть, только рядом с нею он, хоть не надолго, забывает заботы и несчастья свои. Закрыл дверь. Снова подошел к окну.
   Всплыло в памяти, как стоял у этого окна в тот весенний день, когда примчался из Чигирина, узнав о наезде на Субботов Чаплицкого. Невольно оглядел горницу. Что тогда тут было? Вокруг дома дотлевали службы, крыльцо обгорело, скот и лошади выгнаны в степь, все разграблено.
   Звал Елену, хотя знал: напрасно, увез ее подстароста Чаплицкий...
   Осмелел тогда хитрый шляхтич! А почему? Не было сомнений – в Варшаве пронюхали, что собирается Хмельницкий делать весной... Хорошо рассчитал Калиновский, как пустить худую молву о нем. Еще и теперь шипят, где могут:
   «Разве за веру и права народа поднялся Хмель? За себя, за свою собственную обиду, которую причинил ему, хлопу, шляхтич и достойный кавалер Чаплицкий...» Именно так говорил на сейме канцлер Оссолинский...
   Они все сделали, чтобы выставить его перед всем светом жалким и недостойным, потому что обесславленного легче поразить и кто на такого руку подымет – тому честь и хвала. Может, и вправду напрасно возвратился он к прежнему, женился на Елене? А разве он мог ее забыть? Нет! Не мог!
   Горько было признаться, но должен был.
   Чем приворожила к себе? Какой отравой напоила? Нелепые мысли! Отошел от окна. Хотелось думать о другом, но не мог, так же как не мог он забыть ее все эти долгие месяцы, хотя они доверху были полны иным, более значительным для него.
   Приглушенно звенят серебряные шпоры. Тонет звон их в пушистом ковре... Хмельницкий еще долго не мог бы погасить воспоминания, если бы не шаги за дверью и голос Демьяна Лисовца с порога:
   – Здоров будь, гетман! – Поклонился, а сам почему-то скосил глаза на резную дверь опочивальни.
   «И этот, видно, не одобряет...» – подумал Хмельницкий.
   – Что скажешь, есаул?
   – Лаврин приехал.
   – Скорей сюда!
   – Умывается, сейчас будет. – Лисовец вышел.
   Гетман слегка забеспокоился. Что там сталось, что прискакал Капуста?
   А Лаврин уже входил в горницу. Поздоровались, сели у стола.
   – Есть недобрые вести?
   Капуста разгладил тонкие усы, потер заросшие щеки, подумал: «Надо было бы побриться».
   – Не тяни! – гетман смотрел в глаза строго.
   – Недобрые вести, Богдан, из Варшавы. Пишет Малюга: король снова выдал виц на посполитое рушение. Послал людей в немецкие земли нанимать пехоту. Литовский гетман Януш Радзивилл со всем войском станет к Пасхе на северных рубежах. Цесарь Фердинанд третий дал заем и велел продавать пушки коронному войску. Хану крымскому король и шляхта обещают уплатить дань, если от нас отступится. В Москву посла послали, Пражмовского, требуют, чтобы царь Алексей Михайлович выполнил договор Поляновский о взаимной помощи, стрельцов послал на нас войною...
   Замолчал. Капуста краем глаза следил за гетманом. Тот уставился куда-то в угол. За дверью опочивальни что-то упало.
   – Кто там? – настороженно спросил Капуста и, прежде чем гетман успел ответить, подскочил к двери и распахнул ее.
   Елена, придерживая на груди рубашку, стояла на пороге. У Капусты блеснула мгновенная догадка: «Подслушивает». Уловил замешательство на ее лице, но в тот же миг вкрадчиво блеснули глаза Елены, мягко поднялись длинные ресницы... Пропела бархатно:
   – Ну, и напугали вы меня, пан Лаврин!..
   Гетман уже стоял за спиной Капусты. Капуста молча отошел от двери.
   Гетман не долго оставался в опочивальне. Вышел оттуда, не глядя на Капусту, сказал:
   – Пугливые все стали... И ты, Лаврин...
   Тот многозначительно ответил:
   – Я осторожен, Богдан.
   Гетман махнул рукой:
   – Ладно, Лаврин, – и заговорил о другом:
   – Так я и знал. Думают этим летом задушить нас, одним ударом покончить. Что ж, и мы не спали. Вот что, Лаврин, – шли гонцов во все полки. На этой неделе всем полковникам быть в Чигирине. В Бахчисарай теперь же ехать Тимофею, с ним Джелалия, и еще кого-нибудь, – потер рукой лоб, – хотя бы Ивана Золотаренка послать, человек толковый, разумный, его вообще держи поближе... Слушай дальше...
