Страница:
— Плоха, что ли, моя бумажонка? Не красивая? Или, может, скверно составлена? Мсье показывает свою спесь! Он предпочел бы какую-нибудь похабщину, а? На свинью похож этот мсье, сразу видно! А ну сыпь отсюда, злодей Ландрю
[8]!
«Злодей Ландрю» старался поскорей улизнуть и, пожимая плечами, повторял:
— Ну что за выходки? Что его так разобрало, этого человека?
На бульваре Рошешуар, против кафе « У Дюпона все вкусно» толпа окружила слепого музыканта с банджо, сидящего на складном стульчике; его жена, причесанная под певицу Дамиа, с громкоговорителем в руках, пела надтреснутым голосом какую-то злободневную песенку, предлагая зевакам портреты популярных певиц, отпечатанные на нотных листках фиолетовой, розово-коричневой, синеватой, как керосин, или серой, как сталь, краской. Бугра и Оливье подошли поближе, перестали раздавать свои рекламные проспекты, чтоб не мешать артистам, и послушали песенку « Я родилась в предместье Сен-Дени». Потом артисты принялись торговать нотами, и, уже отойдя, старик и ребенок услышали начало песенки: « Я полюбила тебя навсегда, город любви, город любви».
Так как именно этим бульваром замыкалось пространство, указанное коммерсантом для распространения реклам, Бугра и Оливье вернулись в свой квартал, пройдя еще по улицам Севест, Ронсар и Мюллер. Время от времени Бугра бросал взгляд на люки канализации — было так просто кинуть туда все эти нерозданные рекламные листки и спокойно прогуливаться, хотя и со щитом на спине, но уже сунув руки в карманы и безмятежно следя за дымком из своей трубки. Догадался ли Оливье, что его компаньон затеял спор со своей совестью, что совесть вышла из этого препирательства победительницей и теперь он с чистой душой протягивал прохожим листок за листком?
— В сущности, — сказал Бугра ребенку, — наши бумажонки никому не нужны, разве что льстят самолюбию этого обиралы…
Рынок улицы Клиньянкур, потом базар на улице Рамей поглотили доброе число листков, и это позволило Бугра сделать привал, чтобы выпить бутылочку красного в кафе Пьерроза, где, к удивлению старика, мальчика сразу узнали. Бугра пил медленно, прикрыв от удовольствия веки, мелкими глотками, но все же оставил в стакане немного вина и, добавив туда газировки, протянул Оливье. Мальчик выпил, подражая ему в каждом жесте, даже вытер кулачком кончики воображаемых усов, и провозгласил: «Эх, хорошо пошло!»
— Еще бы! — добавил Бугра.
Хотя оставалось всего штук двадцать листков, которые Оливье уже сложил вдвое и засунул к себе под рубашку, возвращаться к хозяину лавки было слишком рано; коммерсант мог бы заподозрить их в плутовстве. Бугра со вздохом облегчения снял с себя рекламный щит и попросил Пьерроза припрятать его в уголке комнаты.
Выйдя из кафе, старик купил хлебец с изюмом и плитку молочного шоколада для Оливье, а для себя толстый ломоть хлеба с куском кровяной колбасы из местечка Геменей, которую тут же на улице продавал разносчик. Старик и мальчик поднялись до площади Константен Пекер — сквер в это время был безлюден — и удобно устроились на скамеечке, решив позавтракать.
Бугра вынул из кармана нож фирмы «Опинель» с тяжелой ручкой из светлого дерева и начал есть по-деревенски: крепко ухватив хлеб и прижимая к нему колбасу большим пальцем, он отрезал поочередно то и другое и подносил на ножике ко рту. А потом долго прожевывал, двигая лишь левой стороной челюсти, потому что справа не хватало зубов. Крошки Бугра бросал птицам и бранил на чем свет стоит голубей, которым он предпочитал воробьев.
— Бугра, а почему у тебя борода?
— Потому что под ней довольно-таки грязная пасть… — ответил смеясь старик.
Оливье размышлял, почему же они такие дружки с Бугра, с этим самым Дикарем Бугра, как прозвали его на их улице за молчаливость и вечную воркотню на что-то или на кого-то. Старик потрепал ребенка по волосам, которые успели уже подрасти, позабыть о приключениях с бриллиантином и, как прежде, свободно резвились.
— Ну вот, видишь, — заключил Бугра, — нам не так уж и плохо. — И этим все было сказано.
Бугра считал, что ребенок — замечательная компания, вроде зверюшки: он умеет когда надо и помолчать, только это длится не так уж долго. Когда малыши вырастают, они становятся дурнями, как все остальные. Он знал, что Оливье перенес тяжелый удар, и это его отличало от прочих. Бугра всем казался весельчаком, а между тем это было не так: к людям он относился скептически. Поодиночке он их еще терпел, но только не тогда, когда они собирались вместе. Да и себе он тоже не давал спуску, сравнивая с крысой, которая питается чужими объедками, в сущности неплохо к этому приноравливаясь и никого не стесняя.
Часто вспоминая о Принцессе Мадо, Оливье поделился своими мыслями с Бугра:
— Знаешь, Бугра, Мадо очень милая.
— Ясно, что милая! — проворчал Бугра, хотя было видно, что он вовсе этого не думает и ему трудно удержаться от менее любезной оценки.
Они продолжали закусывать. Оливье обратил внимание на каменный памятник в верхней части сквера. Статуи в сквере всегда ограждались железными решетками, но пленниками чувствовали себя те, кто на них смотрели.
— Ты Мака, Красавчика, знаешь? — спросил Оливье.
— Лучше б не знал.
