Страница:
— Здравствуй, Оливье, — произнес Паук.
— Добрый вечер.
— Не разыщешь ли чего-нибудь поесть, а?
— Поесть?
— Ну да, поесть, — повторил Паук, покачав культяпкой перед открытым ртом, — ну хоть немного хлеба.
Оливье отпрянул, как Мальчик с пальчик перед Людоедом, и споткнулся о кромку тротуара. Большие черные глаза Паука вперились в него, в них было что-то нестерпимое, похожее на мольбу, полные губы подергивались и тоже чем-то завораживали. Может, тем, что манера говорить у калеки была совсем не такой, как у других людей, у тех, кого Оливье знал; ребенок будто не понимал Паука, не находил слов для ответа, словно боялся упрочить ту новую и сильную связь, которая исподволь устанавливалась между ними. Он прошептал: «Я не знаю», — но его собеседник не расслышал этих слов. Потом Оливье открыл ладони, чтоб показать Пауку: «Ничего у меня нет, что я могу сделать?»
— А вот и твой двоюродный брат! — сказала Альбертина, усаживаясь в кресло перед открытым окном.
И в самом деле, Жан поднимался по улице Лаба. Он выглядел весьма юным в своем пиджаке со шлицами на спине, в широких брюках и задорно надетой кепке. Оливье посмотрел на кузена, потом на Паука. Какой-то тайный голос шепнул ему, что, пожалуй, будет лучше, если Жан найдет его уже дома. Украдкой взглянув еще раз на калеку, мальчик быстро побежал домой.
Элоди, которая, готовясь к приходу мужа, причесалась и надела кокетливый передник с оборочками, еще в дверях сказала мальчику:
— Однако же… ты становишься настоящим бродягой. Если так будет продолжаться, тебя отправят на каторгу. Где ты опять болтался? — И, не дав ему ответить, добавила: — Уверена, что ты ничего не ел!
Она говорила «ел» по-своему, так, как произносят это слово на Юге. Оливье заверил, что его друг «господин Бугра» задал ему поистине «Балтазаров пир», и на этом заслуженные упреки кончились. Когда несколько секунд спустя постучал в дверь Жан, все уже было забыто.
Пока влюбленные обнимались в передней, Оливье счел удобным залезть в свой альков и погрузиться в « Приключения Бико». Члены клуба Ран-тан-план соревновались, кто больше съест арбузов, и в конце конкурса все, как один, хватались за животы. Оливье задумался, что же означает слово «арбуз».
Через открытую дверь ему были видны слившиеся силуэты обнимающихся молодоженов. Прошло еще добрых полчаса, и наконец Элоди крикнула:
— За стол! За стол! За стол! — так посмотрев при этом на мальчика, будто именно он послужил причиной задержки.
Оливье уселся перед тарелкой, разрисованной красными ромбами (подарок магазина Лезье, торгующего подсолнечным маслом). Вместо того чтоб засунуть край салфетки за воротник, мальчик разостлал ее на коленях. Он начал медленно есть вкусный пирог со шпинатом и воспользовался поцелуем своих кузенов, чтоб столкнуть кусок пирога к себе на салфетку. Затем сделал вид, что у него рот набит битком, и принялся жадно жевать. Когда появилось блюдо риса с птичьими потрохами, сбросить часть своей порции стало уже трудней — кушанье было полито соусом. Тем не менее Оливье удалось стащить несколько кусочков мяса и хлеба. Он твердил: «Ах, как я проголодался!», — а Жан отвечал: «Это болезнь не вредная». Время от времени Оливье прятал руки — они были грязные, жирные, и это его смущало.
— Что он там еще натворил, этот тихоня? — спросила Элоди.
— Да, ничего… ничего я такого не сделал.
Когда Жан оторвался от созерцания смуглой кожи Элоди, лицо его сразу же сделалось озабоченным. Резкие морщинки успели избороздить лоб кузена, хотя он был еще молод. Беспокойство его касалось хозяйственных расчетов и бесконечных поправок к ним в зависимости от того, какая получка ожидалась на следующей неделе — сбудутся ли надежды (увольнение не грозит) или наступит тревожная полоса (предстоит безработица и нужда). Попытки не считаться с неопределенными заработками приводили в отчаяние; кипы счетов, неожиданные расходы создавали такие сложности, что хоть об стенку головой бейся. Но даже если Жан был очень подавлен, ему стоило лишь взглянуть на свою Элоди. На столе каким-то чудом всегда оказывался в стеклянной вазе маленький букетик цветов, и жена говорила ему: «Ну что ты так мучаешься? Да если б у тебя были деньги, ты бы проиграл их на скачках, что, не так?» — и запевала песенку.
Оливье понял однажды некую истину, казавшуюся ему, впрочем, абсурдной: немножко денег — и все уладится. Он разглядывал в журналах богачей, нежившихся в лучах солнышка на Лазурном берегу, в то время как их фотографировали, будто для того, чтоб вознаградить за какие-то заслуги. Мальчик вспоминал монеты, из которых Бугра делал перстни, и думал о том, как бы ему самому хорошо заработать, чтоб дать Жану деньги. Вдруг он воскликнул:
— Когда я вырасту, стану оперным певцом!
