Страница:
– Казначея гетманского в потылицу – чвирк... Ночь темная, она не выдаст.
И дальше сказал пьянчуга Пилип такое, что казаки от его слов сразу протрезвились. Пригрозили ему виселицей и прогнали от себя, а Пилип подсаживался к другим в корчме, плел языком, что видел своими глазами, возвращаясь прошлой ночью с хутора Каменного, как возле яра за городом остановилась повозка и оттуда выбросили, словно мешок, человека. Повозка бешено помчалась дальше и, если бы Пилип не кинулся опрометью в кусты, наехала бы на него. Он может присягнуть, что то была повозка пана генерального писаря, – кто же не знает в Чигирине кованых, крепких повозок пана Выговского, сделанных где-то в заморских краях...
Пилипа в корчме слушали, но никто не проронил и слова, даром, что под хмельком. Лучше в такие дела не вмешивайся, не то будешь иметь дело с Капустой и попробуешь, каковы на вкус канчуки в крепости за Тясмином.
Шептали на ухо друг другу:
– Такое дело, брат. Нам от такого лиха подальше быть!
И уже пошла молва по Чигирину: жена гетмана, шляхтянка Елена, сидит в тюрьме за то, что замыслила поднять руку на гетмана, а может, и причинила какое зло, – ведь не слышно и не видно гетмана в Чигирине. Все могло статься. Мимо двора гетманской канцелярии чигиринцы проходили, кидая любопытные взгляды на высокие окна за оградой, а кто посмелее – останавливался, заглядывал во двор. Мордастые караульные покрикивали:
– Проходи, проходи, чего глаза вытаращил, как в церкви!
Поспешно проходили не оглядываясь. Черт с ними! С этими собаками лучше не связываться!
...Выговский с канцелярией собрался в Корсунь. Писцы напихали в мешки бумагу, перья, чернила. Знали: в Чигирин, видать, скоро не воротятся, из Корсуня путь лежал на войну. Капуста пропадал в крепости. Прискакал Тимофей. Недобро поглядел на Выговского, ткнул руку, точно милостыню подавал нищему, и загадочно сказал:
– Тебя гетман ждет.
– Что там? – спросил писарь. – Скоро ли в поход?
– Поедешь – увидишь, – загадочно ответил Тимофей, – а у меня времени нет, тороплюсь в крепость.
Знал Выговский, почему спешит Тимофей. Так менялись времена. Так оборачивались события.
Перед отъездом в Корсунь генеральный писарь вторично перечитал письмо ксендза Лентовского, которое привез ему из Киева Крайз, озабоченно потер виски и сжег письмо на свече.
Выходило – еще не время. Ошибся ксендз. Просчитался. Прищурив глаза, Выговский уставился в угол. Шевельнул плечом, словно сбрасывал с него ношу. Что ж, время придет! Он будет ждать. Терпение, и еще раз терпение.
Путь ему расчистит предстоящая битва. Только бы встретиться с визирем.
Рано еще радуется Капуста. Слишком рано. Пусть отстранили они его от московских дел. Он догадывается, чья это работа. "Не обойдешься без меня.
Хмель, – злорадно думает Выговский. – А главное – хорошо, что нет Крайза!
Хорошо!"
...Хмельницкий с трудно скрываемым нетерпением ожидал Капусту из Чигирина. Выговскому, который по приезде сразу же прошел к нему, только и сказал:
– Ну?..
Слушал, о чем докладывал писарь, но Выговский видел – гетман только делает вид, будто слушает, а мысли его далеко.
В Корсунь съезжалась старшина. Приехали Матвей Гладкий, Михайло Громыка, Иван Богун, Осип Глух, прибыл с полком из Переяслава Павло Тетеря и стал табором под Корсунем. Со дня на день ожидали генеральной войсковой рады и приказа гетмана выступать.
Разведка доносила, что главные королевские силы идут в направлении на Львов, а орда во главе с ханом миновала Гнилое море.
В селах Подолии и Волыни шли бои между кварцяными отрядами коронного войска и восставшими посполитыми. Казаки черниговского полковника Небабы переходили Буг. Полк Тарасенка уже миновал московский рубеж и, как было условлено в Москве со Стрелецким приказом, приближался к Брянску, чтобы оттуда двинуться в Белую Русь, на литовского гетмана Радзивилла.
Снова по селам, в церквах и на майданах, по городам и местечкам читали универсалы гетмана. Снова глухо гудели под конскими копытами шляхи.
Снова правили молебны о даровании победы войску Хмельницкого над вековечным врагом православной веры.
Все было, как в прошлом году, но Хмельницкий видел – недоставало того огня, каким вспыхивали тогда сердца людей от Днепра до Вислы... Все было, как и в позапрошлом году, – и в то же время было совсем иначе. Ему доносили о шепоте и разговорах, какие шли по селам: мол, снова замирится гетман с королем, мы головы положим на поле битвы, а жен и детей наших хан в полон возьмет...
За такие речи державцы Капусты хватали, допрашивали, пытали канчуками и железом. Кто подговаривал? Кто велел такую пакость про гетмана говорить?
Многие и под пыткой держались твердо. Кто подговаривал? Никто! Разве не правда те речи? Выплевывая с кровью выбитые зубы, кляли гетмана, панов, войну, шли на смерть, принимая ее без страха. И как он мог, гетман, убедить их, что не отступится, что выведет их на дорогу?.. Где найти такие слова?
Больше чем когда-нибудь сейчас нужно было единство. Только в нем та нерушимая сила, которая способна выдержать великое испытание, посылаемое судьбой. Видит небо, не в этом году хотел он начинать войну. Ему нужен был еще год передышки. Один год. Но именно это его стремление разгадала лукавая шляхта. Год мира на Украине был шагом к поражению для Варшавы.
Паны это хорошо знали, судя по всем их поступкам и действиям. И почти никто из полковников, никто из старшины, кроме, может быть, многоопытного, рассудительного Мужиловского, не понимал, какое сложное и суровое время начинается теперь.
– Надо выступать нам, Богдан, – торопил его Богун.
– Чего мы топчемся на месте? – беспокоился Громыка.
– Худо поступаешь, пан гетман, – укорял Гладкий.
Молчал только генеральный обозный Коробка, не вмешивался Золотаренко.
Выговский был занят по горло – писал грамоты войтам и старостам, чтобы давали этой весной державцам в чинш по три злотых с дыма и все плотины и мостки берегли, как зеницу ока. Грамоты эти велел написать гетман.
Все суетились, а Хмельницкий сохранял выдержку и спокойствие и ни одним словом не обмолвился ни с кем о том, что случилось в Чигирине. Даже Выговскому ничего не сказал. Когда гетман приказал позвать Выговского, тот знал, что уже прискакал гонец от Капусты и, запершись у себя, гетман долго читал привезенное письмо. Осторожно переступая порог, точно за ним таилась какая-то ловушка, Выговский тихо спросил:
– Кликал меня, гетман?