— Анатоль говорит, что он псих и к тому же еще сутенер. — У мальчика было смутное представление об этом термине, и он надеялся, Бугра разъяснит, что это значит. — А Мадо сказала про него: «Сама злость в чистом виде». Недавно Мак учил меня, как надо драться…
Бугра густо покраснел. Он поперхнулся, раскашлялся и несколько раз повторил: «Черт побери, вот уж черт побери!» Казалось, старика что-то гложет, он ел торопливо, почти с жадностью и не смотрел на ребенка. Малыш собрал крошки серого хлеба и кинул их птицам. Потом он вытащил из-под рубашки один из розовых рекламных проспектов, сложил кораблик и, толкая его вдоль скамьи, гудел: ту-ту-ту-у!
— Скажи, Бугра, а что значит сутенер?
— Рыба [9].
— Да ну?
Бугра все еще продолжал досадовать на Мака, да и на весь мир. Он брюзжал, ворчал, мрачно философствовал про себя, казалось, готов был кусаться, резко выкрикивал: «Банда подонков!» — и вслед за тем: «В конце концов, мне самому нечего жрать!» — глядя при этом на голубей, клевавших что-то на песке аллеи, будто он обращался к ним.
Нервным движением он извлек из кармана свою резиновую табакерку, ставшую теперь кошельком, вытащил оттуда пятифранковую бумажку и протянул ее мальчику:
— Это твой заработок…
— Да тут слишком много!
— Нет, точно сосчитано. А теперь марш домой. Не то твоя кузина опять скажет, что ты ей кровь портишь. А я пошел к хозяину ювелирного магазина.
Оливье все же взял деньги. Он долго смотрел на старика из-под нависших на лоб белокурых прядей, потом спросил:
— Ты сердишься на меня, Бугра?
Тот попробовал улыбнуться и поспешно ответил:
— Да нет же, ты тут совсем ни при чем. На меня иногда накатывает, но ничего, проходит. Давай, дуй!
Грустным возвращался на свою улицу Оливье. Что-то он сделал не так, это ясно, вроде того пожара в клетушке под лестницей, однако не столь очевидное. Он тщетно пытался понять, что же именно, и, вздыхая, разводил руками.
На улице Коленкур мальчику встретились воспитанники какого-то интерната, они шли парами, под присмотром учителя с бородкой. Ребята были одеты в серые брюки, черные пиджачки с золочеными пуговицами, форменные с кожаным козырьком фуражки. Для Оливье все мальчики в форме, которых он когда-либо встречал, были сиротами. Он посторонился, чтобы дать им пройти, и мысленно представил себе массовую гибель всех их родителей, какое-то поле боя, усыпанное мертвыми костями. А дети выглядели веселыми и упитанными. Проходя, они осматривали Оливье с головы до ног, и ему захотелось скорчить им рожицу. Но перед ним вдруг возник на мгновение образ Виржини, вышивающей крестиком изумрудные елочки, и он, опустив плечи, быстро пошел вперед.
Его кто-то окликнул. Это оказался товарищ по классу, тот, с кем он сидел за партой, звали его Деде, но прозвище у него было Бубуль, маленький добродушный толстяк, постоянно уплетающий яблочные пирожные, шоколадные батончики, пудинги и другие сладости, никого при этом не стесняясь. Его полдники, столь же обильные, как трапезы грузчиков, были известны всей школе. Всю жизнь он походил и будет походить на гиппопотама, как его отец, как его мать, как вся их семья; видимо, решили они, все дело в неправильном обмене веществ, а раз так, то уж пусть их лучше жалеют, чем завидуют. Когда над Бубулем насмехались, он отвечал глуповатой улыбкой и шлепал себя по животу, обезоруживающе поглядывая на всех своими добрыми водянистыми голубыми глазами. В сущности, Бубуль всем нравился.
— А ну-ка, Оливковое масло, глянь на это мороженое!
Бубуль держал в руке вафельный рожок с двумя отделениями, в которых два шарика мороженого еще подпирали третий. Бубуль лизал их по очереди — то ванильный, то клубничный, то кофейный — быстро, как кот, водя языком, закатывая глаза от наслаждения.
— Дашь попробовать? — спросил Оливье.
Бубуль щедро сунул в ладонь приятелю шарик клубничного мороженого. И оба они громко рассмеялись. Мороженое было холодным, и Оливье перебрасывал шарик с одной руки на другую, но, не теряя времени, слизывал то, что успело подтаять. Ребята шалили, прыгали. Оливье высовывал язык, чтоб показать, какой он стал красный, и, гримасничая, облизывал свои липкие руки.
Когда весь рожок исчез в желудке Бубуля и Оливье с грехом пополам «отмыл» руки, мальчики завели более серьезный разговор.
Школьный год закапчивался. В ожидании предстоящих наград учитель Бибиш разрешил ребятам свободное чтение в классах. Это означало, что из ранца можно вынуть иллюстрированный журнальчик, обменяться с соседом таким привлекательным чтивом, как « Кри-кри», « Эпатан», « Ле бель имаж», « Ле пти иллюстре», « Бенжамен» или « Ле руа де бойскаут». Все игрушки, конфискованные у школьников во время учебного года, были возвращены. Учитель доставал из ящиков множество отобранных в классе предметов: мячики для пинг-понга или тенниса, рогатки, револьверы, стреляющие пробками, круглые коробочки, которые от нажима на кнопки мычали или мяукали, разные свистки и волчки…
— А помнишь тот случай со стеклянными шариками? — прокудахтал Бубуль.