Эта фраза впоследствии повторялась, но уже с вариантами: «Стану боксером… кинематографистом… кассиром», — эти профессии были связаны в представлении Оливье с богатством. Так как Жан вовсе не думал, что мальчик озабочен их материальными неурядицами, то, пожав плечами, ронял:
— Не говори глупостей!
Катастрофа разразилась во время десерта. Салфетка, в которую Оливье только что сбросил яблоко, вдруг упала на пол. Он тут же нырнул под стол, но Элоди его опередила. Она раскричалась, обозрев размеры бедствия:
— Ух ты! Посмотрите-ка, посмотрите на этого дурня! Что же он вытворяет с едой…
У Жана нервно задергалась жилка на виске, он сидел сжав челюсти, а Элоди подбирала под столом в тарелку жалкие остатки еды. Оливье покраснел и заслонил лицо локтем, опасаясь оплеухи, которую никто и не собирался ему дать. Мальчик попробовал соврать:
— Это я… для котенка!
Сия версия несколько разрядила атмосферу, и Элоди громко рассмеялась:
— Ты полагаешь, что кошки едят яблоки?
Впрочем, она была доброй женщиной и тут же сложила объедки в бумажный пакетик, кроме яблока, которое с аппетитом надкусила.
После ужина Элоди начала приготавливать для мужа сумку с провизией на завтра, а Оливье забавлялся тем, что скрещивал, растопыривал и сплетал пальцы в разные фигуры, все больше усложняя их. Потом он сложил свою салфетку и, туго скрутив ее, пропустил через самшитовое кольцо.
Жан пошел к Элоди на кухню. Так как они говорили вполголоса, ребенок подумал, что ему готовится наказание. Но на самом деле молодая чета чувствовала себя несчастной. Они были не прочь оставить у себя мальчика, но думали о том, что у них может родиться ребенок, а также о своем будущем, в котором были так неуверены. Вероятно, им не удастся воспитать его как следует, размышляли Жан и Элоди и, стараясь скрыть от себя существо дела, повторяли: «Он трудный, очень трудный, вечно торчит на улице, таскается бог весть с кем. Станет настоящим хулиганом…» Да и правда ведь — душевное смятение Оливье, мучившие его кошмары, постоянная настороженность заставляли его сторониться окружающих, отводить от них глаза, а его жалкая одежонка, давно не стриженные волосы, любовь к бродяжничеству давали поводы к толкам, особенно тем, что заранее отштампованы в темных умах, точно клише.
Молодая чета, стоя в обнимку, уже поглядывала на место своих главных радостей: это была постель с периной вишневого цвета, застланной белым покрывалом с ажурными треугольничками по краю, вывязанными крючком, — это рукоделие заняло у Элоди все зимние вечера в родном Сен-Шели. Пуховик летом, конечно, не требовался, но его оставляли на постели «для красоты», к тому же он считался частью их немногих сокровищ.
Молодые долго целовались, потом рука Жана скользнула к упругой груди жены, и ладонь его ощутила твердый сосок. Элоди показала на дверь, за которой находился Оливье, и шепнула: «Нет, не сейчас»… Тогда Жан вышел из комнаты и протянул мальчику пакетик с едой:
— Ну иди, ладно, дай поесть твоей кошке. Но смотри, возвращайся не поздно. Ключ будет под ковриком. И не забудь погасить свет.
Оливье спросил, можно ли ему взять яблоко, выбрал самое большое, сделал вид, что надкусывает его, и быстро выбежал.
Оливье решительным шагом направился к Пауку. И остановился, держа пакет за спиной. Вдруг его руки комично дернулись, и мальчик протянул Пауку бумажный пакетик и яблоко. Калека быстро схватил все это и неловко прижал у груди. Он был невероятно голоден, но не хотел есть при всех. А кроме того, ему хотелось еще послушать радио, — он надеялся, что после всяких безвкусных романсиков будут передавать настоящую музыку. Паук дождался окончания рекламы, воспевающей аперитив «квинтонин» (на мотив «Кукарачи»), затем Андре Боже исполнил «Страну улыбок», а малыш Рамели, пародируя его, завопил во все горло:
На тротуаре улицы Башле ребята играли с огромным волчком под названием «сабо», подстегивая его ударами хлыстика, чтоб ускорить вращение. Оливье подошел поближе, заложив руки за спину, стараясь, чтоб его не заметили неприятели, проживающие на соседней улице. Здесь был Анатоль, напоминающий актера Фернанделя своей лошадиной физиономией и одетый в свитер с желтыми и черными полосами, отчего он походил на зебру. Этакий дылда этот Анатоль, — когда ребята встречали его, то истошно вопили вслед, будто рекламируя зубную пасту:
К концу дня обычно наступало перемирие между ребятами с улицы Лаба и с улицы Башле, и сюда даже приходили мальчишки и девчонки с улиц Ламбер, Николе и Лекюйе. Однако из-за поясов у них торчали рогатки, некоторые обвязывали кисти рук кожаными запястьями, как у героев ковбойских фильмов или у грузчиков, другие отрастили себе на висках корсиканские баки, третьи угрожающе поигрывали плечами, придавая себе злобный вид, как это делал киноактер Джеймс Кэгней. Оливье с видом знатока посмотрел на волчок, сказал: «Привет», — приложив указательный палец ко лбу и пытаясь собезьянничать, правда с достаточной скромностью, ухватки «забияк». Время от времени он оглядывался, чтоб быть готовым, если понадобится, к бегству, но его оставили в покое. Сорванцы занялись зубоскальством и показывали на девчонок, что шли мимо, держась за руки. Мальчишки говорили: «А ну нацелься на эту саранчу», — и с презрительными гримасами выдавали в их адрес грубую брань.