   – Слушаю, гетман.
   – В Бахчисарае зорко следить за королевскими послами... Деньги обещают... А где они их возьмут? Паны своих не дадут, хоть вся Речь Посполитая пропадай, свои кошели не развяжут... Я их знаю!
   Заскрежетал зубами. Пальцы беспокойно расстегнули кунтуш, нащупали сердце. Что это? Вести нерадостные встревожили сердце или, может, годы?..
   – Так, Лаврин...
   Сказал, а сам подумал: «Что так?» Внезапно решил:
   – Что ж, поедим – и в дорогу.
   ...Завтракали все вместе. Елена подавала кушанья. Налила гетману в серебряный кубок меду.
   – Не надо, Елена. Сердце болит.
   Заломила руки. Налегла грудью ему на плечо.
   – Не пущу тебя одного. С тобой поеду...
   – Нет, – ответил твердо, – останешься здесь, нечего тебе там делать.
   У меня забот по горло... – Налил в чашку капустного рассола и с наслаждением выпил.
   Вышли на крыльцо. Уже стояла карета. Четверка лошадей вороной масти беспокойно била копытами. Казак на козлах крепко держал вожжи в руках.
   Есаул Лисовец открыл дверцы. Хмельницкий стал на подножку. Джура поддерживал его под локоть. Карета наклонилась мягко. Гетман с коротким смехом сказал:
   – Подавился бы князь Вишневецкий, знай он, что я в его карете езжу.
   Опустился на сафьяновые подушки. Рядом сел Капуста. Казак отпустил вожжи. Верховые выстроились за каретой. Распахнулись ворота.
***
   ...Елена долго стояла на крыльце, махала рукой. Казаки у ворот говорили между собой:
   – Добрая женка пани гетманова.
   – Не успел еще пан гетман уехать, а она уже затужила.
   Елена стояла, задумавшись, на крыльце, смотрела вслед карете, и думала про Лаврина Капусту. Как случилось, что она поскользнулась и ударилась плечом о дверь? Если бы не это, она услыхала бы имя того, кто пишет из Варшавы. Кто же это может быть? Кто? Ее знобило. Быстрыми шагами прошла в горницы. Села перед зеркалом. Из него глянула на нее светловолосая женщина с прямым носом, широко расставленными глазами, в которых мерцают зеленоватые огоньки. Чуть припухлые губы приоткрыты, и блестят ровные зубы. Спокойная и выдержанная. А какой же ей надлежит быть?
   Только чаще, чем нужно, колыхался на груди золотой медальон, с которым она не расставалась. Значит – волнуется.
   Посмотрела на медальон – и забыла о зеркале и о том, что собиралась умыть лицо миндальной водой. Погасли зеленоватые огоньки в глазах.
   В памяти возник вечер: Выговский вошел в ее покой в Чигирине, пригласил к себе в гости вместе с гетманом, а после, уже уходя, протянул бархатный кошелек, сказал:
   – Это в Переяславе ксендз Лентовский передал.
   Она, должно быть, покраснела, потому что горело лицо. Пытливо поглядела на Выговского: удалось ли ей скрыть свое беспокойство от его зоркого глаза?
   А он сделал вид, что ничего больше не знает. Ушел, оставил ее в тревоге, пожалуй, даже в страхе...
   Оставшись одна, плотно затворила дверь, нагнулась над медальоном, нажала с правой стороны. На шелковой ленте прочитала: «Сообщи его имя».
   Поняла. Лихорадочная дрожь охватила ее. Сожгла ленту и надела медальон.
   Мелькнула мысль: «Если Богдан спросит, откуда медальон, скажу – купила в лавке, еще когда он был в Переяславе». Так и сделала, он и не обратил никакого внимания, пропустил мимо ушей.
   «Сообщи его имя...» Что, если Выговский о ней что-нибудь знает? Эта мысль мучила ее теперь постоянно. А Выговский, как и прежде, низко кланялся, целовал руку, льстил, словно ничего и в мыслях не было. Может, и вправду у него на душе нет ничего плохого? А может, и он?.. Даже сам ксендз Лентовский, наверное, растерялся бы на ее месте.