Он ждал плохого для себя и был готов к ответу или же думал услышать наболевшее признание – и на этот случай приготовил слова соболезнования и утешения. Немало был удивлен генеральный писарь, когда гетман сказал ему:
– Прикажи написать от моего имени универсал войтам всех городов, чтобы этим летом, не позже августа, были сооружены на колокольнях или на городских башнях большие часы. Часы эти могут купить в Туле. Универсал разошлешь немедля.
– Все? – спросил Выговский, ожидая, что за этим странным и удивительным приказом последует нечто значительное и важное. Наверное, нарочно начал гетман с этого, чтобы затем перейти к более важному.
– Все, – глухо ответил гетман. – Иди, Иван.
Нет, Выговского обмануть не так легко! Генеральный писарь, убедившись, что лично ему можно не беспокоиться и что гетман не собирается чем-нибудь неожиданным ошеломить его, злорадно усмехнулся. Он понимал, откуда у гетмана эта задумчивость и печаль. Елена! Она все еще держала цепко его сердце, она наполняла свинцом его мускулы и волю.
Выговский не ошибался. Все эти дни Елена не выходила у гетмана из головы. Наедине со своею совестью Хмельницкий яростно корил себя за эту постыдную слабость воли, за то, что он не может сделать того могучего усилия, которое так нужно было ему сейчас.
Елена была за высокими стенами чигиринского замка. Тясмин волнами бился о стены, напоминая о том, что есть на свете свобода. У железных дверей стояла стража. Капуста, конечно, постарался, чтобы все было как следует. Об этом гетман мог не беспокоиться. Что ж она думает там? Как могла замыслить такое? Пишет Капуста, что, наконец, созналась. Горше всего было, ранило в самое сердце то, что не с нынешнего дня задумала она злое.
Может быть, именно в то утро, когда бросилась перед ним на колени, когда целовала в губы, когда плакала и шептала слова, от которых у него все плыло перед глазами, может быть, тогда уже думала, как вонзит ему нож под сердце или подсыплет яду в вино?.. А жила рядом. Если бы только рядом!
Жила в сердце, в мыслях, в каждом движении. Под Зборовом не переставал думать о ней. А сколько раз открывался, как на исповеди... Все замыслы, все горести, все мечты свои поверял ей... А она все выслушивала и посылала письма в Варшаву, иезуитам, и там смеялись, довольно потирали руки, издевались.
За что доля судила ему такое? Какие грехи искупает он своими страданиями? Ответа не было. И не могло быть. И никому не мог сказать он об этих муках. Сам удивился, как могла возникнуть такая мысль, но подумал о Ганне. Может быть, ей, с которой так мало и так недолго знаком, он сказал бы все...
В сердце сухо. Все выжгла мука. И глаза были сухи. Никто не знал, что, погасив свечу, гетман не спит. Никто и не думал, что ночь для него страшнее дня. А ему среди ночи вспоминалась людская молва: «опутала гетмана проклятая шляхтянка», вспоминались суровые слова, какие говорил о мачехе Тимофей. Сколько раз ссорился с ним из-за того! Как недоволен был, когда Капуста намекал: напрасно Елена не в свои дела вмешивается! Слеп был. Да, слеп. Других судил, а сам хотел остаться без суда.
Он шел сквозь эти ночи, как сквозь ад. Он уже уразумел, насколько был слеп и доверчив. Единственное, к чему стремился теперь, – вырвать ядовитое жало, глубоко засевшее в сердце.
...И все-таки рассудок и воля победили. Он победил в себе то, что (как подумал он) надо было победить лет двадцать назад. Тогда не было бы ни Елены, ни других несчастий. Эту силу духа и волю, которые возвратились к нему и зажгли в глазах недобрый, жаркий огонь, Хмельницкий ощутил в себе в ту минуту, когда увидел перед собой Капусту.
Капуста прискакал верхом. На одежде и на сапогах засохла грязь. И по тому, как гетман спокойно сказал ему: «Переоделся бы, отдохнул...» – Капуста понял: с прошлым покончено. Беспокойство и тревога растаяли, и он с теплотой в голосе, которую почувствовал Хмельницкий, сказал:
– Неважно, Богдан, еще успею.
И то, что Капуста начал не с Елены, а сообщил о прибытии в Чигирин десяти пушек из Путивля, гетман также понял и одобрил спокойным кивком головы.
В комнате находились Золотаренко, Носач, Громыка, Богун, Выговский.
Все они были в замешательстве, чувствуя, что нужно оставить гетмана наедине с Капустой, и не зная, как это сделать. Громыка поднялся было, но гетман указал ему рукой на скамью, внимательно слушая сообщение Капусты о том, что Тарасенко выступил на Брянск. Наконец Капуста замолчал, поглядывая то на гетмана, то на полковников, сидевших вдоль стены. Прежде чем успел придумать, как же доложить о главном, Хмельницкий спросил:
– Что еще привез?
Капуста понял: можно говорить при всех.
– На допросе шляхтянка Елена Чаплицкая... – твердо начал Капуста и кинул взгляд на Хмельницкого.
Гетман смотрел строго и внимательно. Полковники слушали, нагнувшись вперед, беспокойство мелькало в глазах у Выговского. Голос Капусты окреп.
Положил перед собой исписанный лист пергамента, заглядывая в него, говорил:
– "Шляхтянка Чаплицкая призналась: была подослана к гетману ксендзом Казимиром Лентовским, который потом стал личным духовником короля Яна-Казимира. Шляхтянка Чаплинкая призналась, что ей было приказано стать женой гетмана и венчаться в православной церкви, и грех тот – обещал Казимир Лентовский – папа в Риме ей простит, о чем Лентовский договорился уже с папским нунцием. Оная шляхтянка призналась под пыткой, что первый год никто ее не тревожил, но весной 1650 года через казначея Крайза получила она письмо от ксендза Лентовского, и в том письме писано было, что она должна добыть, сиречь выкрасть, грамоты гетмана Хмельницкого к московскому царю и воеводам московским, а также разведать, получил ли гетман оружие из Москвы и о чем трактовал с московским послом, думным дьяком Григорием Богдановым. Должна была она также отписать, о чем договорился гетман с молдавским господарем Лупулом, и запоминать, какие послы приезжают к гетману, узнавать, о чем с ними говорено, и обо всем том, разведав, оповещать казначея Крайза".
– Крайза взяли? – глухо спросил гетман.
– Крайза нашли убитым, – ответил Капуста.
– Странно, – отозвался Выговский, – это запутывает дело.
– Все ясно, – возразил Капуста, – Крайза убрали, чтобы он чего-нибудь лишнего не рассказал. Но позволь, гетман, об этом сейчас не говорить. Еще не время.