Пока волчок вертелся, как обезумевшая мышь, ребятня толковала о джиу-джитсу, о кэтче, который считался самым опасным по своим жестоким приемам, соединявшим борьбу и кулачный бой, потом попытались представить себе бой между участником кэтча, таким, как Деглан, и известным боксером Карнера или гиревиком Ригуло, причем в споре каждый из ребят спешил высказать свою точку зрения. Беседа была прервана восклицанием Анатоля:
— А вот и Мак!
Да, это был Красавчик Мак, парень постарше их всех; он выходил из дома номер 77, с презрением, сверху вниз, оглядывая людей на тротуаре. Хвастун Мак, покачиваясь, подошел к ребятам, глаза его, как обычно, были насмешливы и злы. Дети расступились, наблюдая за ним, а Мак вымолвил:
— Эй вы, пузыри! — Нагнувшись, он подхватил на лету волчок и стал перебрасывать его с руки на руку. Подростки зароптали. Тогда он грозно встал перед ними, лихо сдвинул шляпу и пренебрежительно бросил: — Не по нраву?
Так как никто не ответил, Мак ограничился репликой: «Вот и ладно!» Подбросив вверх волчок, он подпрыгнул, поймал его и ударом ноги закинул в самый конец улицы. Потом поправил галстук, вернул шляпу на место и, посмеиваясь, пошел дальше.
— Ну и катись! — крикнул ему вслед Туджурьян, но едва «каид» [4]обернулся, парень начал смотреть в сторону, сделав вид, что кричал не он. Когда Мак был уже далеко, Капдевер вызывающе заявил:
— Скажи пожалуйста, ведь он сутенер, и все тут!
Но именно Мак вызвал у всех мысль о драке. Все были недовольны, что пришлось уступить его силе, и каждый хотел сорвать злость на другом. Началась толкотня, и Оливье предпочел отойти подальше — не из-за страха, а потому, что носил траур.
Улица заполнилась звуками музыки, вся содрогаясь от крикливых мелодий и припевов. Мальчику захотелось покинуть этот шумный остров. Он прошел, не оглядываясь, мимо Альбертины, мадам Нана, мадам Шаминьон, Гастуне. В конце улицы заметил Красавчика Мака, оглушительно свистевшего в два пальца, подзывая такси. Оливье заинтересовался, куда же тот направляется на ночь глядя, и попытался скопировать его походку.
Мальчишка засунул руки в карманы, ощупывая одну за другой лежавшие там бабки, прищепки для белья, гнутый гвоздик, связку веревочек, резинки, которые он растягивал двумя пальцами, как рогатку. Циветта, изображенная на вывеске кафе « Ориенталь», привлекла его, и он, никем не замеченный, зашел в переполненное людьми помещение. Посетители сидели за столиками с полулитровыми кружками пенящегося пива, пол был усеян шелухой арахиса, смятыми коробками от сигарет и прочим мусором, перемешанным с грязными опилками. Сильные запахи табака, кофе, ликера, духов насыщали воздух. Слышался смех, перебиваемый стуком бильярдных шаров, возгласы, обращенные к официантам в черных жилетах, побрякивание игральных костей, высыпаемых из кожаных мешочков, бульканье кипятильников, дребезжанье граммофонных пластинок. Все сверкало и блестело — бутылки ликеров и сладких аперитивов, бокалы, выстроенные шеренгами по размерам, никелированный шкафчик, в который официанты складывали свои передники, металлические обручи на мраморных столиках, цинковый прилавок…
Восхищенный Оливье приблизился к молодым людям, игравшим в «подъемный кран». Гипноз игры, тревожное ожидание придавали взглядам людей значительность, сосредоточенность. Металлическое приспособление — стрела с грейфером, — заключенное в стеклянную клетку, не так уж часто подцепляло какой-нибудь предмет, но зажигалки, портсигары, расчески и всякий ювелирный хлам были разложены на горках цветных дешевых конфет; каждым поворотом подъемной стрелы игрок руководил с помощью кнопки, а хромированные челюсти грейфера схватывали один-два из этих съедобных камушков и относили их в подъемник. Потом следовало опрокинуть приемный ящичек, чтобы высыпать их, что делали обычно дети. Вот и Оливье, простояв здесь две партии, набрал полные горсти этих безвкусных сластей.