О да, Оливье помнил! В то утро, сразу же после переменки, он засунул в парту шерстяной носок, туго набитый стеклянными шариками и похожий от этого на гроздь винограда. Во время диктовки, когда учитель в полной тишине четко произносил слово за словом, носок вдруг лопнул и шарики покатились по всему классу, а ребята их еще подталкивали ногами. Ну и гам начался! А Бибиш вместо того, чтоб сказать Оливье, который сконфуженно ползал на четвереньках под партами: «Шатонеф, вы мне за это напишете сто строчек!» — сказал: «Шатонеф, вы напишете мне сто шариков!»
Весь класс взорвался от смеха. Учитель воскликнул; «Это случайная оговорка!» — а Оливье должен был объяснять в ста строчках, почему стыдно играть в шарики, когда учитель диктует текст из Альфонса Доде. Таков был поучительный урок литературы.
Бубуль спросил у Оливье:
— Ты придешь в октябре учиться? Я, понимаешь, остаюсь на второй год. Значит, мы опять будем вместе.
— Э… наверно. Думаю, что приду, — сказал, покраснев, Оливье.
А Бубуль, следуя какому-то смутному течению мыслей, а также желая проявить внимание к приятелю, вдруг спросил:
— Как устраиваются, когда теряют родителей?
— Я не знаю, — тихо сказал Оливье.
После этого Бубуль опять попросил Оливье высунуть язык, чтоб проверить, такой ли он еще красный, и ребята расстались.
Оливье заметил приехавшего домой в краткосрочный отпуск внука мадам Папа, молодого человека с наголо обритой головой и потухшим взглядом. Внук был одет в мундир цвета хаки, чересчур широкие брюки и слишком короткую гимнастерку, перетянутую поношенным поясом. Ноги у него были в обмотках, на голове красовалась большая остроконечная пилотка, напоминавшая перевернутый ослиный колпак. Под этим тяжелым шерстяным одеянием он потел, как вол, и все лицо его было багровым. Можно было подумать, что в армии новобранцев хотят научить смирению и для этого делают их посмешищем. Солдатик показывал на своем рукаве красную нашивку и объяснял Анатолю — Тюбику с клеем, что он военный первого класса, а тот наверняка вспоминал при этом о красных вагонах первого класса в метро.
На улице перед галантерейной лавкой Альбертина чистила бобы, и ее черные локончики подпрыгивали, как пружинки, всякий раз, как она наклонялась над красной кастрюлей. Гастуне издали кивнул Оливье, подошел пожать руку солдату и тут же произнес речь насчет происхождения его аксельбанта из зеленого и желтого галуна, а также сделал ряд замечаний по поводу обозно-транспортных войск.
— А, а! Мой мальчик! Скажи-ка, что же такое отделение?
— « Отделение — это основная ячейка пехоты», — процитировал парень.
— Браво! Браво! — воскликнул Гастуне, обходя солдата кругом, — а ну покажи-ка свои подметки. Так, так… Не хватает, видишь ли, одного гвоздика. В мое время — два дня гауптвахты! Но нынче…
Едва Оливье попадал на улицу, он успокаивался. Мальчик сразу погружался в нее, как землекоп в свою траншею. Ему тут легче дышалось: он ничего не боялся, кроме, может быть, галантерейного магазина, на который ему все-таки было страшно смотреть.
Самая заметная, самая горластая во всем квартале привратница была в доме номер 78. Мадам Громаляр (Оливье не знал, было ли это настоящее имя или ее так прозвали из-за толстого зада) была сварливой, раздражительной женщиной. Черный пушок над верхней губой был почти такой же густой, как брови, волосатые бородавки усеивали лицо, голову венчал шиньон, подколотый гребнями. Королева привратниц как сущий деспот царила над жильцами своего дома, по любому поводу бросая сакраментальную фразу: «А ноги, что ли, больше не вытирают?» Своего рыжего, коротконогого муженька, который выглядел ее копией, но в уменьшенном размере, она жестоко тиранила. Он старательно изображал консорта, ибо его никогда не называли привратником. Нет, нет, он был лишь «мужем привратницы», и это означало простое приложение к ней.
Этот жирненький, невнятно бормочущий человечек казался тихоней, но его глазки, лукавые, как у белки, будто хотели доверительно сообщить: «Я только делаю вид, что ей подчиняюсь, а по правде сказать, только прикидываюсь покорным». Он считал, что ему посчастливилось обрести то, о чем все на улице только мечтали: «ухватиться за хлястик», нет, совсем не за тот хлястик, который находится сзади на пальто, — просто так назывались среди игроков на скачках хитрые комбинации со ставками, которые якобы могут обеспечить выигрыш. Он заверял, что тотализатор приносит ему хотя и скромные, но зато постоянные барыши. И верно, играл он осторожно, делал ставки на «обещающих» фаворитов, что давало не так уж много дохода, однако достаточно, чтобы целыми днями перелистывать программы « Пари-спорт» и журнала « Ла вэн», делая вид, что ведет сложную бухгалтерию, чтоб жена не обременяла его бесконечными нагрузками. Наблюдая всю эту картину, люди говорили о нем:
— Громаляр? Да он в сорочке родился!
— Ну да, я родился в сорочке! — отвечал он.
Оливье, конечно, не знал смысла этого выражения и представлял себе совершенно буквально, что этот рыжий коротышка так и появился на свет в рубашечке.
— Я уверена, что это тот самый! — завопила мадам Громаляр, заметив Оливье. — Бот уж грязная душонка, нет другого такого двуличного мальчишки, как он!
— Да это не я, не я! — закричал Оливье, даже не зная, о чем идет речь.