– Хорошо, – сказал Хмельницкий. – Дальше.
– "Шляхтянка Елена Чаплицкая передала Лентовскому грамоты от путивльского воеводы, выкраденные ею у гетмана в Субботове..."
Хмельницкий вспомнил, как искал он эти грамоты, как шарила по шкафам Елена, помогая ему, наглоталась пыли, расчихалась, усталая упала ему на грудь, сказала: «Поцелуй меня, Богдан...» Он тогда забыл про грамоты...
– "Шляхтянка Чаплицкая, – продолжал Капуста, – призналась: на той неделе Крайз уведомил, что в Киеве ее ждет ксендз Лентовский. Там, в монастыре бернардинов, ксендз передал шляхтянке яд, который велел подсыпать в вино гетману Богдану Хмельницкому. Яд этот найден у шляхтянки в золотом медальоне после четвертого допроса. Она, отпираясь, говорила, что это только сонное зелье. Собака, которой подсыпали этот яд в пищу, издохла через несколько минут. Шляхтянка призналась: после отравления гетмана должна была вместе с Крайзом бежать в Гущинский монастырь, что поблизости от маетка сенатора Адама Киселя, и там некоторое время переждать... Ибо, как говорит она, после Хмельницкого король должен был назначить нового гетмана, имени которого она от ксендза не слышала. Оная шляхтянка вину свою признала и просила гетмана даровать ей жизнь, отпустив на пострижение в монастырь, дабы она, – Капуста криво усмехнулся и повторил:
– дабы она там, сиречь в монастыре, могла бы искупить молитвой и постом свой грех перед гетманом".
Капуста перевел дыхание и сел на скамью.
– Это все, что она сказала? – спросил Хмельницкий, налегая локтями на стол.
Трубка чуть заметно дрожала в углу рта. Хмуро насупленные брови скрывали его глаза, – он наклонил голову.
У Выговского бешено стучало сердце. Он даже слегка отодвинулся от Богуна, точно Богун мог услышать этот стук.
– Все, гетман.
Капуста наливал из кувшина воду в кружку. Слышно было, как булькает вода.
Гетман поднял голову. Полковники отводили в сторону глаза, только Богун выдержал его взгляд. «Жалеют, должно быть, меня», – подумал Хмельницкий.
– Что скажете, полковники? Как поступить со шляхтянкой Чаплицкой?
Хмельницкий ждал. Сухо трещал пергамент в руках Капусты. Никто из полковников не решался произнести первое слово. Что ни говори, речь идет о жене гетмана. Легко ли ему обо всем этом узнать? Не лучше ли, чтобы он сам объявил приговор? Только Выговский думал: «Чем скорее умрет эта женщина, тем лучше». Ему было жарко, хотя сквозь открытое окно лился прохладный воздух и сквозняк гулял по горнице.
Выговский поднялся:
– Дозволь, гетман, слово молвить.
– Говори.
– Мыслю так: понеже шляхтянка Чаплицкая злоумышленно намеревалась отравить гетмана, панове полковники, понеже она передавала тайные грамоты врагам нашим, оную шляхтянку надлежит казнить немедля.
Капуста смерил Выговского недобрым взглядом и тихо сказал:
– Казнить смертью.
– Добро, – отозвался Носач.
– Добро, – повторили за ним Богун и Громыка.
– Добро, – тихо произнес Хмельницкий.
Гетман поднял голову. Разошлись нахмуренные брови. Глядя поверх голов куда-то вдаль, добавил:
– Шляхтянку Чаплицкую казнить на площади в городе Чигирине, объявив об этом народу, дабы все люди ведали, сколь коварна и подла натура иезуитского племени.
Может быть, полковники ждали от него еще каких-нибудь слов, может быть, надо было высказать им свою боль и признать вину, – но пусть это окаменеет в сердце.
Наконец остался один. Видел через окно, как по двору молча шли полковники, как расступалась стража. «Завтра в поход», – подумал он и, с легкостью, которая и обрадовала и удивила, сказал громко:
– Все!
Так кончилось то, о чем еще вчера он даже подумать боялся. Так возвращалось спокойствие. Хмельницкий ужинал с Иваном Золотаренком и Мужиловским в маленькой горнице. Цедил сквозь зубы темное вино, слушал шутки Мужиловского, который, видно, хотел развлечь его.
Вошла Ганна. Поздоровалась и села за стол. Он встретил ее взгляд, и ему показалось, что сочувственный огонек теплился у нее в глазах.
Замысел гетмана – отрезать войско Калиновского от королевской армии, не дать им соединиться – не осуществился.
Двенадцатого мая польный гетман соединился с королевской армией под Сокалем. Хмельницкий стоял под Зборовом, ожидая подхода артиллерии, которую перебрасывал сюда Федор Коробка. Тут он с удовлетворением узнал о нападении посполитых и мещан городка Колкова, близ Овруча, на отряд польских жолнеров, направлявшийся под Берестечко. Отсюда же, из-под Зборова, Хмельницкий отправил в Москву через серба Данилова и грека Мануйла письмо царю Алексею, в котором подробно излагал свои намерения.
Хмельницкого беспокоило то, что Калиновскому удалось соединиться с королем. Он предвидел, что битва произойдет под Берестечком, и послал гонцов к полковнику Мартыну Небабе с приказом: любой ценой сдерживать Радзивилла, помешать его попыткам наступать на Чернигов и Киев. Мартын Небаба во главе Нежинского и Черниговского полков должен был прикрывать фланг армии гетмана, в то время как Антон Жданович держал наготове Киевский полк, чтобы непосредственно защищать Киев.
Радостные вести в Зборов пришли от Тарасенка. Он уже выступил из-под Брянска к польскому рубежу, кроме того, казаки, прибывшие оттуда, рассказали, что по всей Белой Руси подымаются послолитые, собираются в загоны и курени и завязывают бои с коронным литовским войском.
Казалось, все шло так, как задумал. Капусте вскоре удалось разведать, что новый канцлер Лещинский отправил послов к хану. Снова, как и под Зборовом, король и его советники собирались вонзить гетману нож в спину.
Гетман решил объявить об этом войску теперь же, чтобы никто ничем не обманывался. По его приказу ударили в бубны. Полки, стоявшие под гетманским бунчуком, были созваны на черную раду <Черная рада – совет рядовых казаков.>. Хмельницкий со старшиной вышел на середину круга; опершись на плечо казака, вскочил на телегу. Поднял булаву. Гомон стих, только раздавались голоса:
– Гетман будет говорить.
– Слово гетману! Помалкивай!
Ждал, пока установится тишина, вглядываясь в сотни лиц, ловя обращенные к нему горячие и тревожные взоры. Наступила тишина, все замерло, только бились на ветру знамена и гетманский бунчук реял над головой. Из-за края дождевой тучи солнце посылало свои лучи. Тускло поблескивали пики. Суровы и сосредоточенны были лица казаков.