Однако вскоре его присутствие заметили.
Черноволосый официант с тонкими усиками шлепнул мальчика по ногам полотенцем и приказал:
— Убирайся, цыпка!
На улице Оливье заколебался. Возвращаться домой было рано. Он мог бы пойти в направлении бульвара Орнано, спустившись по той части улицы Лаба, что смыкается с бульваром Барбес, к церкви Ла Шанель и через улицу Клиньянкур выйти к бульвару Рошешуар. В этом случае он проследует оживленными и ярко освещенными бульварами, мимо «караван-сараев», именуемых Пигаль, Бланш, Клиши, пробежится по прекрасной улице Коленкур и вернется к месту отправления. Но ребенок отбросил все эти маршруты — они бы вернули его в толпу. Он остановился немного подумать и оперся спиной о железную решетку, ограждавшую каштановое дерево напротив « Кафе артистов». Тут было гораздо тише, чем в кафе « Ориенталь». На террасе располагались целыми семействами, сидели какие-то толстяки, игравшие в карты, — в манилью, в жаке, в занзи, — прихлебывая пиво из пузатых кружек с массивными ручками.
Почему же вдруг, едва он ощутил человеческое тепло, исходящее от этих людей, в нем задрожала, издав стон, какая-то больная струна? Одержимый тоской, Оливье подумал, что, оставшись без матери, к тому же и без сестры, он так и будет бродить в потемках из вечера в вечер, в бесплодных поисках чего-то неясного, лишь еле-еле отогреваясь у чужих очагов, как около уличных жаровен зимой, — ведь его-то очаг погас навсегда.
Что с собой делать, он не знал. Ребенок понял с тоской, что слишком много дорог, слишком много улиц расстилается перед ним, и какую из них он по собственной прихоти выберет, не имеет значения. Он представил себе еще более мрачную тьму, чем та, что окутывала его в клетушке под лестницей на улице Беккерель. Он уже не может туда проникнуть — вечером подъезд запирается. Мальчик побежал по ближайшей от него улице Ламбер. Легкий сухой ветерок щелкал флагом над дверью комиссариата полиции. Оливье добрался до лестницы Беккерель, вскарабкался по ступеням, пытаясь отвлечься от своих дум. По пути он увидел дом с чуланчиком, затем бюро по сбору прямых обложений, куда Виржини ходила платить налоги, и, наконец, отель Беккерель, где была вертикальная световая вывеска. Дойдя до вершины холма, Оливье повернулся, чтоб взглянуть на Париж.
Казалось, город мурлычет, как огромная кошка. Столько тайн хранил в себе Париж, что ребенок, хотя и предугадывал это воображением, был потрясен. Он почувствовал себя одновременно и жалким и сильным, как будто сам был владыкой всей этой ночной жизни, но не мог проявить над ней свою власть. На мгновение его неудержимо потянуло скользнуть по перилам вниз и катиться, катиться, пока от него ничего не останется. Он крепко обхватил себя руками, чтоб не поддаться этому желанию, и вдруг тронул пальцами траурную повязку на свитере. Оливье рванул ее так, что почти отпорол. Тогда он вновь побежал по улице, чтоб хоть как-то отвязаться от неотступных мыслей.
На улице Соль мальчик задержался у деревенского домика, некогда названного «Кроликом Жилля», а потом превратившегося в «Проворного кролика». Этот домик всем своим видом навевал сельские воспоминания, тем более, что, по словам Жана, на месте Монмартра была когда-то деревня. Перед дверью этого дома всегда сидел на скамейке старый человек с седой бородой. Виржини говорила сыну, что это Дед Мороз, и ребенок верил ей; жители улицы Соль относились к старику с почтением и звали его Большой Фреде.
Теперь Оливье проходил по полутемным, плохо мощенным улицам, потом вступил на пыльный ковер широко распростершихся пустырей. Все они имели прозвища, которые были известны только ребятам: Глиняный, Трубный, Пустырь Одинокой Дамы, Пустырь Подземных Ходов, Кладбищенский. Эти места являли собой последние девственные земли столицы, но и здесь уже всюду торчали таблички: « Участок для новостроек», и постепенно пустыри исчезали, а на их месте росли здания. Там, где земли еще пустовали, бродяги раскидывали свои лагеря, парочки обнимались в оврагах, цыганки обделывали выгодные делишки, и даже ходили слухи, что здесь собираются всякие жулики. Иной раз по ночам приходили сюда потихоньку и жители соседних улиц — выбросить развалившуюся плиту, продавленный матрас, строительный мусор, чтобы сэкономить на чаевых, которые приходилось давать мусорщикам за то, что они увозили всякий старый хлам.