Он тут же кинулся вверх по улице Башле, чтобы его не могли схватить. Оказывается, ночью какие-то скверные шутники забросили привратнице в ее полуоткрытое окно комки чего-то вонючего, и она теперь разыскивала виновного. Громалярша обвиняла всех детей подряд, надеясь таким образом разоблачить, кого следует. На каждого она извергала свою злобу:
— Или этот здоровый обалдуй Анатоль, что лезет девчонкам под юбки… Или вон тот, другой, у которого такие грязнущие ноги. А может, это был Туджурьян, остолоп, тупая морда. И еще вот этот, который поджоги устраивает.
— Хватит уже, хватит! — крикнул кто-то.
Вся улица пришла в волнение от этого визга. Пооткрывались окна, на сварливую бабу как из ведра посыпалась брань, протесты, насмешки — и все это со смачным острословием и в самых крепких выражениях, на какие способна улица в свои достославные дни. Привратнице кричали, что она вся завшивела, что она спит со своим псом, вопили, что она дочь пьяницы и потаскухи. Требовали, чтоб она катилась обратно в тот грязный притон, откуда явилась, или в сумасшедший дом и вообще мотала ко всем чертям! Сжав кулаки от злости, заносчивая толстуха со сбившимся шиньоном не оставалась в долгу, поливала помоями всех и каждого, начиная с «этого распутного типа с третьего этажа» и до той «мартышки, по которой проехались все, включая автобус и даже целый поезд из Арнажона».
Внизу начали смеяться, и «обмен любезностями» продолжался, но уже на тему «Заткнись!» Послышалось: «Закрой свой котелок, а то рагу завоняло!» — и вариант: «Заткни свою сахарницу, а то мухи налезут!» Нашелся остряк, брякнувший: «Заткнись своим же дерьмом», и это получило перевес над всем предыдущим. Мадам Громаляр выпустила напоследок еще целую обойму ругани и удалилась, а улица приняла свой обычный вид.
— Ох и люди, ну и люди же… — повторяла Альбертина, надкусив зеленый стручок.
Потом она полюбопытствовала:
— Слушай, что это за история с огнем?
— Понятия не имею, — ответил Оливье немного свысока.
Альбертина сделала еще одну попытку узнать, но мальчик не ответил. Может, он ей когда-нибудь и расскажет, но позже, много позже. Женщина назвала его «молчуном» и добавила к этому «противный». Что же с ними сегодня стряслось? С Бугра, с Громаляршей, с Альбертиной… Все они были в отвратительном настроении. Нет, никогда Оливье не сумеет понять этих взрослых.
Мальчик начал раздумывать, не найти ли себе новое тайное место где-нибудь на пустырях Монмартра, на участке «Труб» или «Горшечной глины». Он разметит камушками границы своей земли и будет там жить, как Робинзон на своем острове.
Его отвлекло от этих размышлений внезапное появление аэроплана, который летел так высоко, что казался не больше чайки. Глаза всех людей, стоявших на улице, устремились вверх, а руки, сложенные козырьком, поднялись ко лбу. Мальчишки знали, что существует два наиболее распространенных вида аэропланов — монопланы и бипланы, — и умели их различать. Сыну кондитера удалось рассмотреть на аэроплане трехцветные знаки, и это вызвало общий энтузиазм. Появление аэроплана дало повод к высказываниям Гастуне (он выговаривал ареоплан) о Гинемере и Фонке, с их общей воздушной славой, за этим последовали рассуждения о бомбардировках и о воздушных боях в будущих войнах. У детей в памяти возникли чарующие имена, связанные с гражданскими подвигами: Мермоз, Линдберг, Блерио, Босутро, Амелия Эрхарт, Костес и Беллонте. Они называли их «асами». Потом кто-то заговорил о дирижаблях, и Оливье припомнились огромные киты, соперничающие в скорости с летучими рыбами.
Ребенок заметил Паука, неподвижно сидевшего у порога арабской гостиницы, и ему захотелось узнать, видел ли тот аэроплан, но спросить не решился. Он только кивнул Пауку и пристроился рядом. Они смотрели, как работает обойщик Лейбович, который вместе с сыном Ильей расчесывал шерсть для матраса. Обойщик расположился посредине улицы, и снежные хлопья разлетались в свете фонарей от его странной машины на колесиках, которую он раскачивал, как люльку, туда и обратно. Оливье поздоровался с Ильей, уселся на краю тротуара, надеясь, что его позовут на подмогу. А пока он смотрел вокруг, деля пространство на отдельные маленькие участки, в точности как это делает кинорежиссер, когда хочет сосредоточить внимание зрителя на деталях.
Как раз на углу улицы Башле в небольшом тупичке находилась трикотажная лавка с вывеской: « Храбрый малыш». Библейский Давид из фанеры, стоящий у порога, подстерегал Голиафа, которого совсем не боялся. Так как здесь продавалось вдобавок и детское приданое, то была и вторая надпись, начертанная белыми буквами прямо па стекле витрины: Для младенцев Монмартра. Немного ниже, напротив, на улице Николе, стояли невысокие дома, довольно жалкие, кем-то прозванные «частными особняками», неподалеку от дворика супрефектуры росли деревья и среди них одна истощенная смоковница, никогда не дававшая плодов, и во всех направлениях были натянуты веревки, на которых сушилось белье. Оливье знал, что Виржини, когда она еще не владела галантерейным магазинчиком, жила вместе с мужем в одном из этих домов. Именно тут они наказали аистам принести им Оливье. Позже ребенку станет известно, что здесь жил поэт Поль Верлен с женой Матильдой. Занятно, что рядом ютился торговец красками и на его вывеске значилось: « Верален». Всего одна лишняя буква.
Когда Лейбович сложил шерсть в полосатую тряпку из тика, а Илья занес шерстобитку домой, Оливье спустился на улицу Ламбер. Окно радиомастера Люсьена было открыто. Он пел, стараясь не заикаться, песенку «
«Злодей Ландрю» старался поскорей улизнуть и, пожимая плечами, повторял:
— Ну что за выходки? Что его так разобрало, этого человека?