Впервые за эти многотрудные дни Хмельницкий почувствовал в себе какую-то чудесную силу, – она наполняла его мускулы и возвращала ему уверенность, которую так легко было растерять в повседневных заботах, в возне с грамотами, гонцами, переговорами. Свободно и сильно прозвучал его зычный голос, так что слова его услыхали даже те, кто стоял у берега степной реки, где ветер глухо шумел в камышах.
– Позвал я вас, други, чтобы раду с вами учинить по давнему обычаю нашему. Ведомо вам, други, – король с войском своим снова идет на Украину, чтобы отнять у нас вольности наши, добытые в тяжких битвах. Не мне напоминать вам о тех битвах. Вот ты, Семен, – он указал булавой на седоусого пушкаря, который, опершись рукой о ствол пушки, раскрыв рот, слушал гетмана, – ты, Семен, еще под Корсунем воевал с Потоцким, и ты, Твердохлиб, – булава метнулась в другую сторону, указав на казака в красном кунтуше, – ты, Твердохлиб, бился со шляхтой под Пилявой, дважды был в полоне у Вишневецкого, не покорился ворогам, а одолел их, вся земля родная наслышана про твою отвагу... Да что говорить, добыли вы себе воинскую славу не на печи и не в корчме похваляясь, как те паны и подпанки. Через бои и смерть пришли мы с вами к победе! Не всего, чего хотели, достигли, и стоим еще на полпути к осуществлению надежд наших. Но не успокаиваются паны. Хотят они уничтожить воинство наше, а братьев и сестер наших, кто в живых останется, обратить в невольников. Вам, рыцарям, известно: хан ненадежный союзник, от хана добра не жди. Жизнь, други, сама породила пословицу: «За кого хан, тот и пан». Но лучше ляжем мертвыми телами, а не снесем позорной неволи, будем биться, чтобы эти ненавистные слова исчезли навек, чтобы сами мы свою долю вершили, сами себе хозяевами были. Близко уже то время, когда народ русский придет нам на помощь, и, зная о том, спешат враги одолеть нас. Спрашиваю вас, казаки, – будем ли мы биться люто и отважно против ворога нашего заклятого, имея одних только верных союзников – сабли наши да пики, освященные кровью и слезами народа нашего, – или согласимся на позорный мир, сделаем, как прикажет нам король, и разойдемся по домам. Что скажете, казаки?
Хмельницкий замолчал, перевел дыхание. За его спиной переговаривались полковники. Из толпы вышел казак. Хмельницкий узнал Гуляй-Дня.
– Дозволь, гетман, слово молвить.
Гуляй-День легко вскочил на бочку, стоявшую подле пушки, и, скинув шапку, поклонился на все стороны.
– Воины! – крикнул Гуляй-День, сам не узнавая своего голоса. – Воины-побратимы! Что скажем? – спрашивает у нас гетман. Не знаю, что вы скажете, а я скажу: пан гетман, не желает народ и войско не хочет, чтоб мы с королем да панами мирились. На битву мы решились, и на то мы сюда пришли. Хоть бы орда от нас и отступилась, мы все вместе с твоей милостью погибать будем. Или все погибнем, или всех врагов погубим. Не можем в неволе гнить, гетман, и никто из нас сам под ярмо голову не подставит.
Толпа закричала, зашумела:
– Верно!
– Правда!
– Говори дальше!
– Вот я и говорю, – продолжал Гуляй-День, – были такие, гетман, – прости, если обижу, но перед боем надо правду в глаза сказать, – были такие, что изверились в тебе. Думали, будешь держать руку короля. Теперь видим – ошибка вышла. Не свернул ты с пути, гетман. Стой за нас, а мы за тебя постоим! Слава гетману Хмелю! – изо всех сил выкрикнул Гуляй-День и соскочил с бочки.
– Слава гетману!
– Слава!
Летели вверх шапки. Стреляли из пистолей и мушкетов.
Хмельницкий поднял булаву. Постепенно шум утихал. Гетман низко поклонился казакам:
– Бью челом вам, казаки, и клянусь, что не обесславлю булавы, которую вы дали мне, не покрою позором сабли своей. Надо будет – жизнь отдам ради свободы отчизны и народа нашего.
Хмельницкий указал булавой на запад, и тысячи глаз обратились туда, к небосводу, который синел таинственно и сурово.
– Пойдем вперед, казаки, на битву. Вперед, к победе! Вперед, к новой славе народа нашего!
Хмельницкий еще стоял так несколько минут с поднятой булавой, а вокруг гремело тысячеголосо:
– Слава!
Несмолкающий гул катился по степи.
Возвращаясь к себе в шатер, гетман остановился перед Гуляй-Днем и крепко пожал ему руку.
– Спасибо, Гуляй-День, – сказал Хмельницкий, – слова твои в самое сердце вошли.
Ночью джура позвал Мартына Тернового к гетману.
В шатре, кроме гетмана, были Громыка и Капуста.
– Садись, Терновый, – приветливо сказал Хмельницкий, указывая на скамью рядом с собой.
Мартыну вспомнилось... Год назад в Чигирине, призвал его к себе гетман и послал в донскую землю. Может, и теперь туда пошлет?
– Важное дело хочу поручить тебе. Ты казак храбрый, сметливый, думаю – справишься. Знаю твое горе, Терновый, – сочувственно сказал гетман, и сердце Мартына от этих слов замерло, – но кто теперь, казак, без горя?
Пока будем жить между королем и ханом, не оставит нас горе. Запомни хорошо.
Хмельницкий, набивая трубку, смерил Мартына внимательным взглядом с головы до ног. Сказал:
– Слушай, задумал я тебя в самое пекло послать. Как ты на это?
– Поеду, гетман. Посылай!
– Славный ответ. Сразу казака видно, – Хмельницкий засмеялся, – а вы, полковники, говорили, будто трудно сыскать охочего итти в пекло... Ну, теперь слушай да помалкивай. – Гетман затянулся, выпустил из ноздрей дым.
– Придется тебе, Терновый, с небольшим смелым загоном пройти под Краков.
У Мартына от удивления вырвалось:
– Да ведь там жолнеров как травы в поле!
– Знаю это. Хоть и поменьше, чем травы в поле, но все же косить есть что. Да не за тем посылаю. Поедешь к Костке-Напирскому. В Подгорьи под Карпатами подымает Напирский польских посполитых против панов. Повезешь ему грамоту мою, а по дороге, если и пощиплешь немного панов, страха на них нагонишь, не помешает. Пусть покрутятся, когда за спиной запахнет жареным. Понял?