Улицы, названия которых еще не стали пока знаменитыми, бугристые, неприметные, были похожи на те, что обычно гнездятся вокруг больших соборов: улица святого Винцента, улица Абревуар, улица Жирардон, улица святого Элютерия, и на каждом их повороте, над каждым домишком виднелась белесая грузная масса собора с круглыми куполами. Оливье обегал весь этот лабиринт. Смятение, беспокойство, любопытство заполняли его, но он еще не знал, что будет жертвой этих чувств очень долго. Когда запоздалый прохожий, или парочка полуночников, или какой-нибудь редкий турист, взобравшийся на эту верхотуру, встречались ему на пути, Оливье, чтоб придать себе бодрости, начинал насвистывать песенку « Эти морские волки» или же прислонялся спиной к ближайшим воротам, засовывал руки в карманы, принимая безмятежный вид, будто вышел просто подышать свежим воздухом у себя перед домом. Пробегали собаки, поспешно нюхая землю, будто они кого-то выслеживали, но ничего не могли найти.
В центре уличной путаницы, точно деревушка с освещенными домиками посреди пустынной равнины, вдруг появлялась площадь Тертр с красноватыми огнями своих кабаре, откуда по временам вырывался возбужденный гул, звуки аккордеона, пение, выкрики, смех, иногда чья-то речь, из которой ребенок на ходу улавливал несколько слов, и то с робостью приближался, то отступал, чтобы тотчас вернуться опять, нырял в один проулок, потом в другой и всегда, как ночная бабочка, устремлялся назад, к этой влекущей его площади.
— Добрый вечер.
— Не разыщешь ли чего-нибудь поесть, а?
— Поесть?
— Ну да, поесть, — повторил Паук, покачав культяпкой перед открытым ртом, — ну хоть немного хлеба.
Оливье отпрянул, как Мальчик с пальчик перед Людоедом, и споткнулся о кромку тротуара. Большие черные глаза Паука вперились в него, в них было что-то нестерпимое, похожее на мольбу, полные губы подергивались и тоже чем-то завораживали. Может, тем, что манера говорить у калеки была совсем не такой, как у других людей, у тех, кого Оливье знал; ребенок будто не понимал Паука, не находил слов для ответа, словно боялся упрочить ту новую и сильную связь, которая исподволь устанавливалась между ними. Он прошептал: «Я не знаю», — но его собеседник не расслышал этих слов. Потом Оливье открыл ладони, чтоб показать Пауку: «Ничего у меня нет, что я могу сделать?»
— А вот и твой двоюродный брат! — сказала Альбертина, усаживаясь в кресло перед открытым окном.
И в самом деле, Жан поднимался по улице Лаба. Он выглядел весьма юным в своем пиджаке со шлицами на спине, в широких брюках и задорно надетой кепке. Оливье посмотрел на кузена, потом на Паука. Какой-то тайный голос шепнул ему, что, пожалуй, будет лучше, если Жан найдет его уже дома. Украдкой взглянув еще раз на калеку, мальчик быстро побежал домой.
Элоди, которая, готовясь к приходу мужа, причесалась и надела кокетливый передник с оборочками, еще в дверях сказала мальчику:
— Однако же… ты становишься настоящим бродягой. Если так будет продолжаться, тебя отправят на каторгу. Где ты опять болтался? — И, не дав ему ответить, добавила: — Уверена, что ты ничего не ел!
Она говорила «ел» по-своему, так, как произносят это слово на Юге. Оливье заверил, что его друг «господин Бугра» задал ему поистине «Балтазаров пир», и на этом заслуженные упреки кончились. Когда несколько секунд спустя постучал в дверь Жан, все уже было забыто.
Пока влюбленные обнимались в передней, Оливье счел удобным залезть в свой альков и погрузиться в « Приключения Бико». Члены клуба Ран-тан-план соревновались, кто больше съест арбузов, и в конце конкурса все, как один, хватались за животы. Оливье задумался, что же означает слово «арбуз».
Через открытую дверь ему были видны слившиеся силуэты обнимающихся молодоженов. Прошло еще добрых полчаса, и наконец Элоди крикнула:
— За стол! За стол! За стол! — так посмотрев при этом на мальчика, будто именно он послужил причиной задержки.
Оливье уселся перед тарелкой, разрисованной красными ромбами (подарок магазина Лезье, торгующего подсолнечным маслом). Вместо того чтоб засунуть край салфетки за воротник, мальчик разостлал ее на коленях. Он начал медленно есть вкусный пирог со шпинатом и воспользовался поцелуем своих кузенов, чтоб столкнуть кусок пирога к себе на салфетку. Затем сделал вид, что у него рот набит битком, и принялся жадно жевать. Когда появилось блюдо риса с птичьими потрохами, сбросить часть своей порции стало уже трудней — кушанье было полито соусом. Тем не менее Оливье удалось стащить несколько кусочков мяса и хлеба. Он твердил: «Ах, как я проголодался!», — а Жан отвечал: «Это болезнь не вредная». Время от времени Оливье прятал руки — они были грязные, жирные, и это его смущало.
— Что он там еще натворил, этот тихоня? — спросила Элоди.
— Да, ничего… ничего я такого не сделал.