   И вот сегодня она могла услышать то имя... Но Капуста... Как он сказал гетману? «Я осторожен...» И как он глядит всегда на нее! Может, это только кажется? А может, и он что-то знает...
   Елена отходит от зеркала. Неторопливо открывает медальон. Там ничего нет. И никто не знает, что там было. А Выговский? Может быть, он сказал Капусте? Если бы мог сказать, Лентовский не передавал бы через него. Ах, мыслей сотни, а она одна, и посоветоваться не с кем. Одна! И она еще не может назвать то имя.
   Хмель! Так она про себя называет гетмана. Было когда-то у нее чувство, острое и прихотливое. Теперь сгорело, нет ничего. Страх и пустота. И какие у него тяжелые глаза! Точно раскаленное железо течет из них, когда он порою глянет на нее. И сын его Тимофей недобро глядит. И Капуста... Как подумает обо всем этом – своими руками насыпала бы им в кубки...
   – Успокойся! Держись!
   Сама себе это приказала. И подчинилась. И уже нет пугающих мыслей.
   Служанки прибирают светлицу. Пани гетманша напевает веселую песню, вышивает бисером пояс гетману. Солнечные лучи льются в окно опочивальни.
   За окном весна. Гуляет ветер по степи. Умелой рукой вышивает гетманша по синему бархату причудливый, загадочный узор. Мысль течет, как нитка бисера. Сказали ей тогда:
   – Иди в Чигирин, упади на колени, святая церковь тебя благословляет...
   Как страшно говорил похожий на мертвеца иезуит! Еще и сейчас перед глазами высокая фигура, пергаментное лицо, костлявые пальцы. Он говорил:
   – Иди и не бойся. Сам святой папа будет знать о твоем подвиге. И жизнь твоя, освященная им, пребудет в безопасности, и все грехи тебе прощены будут, ибо так хочет Ватикан. И ты поступишь так, иначе проклятие и кара падут на твою голову.
   А рядом стоял ксендз Лентовский, и гладил по голове, и шептал:
   – Слушай, дочь моя, и повинуйся. Святое дело поручает тебе церковь.
   Она повиновалась. А что ей было делать? Чаплицкий поиграл ею и бросил, как щенка. Усадьбу тетки сожгли схизматики. Тетка от горя умерла.
   Одна. Нет, теперь не одна. О, еще будет Варшава, и будет Краков, и будет еще золото! Все будет!..
   Служанки дивятся, какой звонкий голос у пани гетмановой и сколько польских песен знает она. Только старая Оксана, кормилица гетманского сына Тимофея, ворчит:
   – А наших песен ни одной не знает. Что говорить – шляхтянка!..
   Служанки машут руками на старуху. Разве можно такое говорить? Гетман услышит – жди тогда беды.
   ...А Елена думает: что, если этим летом не окончится?.. И снова то проклятое: «Сообщи его имя». Да, еще тогда, в Киеве, они говорили: «Надо знать: кто же схизматику Хмелю передает вести из Варшавы?»
   За окнами апрель играет низовым ветром и золотом солнца. Покой и тишина в субботовском замке гетмана Украины. Верная стража стоит за высоким частоколом.
   Далеко под кручами, в долине, засевают гетманское поле.
   В ясной лазури бродит облачко.

Глава 11

   Григорий Унковский, посол русского царя, подъезжал к Чигорину. Был погожий день. По-весенному светило солнце. Низовой ветер веял в лицо пряными запахами степи. Скоро Чигирин – и конец путешествию.
   В пяти верстах от города посла встретили Силуян Мужиловский, гетманский хорунжий Василь Томиленко и сотня казаков с развернутыми знаменами.
   Хорунжий Василь Томиленко поклонился послу:
   – Прислал нас гетман Богдан Хмельницкий и приказал тебя, царского величества дворянина, встретить и спросить про твое здравие и как тебя бог милует.
   Унковский сошел с коня. Учтиво поклонился. Воротник ферязи упал на затылок.
   – Как здравие гетмана?
   Пока послы обменивались приветствиями, казаки здоровались со стрельцами.
   – Нам теперь, когда мы вместе, и сатана не страшен будет. Пойдем за море турка воевать.
   Стрельцы говорили:
   – На Азов ходили вместе, воевали ладно, и теперь надо так. Коли что – ударим сообща!..