И дальше сказал пьянчуга Пилип такое, что казаки от его слов сразу протрезвились. Пригрозили ему виселицей и прогнали от себя, а Пилип подсаживался к другим в корчме, плел языком, что видел своими глазами, возвращаясь прошлой ночью с хутора Каменного, как возле яра за городом остановилась повозка и оттуда выбросили, словно мешок, человека. Повозка бешено помчалась дальше и, если бы Пилип не кинулся опрометью в кусты, наехала бы на него. Он может присягнуть, что то была повозка пана генерального писаря, – кто же не знает в Чигирине кованых, крепких повозок пана Выговского, сделанных где-то в заморских краях...
Пилипа в корчме слушали, но никто не проронил и слова, даром, что под хмельком. Лучше в такие дела не вмешивайся, не то будешь иметь дело с Капустой и попробуешь, каковы на вкус канчуки в крепости за Тясмином.
Шептали на ухо друг другу:
– Такое дело, брат. Нам от такого лиха подальше быть!
И уже пошла молва по Чигирину: жена гетмана, шляхтянка Елена, сидит в тюрьме за то, что замыслила поднять руку на гетмана, а может, и причинила какое зло, – ведь не слышно и не видно гетмана в Чигирине. Все могло статься. Мимо двора гетманской канцелярии чигиринцы проходили, кидая любопытные взгляды на высокие окна за оградой, а кто посмелее – останавливался, заглядывал во двор. Мордастые караульные покрикивали:
– Проходи, проходи, чего глаза вытаращил, как в церкви!
Поспешно проходили не оглядываясь. Черт с ними! С этими собаками лучше не связываться!
...Выговский с канцелярией собрался в Корсунь. Писцы напихали в мешки бумагу, перья, чернила. Знали: в Чигирин, видать, скоро не воротятся, из Корсуня путь лежал на войну. Капуста пропадал в крепости. Прискакал Тимофей. Недобро поглядел на Выговского, ткнул руку, точно милостыню подавал нищему, и загадочно сказал:
– Тебя гетман ждет.
– Что там? – спросил писарь. – Скоро ли в поход?
– Поедешь – увидишь, – загадочно ответил Тимофей, – а у меня времени нет, тороплюсь в крепость.
Знал Выговский, почему спешит Тимофей. Так менялись времена. Так оборачивались события.
Перед отъездом в Корсунь генеральный писарь вторично перечитал письмо ксендза Лентовского, которое привез ему из Киева Крайз, озабоченно потер виски и сжег письмо на свече.
Выходило – еще не время. Ошибся ксендз. Просчитался. Прищурив глаза, Выговский уставился в угол. Шевельнул плечом, словно сбрасывал с него ношу. Что ж, время придет! Он будет ждать. Терпение, и еще раз терпение.
Путь ему расчистит предстоящая битва. Только бы встретиться с визирем.
Рано еще радуется Капуста. Слишком рано. Пусть отстранили они его от московских дел. Он догадывается, чья это работа. "Не обойдешься без меня.
Хмель, – злорадно думает Выговский. – А главное – хорошо, что нет Крайза!
Хорошо!"
...Хмельницкий с трудно скрываемым нетерпением ожидал Капусту из Чигирина. Выговскому, который по приезде сразу же прошел к нему, только и сказал:
– Ну?..
Слушал, о чем докладывал писарь, но Выговский видел – гетман только делает вид, будто слушает, а мысли его далеко.
В Корсунь съезжалась старшина. Приехали Матвей Гладкий, Михайло Громыка, Иван Богун, Осип Глух, прибыл с полком из Переяслава Павло Тетеря и стал табором под Корсунем. Со дня на день ожидали генеральной войсковой рады и приказа гетмана выступать.
Разведка доносила, что главные королевские силы идут в направлении на Львов, а орда во главе с ханом миновала Гнилое море.
В селах Подолии и Волыни шли бои между кварцяными отрядами коронного войска и восставшими посполитыми. Казаки черниговского полковника Небабы переходили Буг. Полк Тарасенка уже миновал московский рубеж и, как было условлено в Москве со Стрелецким приказом, приближался к Брянску, чтобы оттуда двинуться в Белую Русь, на литовского гетмана Радзивилла.
Снова по селам, в церквах и на майданах, по городам и местечкам читали универсалы гетмана. Снова глухо гудели под конскими копытами шляхи.
Снова правили молебны о даровании победы войску Хмельницкого над вековечным врагом православной веры.
Все было, как в прошлом году, но Хмельницкий видел – недоставало того огня, каким вспыхивали тогда сердца людей от Днепра до Вислы... Все было, как и в позапрошлом году, – и в то же время было совсем иначе. Ему доносили о шепоте и разговорах, какие шли по селам: мол, снова замирится гетман с королем, мы головы положим на поле битвы, а жен и детей наших хан в полон возьмет...
За такие речи державцы Капусты хватали, допрашивали, пытали канчуками и железом. Кто подговаривал? Кто велел такую пакость про гетмана говорить?
Многие и под пыткой держались твердо. Кто подговаривал? Никто! Разве не правда те речи? Выплевывая с кровью выбитые зубы, кляли гетмана, панов, войну, шли на смерть, принимая ее без страха. И как он мог, гетман, убедить их, что не отступится, что выведет их на дорогу?.. Где найти такие слова?
Больше чем когда-нибудь сейчас нужно было единство. Только в нем та нерушимая сила, которая способна выдержать великое испытание, посылаемое судьбой. Видит небо, не в этом году хотел он начинать войну. Ему нужен был еще год передышки. Один год. Но именно это его стремление разгадала лукавая шляхта. Год мира на Украине был шагом к поражению для Варшавы.
Паны это хорошо знали, судя по всем их поступкам и действиям. И почти никто из полковников, никто из старшины, кроме, может быть, многоопытного, рассудительного Мужиловского, не понимал, какое сложное и суровое время начинается теперь.
– Надо выступать нам, Богдан, – торопил его Богун.
– Чего мы топчемся на месте? – беспокоился Громыка.
– Худо поступаешь, пан гетман, – укорял Гладкий.
Молчал только генеральный обозный Коробка, не вмешивался Золотаренко.
Выговский был занят по горло – писал грамоты войтам и старостам, чтобы давали этой весной державцам в чинш по три злотых с дыма и все плотины и мостки берегли, как зеницу ока. Грамоты эти велел написать гетман.
Все суетились, а Хмельницкий сохранял выдержку и спокойствие и ни одним словом не обмолвился ни с кем о том, что случилось в Чигирине. Даже Выговскому ничего не сказал. Когда гетман приказал позвать Выговского, тот знал, что уже прискакал гонец от Капусты и, запершись у себя, гетман долго читал привезенное письмо. Осторожно переступая порог, точно за ним таилась какая-то ловушка, Выговский тихо спросил:
– Кликал меня, гетман?