Когда Жан оторвался от созерцания смуглой кожи Элоди, лицо его сразу же сделалось озабоченным. Резкие морщинки успели избороздить лоб кузена, хотя он был еще молод. Беспокойство его касалось хозяйственных расчетов и бесконечных поправок к ним в зависимости от того, какая получка ожидалась на следующей неделе — сбудутся ли надежды (увольнение не грозит) или наступит тревожная полоса (предстоит безработица и нужда). Попытки не считаться с неопределенными заработками приводили в отчаяние; кипы счетов, неожиданные расходы создавали такие сложности, что хоть об стенку головой бейся. Но даже если Жан был очень подавлен, ему стоило лишь взглянуть на свою Элоди. На столе каким-то чудом всегда оказывался в стеклянной вазе маленький букетик цветов, и жена говорила ему: «Ну что ты так мучаешься? Да если б у тебя были деньги, ты бы проиграл их на скачках, что, не так?» — и запевала песенку.
Оливье понял однажды некую истину, казавшуюся ему, впрочем, абсурдной: немножко денег — и все уладится. Он разглядывал в журналах богачей, нежившихся в лучах солнышка на Лазурном берегу, в то время как их фотографировали, будто для того, чтоб вознаградить за какие-то заслуги. Мальчик вспоминал монеты, из которых Бугра делал перстни, и думал о том, как бы ему самому хорошо заработать, чтоб дать Жану деньги. Вдруг он воскликнул:
— Когда я вырасту, стану оперным певцом!
Эта фраза впоследствии повторялась, но уже с вариантами: «Стану боксером… кинематографистом… кассиром», — эти профессии были связаны в представлении Оливье с богатством. Так как Жан вовсе не думал, что мальчик озабочен их материальными неурядицами, то, пожав плечами, ронял:
— Не говори глупостей!
Катастрофа разразилась во время десерта. Салфетка, в которую Оливье только что сбросил яблоко, вдруг упала на пол. Он тут же нырнул под стол, но Элоди его опередила. Она раскричалась, обозрев размеры бедствия:
— Ух ты! Посмотрите-ка, посмотрите на этого дурня! Что же он вытворяет с едой…
У Жана нервно задергалась жилка на виске, он сидел сжав челюсти, а Элоди подбирала под столом в тарелку жалкие остатки еды. Оливье покраснел и заслонил лицо локтем, опасаясь оплеухи, которую никто и не собирался ему дать. Мальчик попробовал соврать:
— Это я… для котенка!
Сия версия несколько разрядила атмосферу, и Элоди громко рассмеялась:
— Ты полагаешь, что кошки едят яблоки?
Впрочем, она была доброй женщиной и тут же сложила объедки в бумажный пакетик, кроме яблока, которое с аппетитом надкусила.
После ужина Элоди начала приготавливать для мужа сумку с провизией на завтра, а Оливье забавлялся тем, что скрещивал, растопыривал и сплетал пальцы в разные фигуры, все больше усложняя их. Потом он сложил свою салфетку и, туго скрутив ее, пропустил через самшитовое кольцо.
Жан пошел к Элоди на кухню. Так как они говорили вполголоса, ребенок подумал, что ему готовится наказание. Но на самом деле молодая чета чувствовала себя несчастной. Они были не прочь оставить у себя мальчика, но думали о том, что у них может родиться ребенок, а также о своем будущем, в котором были так неуверены. Вероятно, им не удастся воспитать его как следует, размышляли Жан и Элоди и, стараясь скрыть от себя существо дела, повторяли: «Он трудный, очень трудный, вечно торчит на улице, таскается бог весть с кем. Станет настоящим хулиганом…» Да и правда ведь — душевное смятение Оливье, мучившие его кошмары, постоянная настороженность заставляли его сторониться окружающих, отводить от них глаза, а его жалкая одежонка, давно не стриженные волосы, любовь к бродяжничеству давали поводы к толкам, особенно тем, что заранее отштампованы в темных умах, точно клише.
Молодая чета, стоя в обнимку, уже поглядывала на место своих главных радостей: это была постель с периной вишневого цвета, застланной белым покрывалом с ажурными треугольничками по краю, вывязанными крючком, — это рукоделие заняло у Элоди все зимние вечера в родном Сен-Шели. Пуховик летом, конечно, не требовался, но его оставляли на постели «для красоты», к тому же он считался частью их немногих сокровищ.
Молодые долго целовались, потом рука Жана скользнула к упругой груди жены, и ладонь его ощутила твердый сосок. Элоди показала на дверь, за которой находился Оливье, и шепнула: «Нет, не сейчас»… Тогда Жан вышел из комнаты и протянул мальчику пакетик с едой:
— Ну иди, ладно, дай поесть твоей кошке. Но смотри, возвращайся не поздно. Ключ будет под ковриком. И не забудь погасить свет.
Оливье спросил, можно ли ему взять яблоко, выбрал самое большое, сделал вид, что надкусывает его, и быстро выбежал.