На бульваре Рошешуар, против кафе « У Дюпона все вкусно» толпа окружила слепого музыканта с банджо, сидящего на складном стульчике; его жена, причесанная под певицу Дамиа, с громкоговорителем в руках, пела надтреснутым голосом какую-то злободневную песенку, предлагая зевакам портреты популярных певиц, отпечатанные на нотных листках фиолетовой, розово-коричневой, синеватой, как керосин, или серой, как сталь, краской. Бугра и Оливье подошли поближе, перестали раздавать свои рекламные проспекты, чтоб не мешать артистам, и послушали песенку « Я родилась в предместье Сен-Дени». Потом артисты принялись торговать нотами, и, уже отойдя, старик и ребенок услышали начало песенки: « Я полюбила тебя навсегда, город любви, город любви».
Так как именно этим бульваром замыкалось пространство, указанное коммерсантом для распространения реклам, Бугра и Оливье вернулись в свой квартал, пройдя еще по улицам Севест, Ронсар и Мюллер. Время от времени Бугра бросал взгляд на люки канализации — было так просто кинуть туда все эти нерозданные рекламные листки и спокойно прогуливаться, хотя и со щитом на спине, но уже сунув руки в карманы и безмятежно следя за дымком из своей трубки. Догадался ли Оливье, что его компаньон затеял спор со своей совестью, что совесть вышла из этого препирательства победительницей и теперь он с чистой душой протягивал прохожим листок за листком?
— В сущности, — сказал Бугра ребенку, — наши бумажонки никому не нужны, разве что льстят самолюбию этого обиралы…
Рынок улицы Клиньянкур, потом базар на улице Рамей поглотили доброе число листков, и это позволило Бугра сделать привал, чтобы выпить бутылочку красного в кафе Пьерроза, где, к удивлению старика, мальчика сразу узнали. Бугра пил медленно, прикрыв от удовольствия веки, мелкими глотками, но все же оставил в стакане немного вина и, добавив туда газировки, протянул Оливье. Мальчик выпил, подражая ему в каждом жесте, даже вытер кулачком кончики воображаемых усов, и провозгласил: «Эх, хорошо пошло!»
— Еще бы! — добавил Бугра.
Хотя оставалось всего штук двадцать листков, которые Оливье уже сложил вдвое и засунул к себе под рубашку, возвращаться к хозяину лавки было слишком рано; коммерсант мог бы заподозрить их в плутовстве. Бугра со вздохом облегчения снял с себя рекламный щит и попросил Пьерроза припрятать его в уголке комнаты.
Выйдя из кафе, старик купил хлебец с изюмом и плитку молочного шоколада для Оливье, а для себя толстый ломоть хлеба с куском кровяной колбасы из местечка Геменей, которую тут же на улице продавал разносчик. Старик и мальчик поднялись до площади Константен Пекер — сквер в это время был безлюден — и удобно устроились на скамеечке, решив позавтракать.
Бугра вынул из кармана нож фирмы «Опинель» с тяжелой ручкой из светлого дерева и начал есть по-деревенски: крепко ухватив хлеб и прижимая к нему колбасу большим пальцем, он отрезал поочередно то и другое и подносил на ножике ко рту. А потом долго прожевывал, двигая лишь левой стороной челюсти, потому что справа не хватало зубов. Крошки Бугра бросал птицам и бранил на чем свет стоит голубей, которым он предпочитал воробьев.
— Бугра, а почему у тебя борода?
— Потому что под ней довольно-таки грязная пасть… — ответил смеясь старик.
Оливье размышлял, почему же они такие дружки с Бугра, с этим самым Дикарем Бугра, как прозвали его на их улице за молчаливость и вечную воркотню на что-то или на кого-то. Старик потрепал ребенка по волосам, которые успели уже подрасти, позабыть о приключениях с бриллиантином и, как прежде, свободно резвились.
— Ну вот, видишь, — заключил Бугра, — нам не так уж и плохо. — И этим все было сказано.
Бугра считал, что ребенок — замечательная компания, вроде зверюшки: он умеет когда надо и помолчать, только это длится не так уж долго. Когда малыши вырастают, они становятся дурнями, как все остальные. Он знал, что Оливье перенес тяжелый удар, и это его отличало от прочих. Бугра всем казался весельчаком, а между тем это было не так: к людям он относился скептически. Поодиночке он их еще терпел, но только не тогда, когда они собирались вместе. Да и себе он тоже не давал спуску, сравнивая с крысой, которая питается чужими объедками, в сущности неплохо к этому приноравливаясь и никого не стесняя.
Часто вспоминая о Принцессе Мадо, Оливье поделился своими мыслями с Бугра:
— Знаешь, Бугра, Мадо очень милая.
— Ясно, что милая! — проворчал Бугра, хотя было видно, что он вовсе этого не думает и ему трудно удержаться от менее любезной оценки.
Они продолжали закусывать. Оливье обратил внимание на каменный памятник в верхней части сквера. Статуи в сквере всегда ограждались железными решетками, но пленниками чувствовали себя те, кто на них смотрели.
— Ты Мака, Красавчика, знаешь? — спросил Оливье.
— Лучше б не знал.
— Анатоль говорит, что он псих и к тому же еще сутенер. — У мальчика было смутное представление об этом термине, и он надеялся, Бугра разъяснит, что это значит. — А Мадо сказала про него: «Сама злость в чистом виде». Недавно Мак учил меня, как надо драться…
Бугра густо покраснел. Он поперхнулся, раскашлялся и несколько раз повторил: «Черт побери, вот уж черт побери!» Казалось, старика что-то гложет, он ел торопливо, почти с жадностью и не смотрел на ребенка. Малыш собрал крошки серого хлеба и кинул их птицам. Потом он вытащил из-под рубашки один из розовых рекламных проспектов, сложил кораблик и, толкая его вдоль скамьи, гудел: ту-ту-ту-у!