Он ждал плохого для себя и был готов к ответу или же думал услышать наболевшее признание – и на этот случай приготовил слова соболезнования и утешения. Немало был удивлен генеральный писарь, когда гетман сказал ему:
– Прикажи написать от моего имени универсал войтам всех городов, чтобы этим летом, не позже августа, были сооружены на колокольнях или на городских башнях большие часы. Часы эти могут купить в Туле. Универсал разошлешь немедля.
– Все? – спросил Выговский, ожидая, что за этим странным и удивительным приказом последует нечто значительное и важное. Наверное, нарочно начал гетман с этого, чтобы затем перейти к более важному.
– Все, – глухо ответил гетман. – Иди, Иван.
Нет, Выговского обмануть не так легко! Генеральный писарь, убедившись, что лично ему можно не беспокоиться и что гетман не собирается чем-нибудь неожиданным ошеломить его, злорадно усмехнулся. Он понимал, откуда у гетмана эта задумчивость и печаль. Елена! Она все еще держала цепко его сердце, она наполняла свинцом его мускулы и волю.
Выговский не ошибался. Все эти дни Елена не выходила у гетмана из головы. Наедине со своею совестью Хмельницкий яростно корил себя за эту постыдную слабость воли, за то, что он не может сделать того могучего усилия, которое так нужно было ему сейчас.
Елена была за высокими стенами чигиринского замка. Тясмин волнами бился о стены, напоминая о том, что есть на свете свобода. У железных дверей стояла стража. Капуста, конечно, постарался, чтобы все было как следует. Об этом гетман мог не беспокоиться. Что ж она думает там? Как могла замыслить такое? Пишет Капуста, что, наконец, созналась. Горше всего было, ранило в самое сердце то, что не с нынешнего дня задумала она злое.
Может быть, именно в то утро, когда бросилась перед ним на колени, когда целовала в губы, когда плакала и шептала слова, от которых у него все плыло перед глазами, может быть, тогда уже думала, как вонзит ему нож под сердце или подсыплет яду в вино?.. А жила рядом. Если бы только рядом!
Жила в сердце, в мыслях, в каждом движении. Под Зборовом не переставал думать о ней. А сколько раз открывался, как на исповеди... Все замыслы, все горести, все мечты свои поверял ей... А она все выслушивала и посылала письма в Варшаву, иезуитам, и там смеялись, довольно потирали руки, издевались.
За что доля судила ему такое? Какие грехи искупает он своими страданиями? Ответа не было. И не могло быть. И никому не мог сказать он об этих муках. Сам удивился, как могла возникнуть такая мысль, но подумал о Ганне. Может быть, ей, с которой так мало и так недолго знаком, он сказал бы все...
В сердце сухо. Все выжгла мука. И глаза были сухи. Никто не знал, что, погасив свечу, гетман не спит. Никто и не думал, что ночь для него страшнее дня. А ему среди ночи вспоминалась людская молва: «опутала гетмана проклятая шляхтянка», вспоминались суровые слова, какие говорил о мачехе Тимофей. Сколько раз ссорился с ним из-за того! Как недоволен был, когда Капуста намекал: напрасно Елена не в свои дела вмешивается! Слеп был. Да, слеп. Других судил, а сам хотел остаться без суда.
Он шел сквозь эти ночи, как сквозь ад. Он уже уразумел, насколько был слеп и доверчив. Единственное, к чему стремился теперь, – вырвать ядовитое жало, глубоко засевшее в сердце.
...И все-таки рассудок и воля победили. Он победил в себе то, что (как подумал он) надо было победить лет двадцать назад. Тогда не было бы ни Елены, ни других несчастий. Эту силу духа и волю, которые возвратились к нему и зажгли в глазах недобрый, жаркий огонь, Хмельницкий ощутил в себе в ту минуту, когда увидел перед собой Капусту.
Капуста прискакал верхом. На одежде и на сапогах засохла грязь. И по тому, как гетман спокойно сказал ему: «Переоделся бы, отдохнул...» – Капуста понял: с прошлым покончено. Беспокойство и тревога растаяли, и он с теплотой в голосе, которую почувствовал Хмельницкий, сказал:
– Неважно, Богдан, еще успею.
И то, что Капуста начал не с Елены, а сообщил о прибытии в Чигирин десяти пушек из Путивля, гетман также понял и одобрил спокойным кивком головы.
В комнате находились Золотаренко, Носач, Громыка, Богун, Выговский.
Все они были в замешательстве, чувствуя, что нужно оставить гетмана наедине с Капустой, и не зная, как это сделать. Громыка поднялся было, но гетман указал ему рукой на скамью, внимательно слушая сообщение Капусты о том, что Тарасенко выступил на Брянск. Наконец Капуста замолчал, поглядывая то на гетмана, то на полковников, сидевших вдоль стены. Прежде чем успел придумать, как же доложить о главном, Хмельницкий спросил:
– Что еще привез?
Капуста понял: можно говорить при всех.
– На допросе шляхтянка Елена Чаплицкая... – твердо начал Капуста и кинул взгляд на Хмельницкого.
Гетман смотрел строго и внимательно. Полковники слушали, нагнувшись вперед, беспокойство мелькало в глазах у Выговского. Голос Капусты окреп.
Положил перед собой исписанный лист пергамента, заглядывая в него, говорил:
– "Шляхтянка Чаплицкая призналась: была подослана к гетману ксендзом Казимиром Лентовским, который потом стал личным духовником короля Яна-Казимира. Шляхтянка Чаплинкая призналась, что ей было приказано стать женой гетмана и венчаться в православной церкви, и грех тот – обещал Казимир Лентовский – папа в Риме ей простит, о чем Лентовский договорился уже с папским нунцием. Оная шляхтянка призналась под пыткой, что первый год никто ее не тревожил, но весной 1650 года через казначея Крайза получила она письмо от ксендза Лентовского, и в том письме писано было, что она должна добыть, сиречь выкрасть, грамоты гетмана Хмельницкого к московскому царю и воеводам московским, а также разведать, получил ли гетман оружие из Москвы и о чем трактовал с московским послом, думным дьяком Григорием Богдановым. Должна была она также отписать, о чем договорился гетман с молдавским господарем Лупулом, и запоминать, какие послы приезжают к гетману, узнавать, о чем с ними говорено, и обо всем том, разведав, оповещать казначея Крайза".
– Крайза взяли? – глухо спросил гетман.
– Крайза нашли убитым, – ответил Капуста.
– Странно, – отозвался Выговский, – это запутывает дело.
– Все ясно, – возразил Капуста, – Крайза убрали, чтобы он чего-нибудь лишнего не рассказал. Но позволь, гетман, об этом сейчас не говорить. Еще не время.
– Хорошо, – сказал Хмельницкий. – Дальше.
– "Шляхтянка Елена Чаплицкая передала Лентовскому грамоты от путивльского воеводы, выкраденные ею у гетмана в Субботове..."