*
На улице было полно людей. Дневной свет угасал, и дома принимали лиловый оттенок. Внизу на перекрестке все реже показывались автомобили. Иногда с поворота на улице Рамей слышался скрежет автобуса, снижающего скорость. Паук все еще сидел недвижимо, слушал пение Константина Росси и покачивал в такт головой. Калека был похож на старую ручную тележку, которая стоит на расшатанных оглоблях у склада « Лес и уголь».Оливье решительным шагом направился к Пауку. И остановился, держа пакет за спиной. Вдруг его руки комично дернулись, и мальчик протянул Пауку бумажный пакетик и яблоко. Калека быстро схватил все это и неловко прижал у груди. Он был невероятно голоден, но не хотел есть при всех. А кроме того, ему хотелось еще послушать радио, — он надеялся, что после всяких безвкусных романсиков будут передавать настоящую музыку. Паук дождался окончания рекламы, воспевающей аперитив «квинтонин» (на мотив «Кукарачи»), затем Андре Боже исполнил «Страну улыбок», а малыш Рамели, пародируя его, завопил во все горло:
Тогда Паук решился и начал потихоньку грызть яблоко, с признательностью поглядывая в сторону Оливье, который внимательно наблюдал за тем, как шила мадам Папа, сидевшая на складном стульчике около Альбертины и Гастуне, дымившего своей сигарой.
Я отдал тебе свое сердце,
Полфунта масла в придачу
И головку цветной капусты…
На тротуаре улицы Башле ребята играли с огромным волчком под названием «сабо», подстегивая его ударами хлыстика, чтоб ускорить вращение. Оливье подошел поближе, заложив руки за спину, стараясь, чтоб его не заметили неприятели, проживающие на соседней улице. Здесь был Анатоль, напоминающий актера Фернанделя своей лошадиной физиономией и одетый в свитер с желтыми и черными полосами, отчего он походил на зебру. Этакий дылда этот Анатоль, — когда ребята встречали его, то истошно вопили вслед, будто рекламируя зубную пасту:
Тут была еще девчонка Нана — вот кого следовало бы остричь наголо (из-за вшей), сын полицейского Капдевер, подстриженный «бобриком», сын мясника Рамели — их лавка находилась на углу, и мясник продавал своим единоверцам «строго кошерное» мясо (Оливье полагал, что так называют попросту скверное мясо), — стояли тут также Джек Шлак, Ритон, Туджурьян, жующий резинку, малышка Альбер, гордый том, что старший брат одолжил ему трехколесный велосипед для развоза товаров, двое сыновей Машилло и другие сорванцы.
Тюбик с клеем Анатоль,
Что не ведал про «Дентолъ»!
К концу дня обычно наступало перемирие между ребятами с улицы Лаба и с улицы Башле, и сюда даже приходили мальчишки и девчонки с улиц Ламбер, Николе и Лекюйе. Однако из-за поясов у них торчали рогатки, некоторые обвязывали кисти рук кожаными запястьями, как у героев ковбойских фильмов или у грузчиков, другие отрастили себе на висках корсиканские баки, третьи угрожающе поигрывали плечами, придавая себе злобный вид, как это делал киноактер Джеймс Кэгней. Оливье с видом знатока посмотрел на волчок, сказал: «Привет», — приложив указательный палец ко лбу и пытаясь собезьянничать, правда с достаточной скромностью, ухватки «забияк». Время от времени он оглядывался, чтоб быть готовым, если понадобится, к бегству, но его оставили в покое. Сорванцы занялись зубоскальством и показывали на девчонок, что шли мимо, держась за руки. Мальчишки говорили: «А ну нацелься на эту саранчу», — и с презрительными гримасами выдавали в их адрес грубую брань.
Пока волчок вертелся, как обезумевшая мышь, ребятня толковала о джиу-джитсу, о кэтче, который считался самым опасным по своим жестоким приемам, соединявшим борьбу и кулачный бой, потом попытались представить себе бой между участником кэтча, таким, как Деглан, и известным боксером Карнера или гиревиком Ригуло, причем в споре каждый из ребят спешил высказать свою точку зрения. Беседа была прервана восклицанием Анатоля:
— А вот и Мак!
Да, это был Красавчик Мак, парень постарше их всех; он выходил из дома номер 77, с презрением, сверху вниз, оглядывая людей на тротуаре. Хвастун Мак, покачиваясь, подошел к ребятам, глаза его, как обычно, были насмешливы и злы. Дети расступились, наблюдая за ним, а Мак вымолвил:
— Эй вы, пузыри! — Нагнувшись, он подхватил на лету волчок и стал перебрасывать его с руки на руку. Подростки зароптали. Тогда он грозно встал перед ними, лихо сдвинул шляпу и пренебрежительно бросил: — Не по нраву?
Так как никто не ответил, Мак ограничился репликой: «Вот и ладно!» Подбросив вверх волчок, он подпрыгнул, поймал его и ударом ноги закинул в самый конец улицы. Потом поправил галстук, вернул шляпу на место и, посмеиваясь, пошел дальше.
— Ну и катись! — крикнул ему вслед Туджурьян, но едва «каид» [4]обернулся, парень начал смотреть в сторону, сделав вид, что кричал не он. Когда Мак был уже далеко, Капдевер вызывающе заявил:
— Скажи пожалуйста, ведь он сутенер, и все тут!