— Скажи, Бугра, а что значит сутенер?
— Рыба [9].
— Да ну?
Бугра все еще продолжал досадовать на Мака, да и на весь мир. Он брюзжал, ворчал, мрачно философствовал про себя, казалось, готов был кусаться, резко выкрикивал: «Банда подонков!» — и вслед за тем: «В конце концов, мне самому нечего жрать!» — глядя при этом на голубей, клевавших что-то на песке аллеи, будто он обращался к ним.
Нервным движением он извлек из кармана свою резиновую табакерку, ставшую теперь кошельком, вытащил оттуда пятифранковую бумажку и протянул ее мальчику:
— Это твой заработок…
— Да тут слишком много!
— Нет, точно сосчитано. А теперь марш домой. Не то твоя кузина опять скажет, что ты ей кровь портишь. А я пошел к хозяину ювелирного магазина.
Оливье все же взял деньги. Он долго смотрел на старика из-под нависших на лоб белокурых прядей, потом спросил:
— Ты сердишься на меня, Бугра?
Тот попробовал улыбнуться и поспешно ответил:
— Да нет же, ты тут совсем ни при чем. На меня иногда накатывает, но ничего, проходит. Давай, дуй!
Грустным возвращался на свою улицу Оливье. Что-то он сделал не так, это ясно, вроде того пожара в клетушке под лестницей, однако не столь очевидное. Он тщетно пытался понять, что же именно, и, вздыхая, разводил руками.
На улице Коленкур мальчику встретились воспитанники какого-то интерната, они шли парами, под присмотром учителя с бородкой. Ребята были одеты в серые брюки, черные пиджачки с золочеными пуговицами, форменные с кожаным козырьком фуражки. Для Оливье все мальчики в форме, которых он когда-либо встречал, были сиротами. Он посторонился, чтобы дать им пройти, и мысленно представил себе массовую гибель всех их родителей, какое-то поле боя, усыпанное мертвыми костями. А дети выглядели веселыми и упитанными. Проходя, они осматривали Оливье с головы до ног, и ему захотелось скорчить им рожицу. Но перед ним вдруг возник на мгновение образ Виржини, вышивающей крестиком изумрудные елочки, и он, опустив плечи, быстро пошел вперед.
Его кто-то окликнул. Это оказался товарищ по классу, тот, с кем он сидел за партой, звали его Деде, но прозвище у него было Бубуль, маленький добродушный толстяк, постоянно уплетающий яблочные пирожные, шоколадные батончики, пудинги и другие сладости, никого при этом не стесняясь. Его полдники, столь же обильные, как трапезы грузчиков, были известны всей школе. Всю жизнь он походил и будет походить на гиппопотама, как его отец, как его мать, как вся их семья; видимо, решили они, все дело в неправильном обмене веществ, а раз так, то уж пусть их лучше жалеют, чем завидуют. Когда над Бубулем насмехались, он отвечал глуповатой улыбкой и шлепал себя по животу, обезоруживающе поглядывая на всех своими добрыми водянистыми голубыми глазами. В сущности, Бубуль всем нравился.
— А ну-ка, Оливковое масло, глянь на это мороженое!
Бубуль держал в руке вафельный рожок с двумя отделениями, в которых два шарика мороженого еще подпирали третий. Бубуль лизал их по очереди — то ванильный, то клубничный, то кофейный — быстро, как кот, водя языком, закатывая глаза от наслаждения.
— Дашь попробовать? — спросил Оливье.
Бубуль щедро сунул в ладонь приятелю шарик клубничного мороженого. И оба они громко рассмеялись. Мороженое было холодным, и Оливье перебрасывал шарик с одной руки на другую, но, не теряя времени, слизывал то, что успело подтаять. Ребята шалили, прыгали. Оливье высовывал язык, чтоб показать, какой он стал красный, и, гримасничая, облизывал свои липкие руки.
Когда весь рожок исчез в желудке Бубуля и Оливье с грехом пополам «отмыл» руки, мальчики завели более серьезный разговор.
Школьный год закапчивался. В ожидании предстоящих наград учитель Бибиш разрешил ребятам свободное чтение в классах. Это означало, что из ранца можно вынуть иллюстрированный журнальчик, обменяться с соседом таким привлекательным чтивом, как « Кри-кри», « Эпатан», « Ле бель имаж», « Ле пти иллюстре», « Бенжамен» или « Ле руа де бойскаут». Все игрушки, конфискованные у школьников во время учебного года, были возвращены. Учитель доставал из ящиков множество отобранных в классе предметов: мячики для пинг-понга или тенниса, рогатки, револьверы, стреляющие пробками, круглые коробочки, которые от нажима на кнопки мычали или мяукали, разные свистки и волчки…
— А помнишь тот случай со стеклянными шариками? — прокудахтал Бубуль.
О да, Оливье помнил! В то утро, сразу же после переменки, он засунул в парту шерстяной носок, туго набитый стеклянными шариками и похожий от этого на гроздь винограда. Во время диктовки, когда учитель в полной тишине четко произносил слово за словом, носок вдруг лопнул и шарики покатились по всему классу, а ребята их еще подталкивали ногами. Ну и гам начался! А Бибиш вместо того, чтоб сказать Оливье, который сконфуженно ползал на четвереньках под партами: «Шатонеф, вы мне за это напишете сто строчек!» — сказал: «Шатонеф, вы напишете мне сто шариков!»