Хмельницкий вспомнил, как искал он эти грамоты, как шарила по шкафам Елена, помогая ему, наглоталась пыли, расчихалась, усталая упала ему на грудь, сказала: «Поцелуй меня, Богдан...» Он тогда забыл про грамоты...
– "Шляхтянка Чаплицкая, – продолжал Капуста, – призналась: на той неделе Крайз уведомил, что в Киеве ее ждет ксендз Лентовский. Там, в монастыре бернардинов, ксендз передал шляхтянке яд, который велел подсыпать в вино гетману Богдану Хмельницкому. Яд этот найден у шляхтянки в золотом медальоне после четвертого допроса. Она, отпираясь, говорила, что это только сонное зелье. Собака, которой подсыпали этот яд в пищу, издохла через несколько минут. Шляхтянка призналась: после отравления гетмана должна была вместе с Крайзом бежать в Гущинский монастырь, что поблизости от маетка сенатора Адама Киселя, и там некоторое время переждать... Ибо, как говорит она, после Хмельницкого король должен был назначить нового гетмана, имени которого она от ксендза не слышала. Оная шляхтянка вину свою признала и просила гетмана даровать ей жизнь, отпустив на пострижение в монастырь, дабы она, – Капуста криво усмехнулся и повторил:
– дабы она там, сиречь в монастыре, могла бы искупить молитвой и постом свой грех перед гетманом".
Капуста перевел дыхание и сел на скамью.
– Это все, что она сказала? – спросил Хмельницкий, налегая локтями на стол.
Трубка чуть заметно дрожала в углу рта. Хмуро насупленные брови скрывали его глаза, – он наклонил голову.
У Выговского бешено стучало сердце. Он даже слегка отодвинулся от Богуна, точно Богун мог услышать этот стук.
– Все, гетман.
Капуста наливал из кувшина воду в кружку. Слышно было, как булькает вода.
Гетман поднял голову. Полковники отводили в сторону глаза, только Богун выдержал его взгляд. «Жалеют, должно быть, меня», – подумал Хмельницкий.
– Что скажете, полковники? Как поступить со шляхтянкой Чаплицкой?
Хмельницкий ждал. Сухо трещал пергамент в руках Капусты. Никто из полковников не решался произнести первое слово. Что ни говори, речь идет о жене гетмана. Легко ли ему обо всем этом узнать? Не лучше ли, чтобы он сам объявил приговор? Только Выговский думал: «Чем скорее умрет эта женщина, тем лучше». Ему было жарко, хотя сквозь открытое окно лился прохладный воздух и сквозняк гулял по горнице.
Выговский поднялся:
– Дозволь, гетман, слово молвить.
– Говори.
– Мыслю так: понеже шляхтянка Чаплицкая злоумышленно намеревалась отравить гетмана, панове полковники, понеже она передавала тайные грамоты врагам нашим, оную шляхтянку надлежит казнить немедля.
Капуста смерил Выговского недобрым взглядом и тихо сказал:
– Казнить смертью.
– Добро, – отозвался Носач.
– Добро, – повторили за ним Богун и Громыка.
– Добро, – тихо произнес Хмельницкий.
Гетман поднял голову. Разошлись нахмуренные брови. Глядя поверх голов куда-то вдаль, добавил:
– Шляхтянку Чаплицкую казнить на площади в городе Чигирине, объявив об этом народу, дабы все люди ведали, сколь коварна и подла натура иезуитского племени.
Может быть, полковники ждали от него еще каких-нибудь слов, может быть, надо было высказать им свою боль и признать вину, – но пусть это окаменеет в сердце.
Наконец остался один. Видел через окно, как по двору молча шли полковники, как расступалась стража. «Завтра в поход», – подумал он и, с легкостью, которая и обрадовала и удивила, сказал громко:
– Все!
Так кончилось то, о чем еще вчера он даже подумать боялся. Так возвращалось спокойствие. Хмельницкий ужинал с Иваном Золотаренком и Мужиловским в маленькой горнице. Цедил сквозь зубы темное вино, слушал шутки Мужиловского, который, видно, хотел развлечь его.
Вошла Ганна. Поздоровалась и села за стол. Он встретил ее взгляд, и ему показалось, что сочувственный огонек теплился у нее в глазах.
***
...В конце апреля полки польного гетмана Калиновского начали отходить от Каменца-Подольского на Волынь. В первых числах мая Хмельницкий во главе основных сил своего войска шел маршем по Волынскому шляху. Передовые разъезды казаков извещали, что всюду по селам подымаются посполитые.Замысел гетмана – отрезать войско Калиновского от королевской армии, не дать им соединиться – не осуществился.
Двенадцатого мая польный гетман соединился с королевской армией под Сокалем. Хмельницкий стоял под Зборовом, ожидая подхода артиллерии, которую перебрасывал сюда Федор Коробка. Тут он с удовлетворением узнал о нападении посполитых и мещан городка Колкова, близ Овруча, на отряд польских жолнеров, направлявшийся под Берестечко. Отсюда же, из-под Зборова, Хмельницкий отправил в Москву через серба Данилова и грека Мануйла письмо царю Алексею, в котором подробно излагал свои намерения.
Хмельницкого беспокоило то, что Калиновскому удалось соединиться с королем. Он предвидел, что битва произойдет под Берестечком, и послал гонцов к полковнику Мартыну Небабе с приказом: любой ценой сдерживать Радзивилла, помешать его попыткам наступать на Чернигов и Киев. Мартын Небаба во главе Нежинского и Черниговского полков должен был прикрывать фланг армии гетмана, в то время как Антон Жданович держал наготове Киевский полк, чтобы непосредственно защищать Киев.
Радостные вести в Зборов пришли от Тарасенка. Он уже выступил из-под Брянска к польскому рубежу, кроме того, казаки, прибывшие оттуда, рассказали, что по всей Белой Руси подымаются послолитые, собираются в загоны и курени и завязывают бои с коронным литовским войском.
Казалось, все шло так, как задумал. Капусте вскоре удалось разведать, что новый канцлер Лещинский отправил послов к хану. Снова, как и под Зборовом, король и его советники собирались вонзить гетману нож в спину.
Гетман решил объявить об этом войску теперь же, чтобы никто ничем не обманывался. По его приказу ударили в бубны. Полки, стоявшие под гетманским бунчуком, были созваны на черную раду <Черная рада – совет рядовых казаков.>. Хмельницкий со старшиной вышел на середину круга; опершись на плечо казака, вскочил на телегу. Поднял булаву. Гомон стих, только раздавались голоса:
– Гетман будет говорить.
– Слово гетману! Помалкивай!