Весь класс взорвался от смеха. Учитель воскликнул; «Это случайная оговорка!» — а Оливье должен был объяснять в ста строчках, почему стыдно играть в шарики, когда учитель диктует текст из Альфонса Доде. Таков был поучительный урок литературы.
Бубуль спросил у Оливье:
— Ты придешь в октябре учиться? Я, понимаешь, остаюсь на второй год. Значит, мы опять будем вместе.
— Э… наверно. Думаю, что приду, — сказал, покраснев, Оливье.
А Бубуль, следуя какому-то смутному течению мыслей, а также желая проявить внимание к приятелю, вдруг спросил:
— Как устраиваются, когда теряют родителей?
— Я не знаю, — тихо сказал Оливье.
После этого Бубуль опять попросил Оливье высунуть язык, чтоб проверить, такой ли он еще красный, и ребята расстались.
*
Отблески лучей подсинивали окна на улице Лаба. Трава между камнями мостовой начинала желтеть. В мастерской предприятия Дардара виднелись рабочие в больших черных очках, они сваривали металл ацетиленовыми горелками. Вокруг них, как фейерверк, сверкали искорки, и казалось, что люди трудятся в адской жаре.Оливье заметил приехавшего домой в краткосрочный отпуск внука мадам Папа, молодого человека с наголо обритой головой и потухшим взглядом. Внук был одет в мундир цвета хаки, чересчур широкие брюки и слишком короткую гимнастерку, перетянутую поношенным поясом. Ноги у него были в обмотках, на голове красовалась большая остроконечная пилотка, напоминавшая перевернутый ослиный колпак. Под этим тяжелым шерстяным одеянием он потел, как вол, и все лицо его было багровым. Можно было подумать, что в армии новобранцев хотят научить смирению и для этого делают их посмешищем. Солдатик показывал на своем рукаве красную нашивку и объяснял Анатолю — Тюбику с клеем, что он военный первого класса, а тот наверняка вспоминал при этом о красных вагонах первого класса в метро.
На улице перед галантерейной лавкой Альбертина чистила бобы, и ее черные локончики подпрыгивали, как пружинки, всякий раз, как она наклонялась над красной кастрюлей. Гастуне издали кивнул Оливье, подошел пожать руку солдату и тут же произнес речь насчет происхождения его аксельбанта из зеленого и желтого галуна, а также сделал ряд замечаний по поводу обозно-транспортных войск.
— А, а! Мой мальчик! Скажи-ка, что же такое отделение?
— « Отделение — это основная ячейка пехоты», — процитировал парень.
— Браво! Браво! — воскликнул Гастуне, обходя солдата кругом, — а ну покажи-ка свои подметки. Так, так… Не хватает, видишь ли, одного гвоздика. В мое время — два дня гауптвахты! Но нынче…
Едва Оливье попадал на улицу, он успокаивался. Мальчик сразу погружался в нее, как землекоп в свою траншею. Ему тут легче дышалось: он ничего не боялся, кроме, может быть, галантерейного магазина, на который ему все-таки было страшно смотреть.
Самая заметная, самая горластая во всем квартале привратница была в доме номер 78. Мадам Громаляр (Оливье не знал, было ли это настоящее имя или ее так прозвали из-за толстого зада) была сварливой, раздражительной женщиной. Черный пушок над верхней губой был почти такой же густой, как брови, волосатые бородавки усеивали лицо, голову венчал шиньон, подколотый гребнями. Королева привратниц как сущий деспот царила над жильцами своего дома, по любому поводу бросая сакраментальную фразу: «А ноги, что ли, больше не вытирают?» Своего рыжего, коротконогого муженька, который выглядел ее копией, но в уменьшенном размере, она жестоко тиранила. Он старательно изображал консорта, ибо его никогда не называли привратником. Нет, нет, он был лишь «мужем привратницы», и это означало простое приложение к ней.
Этот жирненький, невнятно бормочущий человечек казался тихоней, но его глазки, лукавые, как у белки, будто хотели доверительно сообщить: «Я только делаю вид, что ей подчиняюсь, а по правде сказать, только прикидываюсь покорным». Он считал, что ему посчастливилось обрести то, о чем все на улице только мечтали: «ухватиться за хлястик», нет, совсем не за тот хлястик, который находится сзади на пальто, — просто так назывались среди игроков на скачках хитрые комбинации со ставками, которые якобы могут обеспечить выигрыш. Он заверял, что тотализатор приносит ему хотя и скромные, но зато постоянные барыши. И верно, играл он осторожно, делал ставки на «обещающих» фаворитов, что давало не так уж много дохода, однако достаточно, чтобы целыми днями перелистывать программы « Пари-спорт» и журнала « Ла вэн», делая вид, что ведет сложную бухгалтерию, чтоб жена не обременяла его бесконечными нагрузками. Наблюдая всю эту картину, люди говорили о нем:
— Громаляр? Да он в сорочке родился!
— Ну да, я родился в сорочке! — отвечал он.
Оливье, конечно, не знал смысла этого выражения и представлял себе совершенно буквально, что этот рыжий коротышка так и появился на свет в рубашечке.
— Я уверена, что это тот самый! — завопила мадам Громаляр, заметив Оливье. — Бот уж грязная душонка, нет другого такого двуличного мальчишки, как он!
— Да это не я, не я! — закричал Оливье, даже не зная, о чем идет речь.
Он тут же кинулся вверх по улице Башле, чтобы его не могли схватить. Оказывается, ночью какие-то скверные шутники забросили привратнице в ее полуоткрытое окно комки чего-то вонючего, и она теперь разыскивала виновного. Громалярша обвиняла всех детей подряд, надеясь таким образом разоблачить, кого следует. На каждого она извергала свою злобу:
— Или этот здоровый обалдуй Анатоль, что лезет девчонкам под юбки… Или вон тот, другой, у которого такие грязнущие ноги. А может, это был Туджурьян, остолоп, тупая морда. И еще вот этот, который поджоги устраивает.
— Хватит уже, хватит! — крикнул кто-то.
Вся улица пришла в волнение от этого визга. Пооткрывались окна, на сварливую бабу как из ведра посыпалась брань, протесты, насмешки — и все это со смачным острословием и в самых крепких выражениях, на какие способна улица в свои достославные дни. Привратнице кричали, что она вся завшивела, что она спит со своим псом, вопили, что она дочь пьяницы и потаскухи. Требовали, чтоб она катилась обратно в тот грязный притон, откуда явилась, или в сумасшедший дом и вообще мотала ко всем чертям! Сжав кулаки от злости, заносчивая толстуха со сбившимся шиньоном не оставалась в долгу, поливала помоями всех и каждого, начиная с «этого распутного типа с третьего этажа» и до той «мартышки, по которой проехались все, включая автобус и даже целый поезд из Арнажона».
Внизу начали смеяться, и «обмен любезностями» продолжался, но уже на тему «Заткнись!» Послышалось: «Закрой свой котелок, а то рагу завоняло!» — и вариант: «Заткни свою сахарницу, а то мухи налезут!» Нашелся остряк, брякнувший: «Заткнись своим же дерьмом», и это получило перевес над всем предыдущим. Мадам Громаляр выпустила напоследок еще целую обойму ругани и удалилась, а улица приняла свой обычный вид.
— Ох и люди, ну и люди же… — повторяла Альбертина, надкусив зеленый стручок.
Потом она полюбопытствовала:
— Слушай, что это за история с огнем?
— Понятия не имею, — ответил Оливье немного свысока.
Альбертина сделала еще одну попытку узнать, но мальчик не ответил. Может, он ей когда-нибудь и расскажет, но позже, много позже. Женщина назвала его «молчуном» и добавила к этому «противный». Что же с ними сегодня стряслось? С Бугра, с Громаляршей, с Альбертиной… Все они были в отвратительном настроении. Нет, никогда Оливье не сумеет понять этих взрослых.
Мальчик начал раздумывать, не найти ли себе новое тайное место где-нибудь на пустырях Монмартра, на участке «Труб» или «Горшечной глины». Он разметит камушками границы своей земли и будет там жить, как Робинзон на своем острове.
Его отвлекло от этих размышлений внезапное появление аэроплана, который летел так высоко, что казался не больше чайки. Глаза всех людей, стоявших на улице, устремились вверх, а руки, сложенные козырьком, поднялись ко лбу. Мальчишки знали, что существует два наиболее распространенных вида аэропланов — монопланы и бипланы, — и умели их различать. Сыну кондитера удалось рассмотреть на аэроплане трехцветные знаки, и это вызвало общий энтузиазм. Появление аэроплана дало повод к высказываниям Гастуне (он выговаривал ареоплан) о Гинемере и Фонке, с их общей воздушной славой, за этим последовали рассуждения о бомбардировках и о воздушных боях в будущих войнах. У детей в памяти возникли чарующие имена, связанные с гражданскими подвигами: Мермоз, Линдберг, Блерио, Босутро, Амелия Эрхарт, Костес и Беллонте. Они называли их «асами». Потом кто-то заговорил о дирижаблях, и Оливье припомнились огромные киты, соперничающие в скорости с летучими рыбами.
Ребенок заметил Паука, неподвижно сидевшего у порога арабской гостиницы, и ему захотелось узнать, видел ли тот аэроплан, но спросить не решился. Он только кивнул Пауку и пристроился рядом. Они смотрели, как работает обойщик Лейбович, который вместе с сыном Ильей расчесывал шерсть для матраса. Обойщик расположился посредине улицы, и снежные хлопья разлетались в свете фонарей от его странной машины на колесиках, которую он раскачивал, как люльку, туда и обратно. Оливье поздоровался с Ильей, уселся на краю тротуара, надеясь, что его позовут на подмогу. А пока он смотрел вокруг, деля пространство на отдельные маленькие участки, в точности как это делает кинорежиссер, когда хочет сосредоточить внимание зрителя на деталях.
Как раз на углу улицы Башле в небольшом тупичке находилась трикотажная лавка с вывеской: « Храбрый малыш». Библейский Давид из фанеры, стоящий у порога, подстерегал Голиафа, которого совсем не боялся. Так как здесь продавалось вдобавок и детское приданое, то была и вторая надпись, начертанная белыми буквами прямо па стекле витрины: Для младенцев Монмартра. Немного ниже, напротив, на улице Николе, стояли невысокие дома, довольно жалкие, кем-то прозванные «частными особняками», неподалеку от дворика супрефектуры росли деревья и среди них одна истощенная смоковница, никогда не дававшая плодов, и во всех направлениях были натянуты веревки, на которых сушилось белье. Оливье знал, что Виржини, когда она еще не владела галантерейным магазинчиком, жила вместе с мужем в одном из этих домов. Именно тут они наказали аистам принести им Оливье. Позже ребенку станет известно, что здесь жил поэт Поль Верлен с женой Матильдой. Занятно, что рядом ютился торговец красками и на его вывеске значилось: « Верален». Всего одна лишняя буква.
Когда Лейбович сложил шерсть в полосатую тряпку из тика, а Илья занес шерстобитку домой, Оливье спустился на улицу Ламбер. Окно радиомастера Люсьена было открыто. Он пел, стараясь не заикаться, песенку «