Ждал, пока установится тишина, вглядываясь в сотни лиц, ловя обращенные к нему горячие и тревожные взоры. Наступила тишина, все замерло, только бились на ветру знамена и гетманский бунчук реял над головой. Из-за края дождевой тучи солнце посылало свои лучи. Тускло поблескивали пики. Суровы и сосредоточенны были лица казаков.
Впервые за эти многотрудные дни Хмельницкий почувствовал в себе какую-то чудесную силу, – она наполняла его мускулы и возвращала ему уверенность, которую так легко было растерять в повседневных заботах, в возне с грамотами, гонцами, переговорами. Свободно и сильно прозвучал его зычный голос, так что слова его услыхали даже те, кто стоял у берега степной реки, где ветер глухо шумел в камышах.
– Позвал я вас, други, чтобы раду с вами учинить по давнему обычаю нашему. Ведомо вам, други, – король с войском своим снова идет на Украину, чтобы отнять у нас вольности наши, добытые в тяжких битвах. Не мне напоминать вам о тех битвах. Вот ты, Семен, – он указал булавой на седоусого пушкаря, который, опершись рукой о ствол пушки, раскрыв рот, слушал гетмана, – ты, Семен, еще под Корсунем воевал с Потоцким, и ты, Твердохлиб, – булава метнулась в другую сторону, указав на казака в красном кунтуше, – ты, Твердохлиб, бился со шляхтой под Пилявой, дважды был в полоне у Вишневецкого, не покорился ворогам, а одолел их, вся земля родная наслышана про твою отвагу... Да что говорить, добыли вы себе воинскую славу не на печи и не в корчме похваляясь, как те паны и подпанки. Через бои и смерть пришли мы с вами к победе! Не всего, чего хотели, достигли, и стоим еще на полпути к осуществлению надежд наших. Но не успокаиваются паны. Хотят они уничтожить воинство наше, а братьев и сестер наших, кто в живых останется, обратить в невольников. Вам, рыцарям, известно: хан ненадежный союзник, от хана добра не жди. Жизнь, други, сама породила пословицу: «За кого хан, тот и пан». Но лучше ляжем мертвыми телами, а не снесем позорной неволи, будем биться, чтобы эти ненавистные слова исчезли навек, чтобы сами мы свою долю вершили, сами себе хозяевами были. Близко уже то время, когда народ русский придет нам на помощь, и, зная о том, спешат враги одолеть нас. Спрашиваю вас, казаки, – будем ли мы биться люто и отважно против ворога нашего заклятого, имея одних только верных союзников – сабли наши да пики, освященные кровью и слезами народа нашего, – или согласимся на позорный мир, сделаем, как прикажет нам король, и разойдемся по домам. Что скажете, казаки?
Хмельницкий замолчал, перевел дыхание. За его спиной переговаривались полковники. Из толпы вышел казак. Хмельницкий узнал Гуляй-Дня.
– Дозволь, гетман, слово молвить.
Гуляй-День легко вскочил на бочку, стоявшую подле пушки, и, скинув шапку, поклонился на все стороны.
– Воины! – крикнул Гуляй-День, сам не узнавая своего голоса. – Воины-побратимы! Что скажем? – спрашивает у нас гетман. Не знаю, что вы скажете, а я скажу: пан гетман, не желает народ и войско не хочет, чтоб мы с королем да панами мирились. На битву мы решились, и на то мы сюда пришли. Хоть бы орда от нас и отступилась, мы все вместе с твоей милостью погибать будем. Или все погибнем, или всех врагов погубим. Не можем в неволе гнить, гетман, и никто из нас сам под ярмо голову не подставит.
Толпа закричала, зашумела:
– Верно!
– Правда!
– Говори дальше!
– Вот я и говорю, – продолжал Гуляй-День, – были такие, гетман, – прости, если обижу, но перед боем надо правду в глаза сказать, – были такие, что изверились в тебе. Думали, будешь держать руку короля. Теперь видим – ошибка вышла. Не свернул ты с пути, гетман. Стой за нас, а мы за тебя постоим! Слава гетману Хмелю! – изо всех сил выкрикнул Гуляй-День и соскочил с бочки.
– Слава гетману!
– Слава!
Летели вверх шапки. Стреляли из пистолей и мушкетов.
Хмельницкий поднял булаву. Постепенно шум утихал. Гетман низко поклонился казакам:
– Бью челом вам, казаки, и клянусь, что не обесславлю булавы, которую вы дали мне, не покрою позором сабли своей. Надо будет – жизнь отдам ради свободы отчизны и народа нашего.
Хмельницкий указал булавой на запад, и тысячи глаз обратились туда, к небосводу, который синел таинственно и сурово.
– Пойдем вперед, казаки, на битву. Вперед, к победе! Вперед, к новой славе народа нашего!
Хмельницкий еще стоял так несколько минут с поднятой булавой, а вокруг гремело тысячеголосо:
– Слава!
Несмолкающий гул катился по степи.
Возвращаясь к себе в шатер, гетман остановился перед Гуляй-Днем и крепко пожал ему руку.
– Спасибо, Гуляй-День, – сказал Хмельницкий, – слова твои в самое сердце вошли.
Ночью джура позвал Мартына Тернового к гетману.
В шатре, кроме гетмана, были Громыка и Капуста.
– Садись, Терновый, – приветливо сказал Хмельницкий, указывая на скамью рядом с собой.
Мартыну вспомнилось... Год назад в Чигирине, призвал его к себе гетман и послал в донскую землю. Может, и теперь туда пошлет?
– Важное дело хочу поручить тебе. Ты казак храбрый, сметливый, думаю – справишься. Знаю твое горе, Терновый, – сочувственно сказал гетман, и сердце Мартына от этих слов замерло, – но кто теперь, казак, без горя?
Пока будем жить между королем и ханом, не оставит нас горе. Запомни хорошо.
Хмельницкий, набивая трубку, смерил Мартына внимательным взглядом с головы до ног. Сказал:
– Слушай, задумал я тебя в самое пекло послать. Как ты на это?
– Поеду, гетман. Посылай!
– Славный ответ. Сразу казака видно, – Хмельницкий засмеялся, – а вы, полковники, говорили, будто трудно сыскать охочего итти в пекло... Ну, теперь слушай да помалкивай. – Гетман затянулся, выпустил из ноздрей дым.
– Придется тебе, Терновый, с небольшим смелым загоном пройти под Краков.
У Мартына от удивления вырвалось:
– Да ведь там жолнеров как травы в поле!
– Знаю это. Хоть и поменьше, чем травы в поле, но все же косить есть что. Да не за тем посылаю. Поедешь к Костке-Напирскому. В Подгорьи под Карпатами подымает Напирский польских посполитых против панов. Повезешь ему грамоту мою, а по дороге, если и пощиплешь немного панов, страха на них нагонишь, не помешает. Пусть покрутятся, когда за спиной запахнет жареным. Понял?