Но именно Мак вызвал у всех мысль о драке. Все были недовольны, что пришлось уступить его силе, и каждый хотел сорвать злость на другом. Началась толкотня, и Оливье предпочел отойти подальше — не из-за страха, а потому, что носил траур.
Улица заполнилась звуками музыки, вся содрогаясь от крикливых мелодий и припевов. Мальчику захотелось покинуть этот шумный остров. Он прошел, не оглядываясь, мимо Альбертины, мадам Нана, мадам Шаминьон, Гастуне. В конце улицы заметил Красавчика Мака, оглушительно свистевшего в два пальца, подзывая такси. Оливье заинтересовался, куда же тот направляется на ночь глядя, и попытался скопировать его походку.
Мальчишка засунул руки в карманы, ощупывая одну за другой лежавшие там бабки, прищепки для белья, гнутый гвоздик, связку веревочек, резинки, которые он растягивал двумя пальцами, как рогатку. Циветта, изображенная на вывеске кафе « Ориенталь», привлекла его, и он, никем не замеченный, зашел в переполненное людьми помещение. Посетители сидели за столиками с полулитровыми кружками пенящегося пива, пол был усеян шелухой арахиса, смятыми коробками от сигарет и прочим мусором, перемешанным с грязными опилками. Сильные запахи табака, кофе, ликера, духов насыщали воздух. Слышался смех, перебиваемый стуком бильярдных шаров, возгласы, обращенные к официантам в черных жилетах, побрякивание игральных костей, высыпаемых из кожаных мешочков, бульканье кипятильников, дребезжанье граммофонных пластинок. Все сверкало и блестело — бутылки ликеров и сладких аперитивов, бокалы, выстроенные шеренгами по размерам, никелированный шкафчик, в который официанты складывали свои передники, металлические обручи на мраморных столиках, цинковый прилавок…
Восхищенный Оливье приблизился к молодым людям, игравшим в «подъемный кран». Гипноз игры, тревожное ожидание придавали взглядам людей значительность, сосредоточенность. Металлическое приспособление — стрела с грейфером, — заключенное в стеклянную клетку, не так уж часто подцепляло какой-нибудь предмет, но зажигалки, портсигары, расчески и всякий ювелирный хлам были разложены на горках цветных дешевых конфет; каждым поворотом подъемной стрелы игрок руководил с помощью кнопки, а хромированные челюсти грейфера схватывали один-два из этих съедобных камушков и относили их в подъемник. Потом следовало опрокинуть приемный ящичек, чтобы высыпать их, что делали обычно дети. Вот и Оливье, простояв здесь две партии, набрал полные горсти этих безвкусных сластей.
Однако вскоре его присутствие заметили.
Черноволосый официант с тонкими усиками шлепнул мальчика по ногам полотенцем и приказал:
— Убирайся, цыпка!
На улице Оливье заколебался. Возвращаться домой было рано. Он мог бы пойти в направлении бульвара Орнано, спустившись по той части улицы Лаба, что смыкается с бульваром Барбес, к церкви Ла Шанель и через улицу Клиньянкур выйти к бульвару Рошешуар. В этом случае он проследует оживленными и ярко освещенными бульварами, мимо «караван-сараев», именуемых Пигаль, Бланш, Клиши, пробежится по прекрасной улице Коленкур и вернется к месту отправления. Но ребенок отбросил все эти маршруты — они бы вернули его в толпу. Он остановился немного подумать и оперся спиной о железную решетку, ограждавшую каштановое дерево напротив « Кафе артистов». Тут было гораздо тише, чем в кафе « Ориенталь». На террасе располагались целыми семействами, сидели какие-то толстяки, игравшие в карты, — в манилью, в жаке, в занзи, — прихлебывая пиво из пузатых кружек с массивными ручками.
Почему же вдруг, едва он ощутил человеческое тепло, исходящее от этих людей, в нем задрожала, издав стон, какая-то больная струна? Одержимый тоской, Оливье подумал, что, оставшись без матери, к тому же и без сестры, он так и будет бродить в потемках из вечера в вечер, в бесплодных поисках чего-то неясного, лишь еле-еле отогреваясь у чужих очагов, как около уличных жаровен зимой, — ведь его-то очаг погас навсегда.
Что с собой делать, он не знал. Ребенок понял с тоской, что слишком много дорог, слишком много улиц расстилается перед ним, и какую из них он по собственной прихоти выберет, не имеет значения. Он представил себе еще более мрачную тьму, чем та, что окутывала его в клетушке под лестницей на улице Беккерель. Он уже не может туда проникнуть — вечером подъезд запирается. Мальчик побежал по ближайшей от него улице Ламбер. Легкий сухой ветерок щелкал флагом над дверью комиссариата полиции. Оливье добрался до лестницы Беккерель, вскарабкался по ступеням, пытаясь отвлечься от своих дум. По пути он увидел дом с чуланчиком, затем бюро по сбору прямых обложений, куда Виржини ходила платить налоги, и, наконец, отель Беккерель, где была вертикальная световая вывеска. Дойдя до вершины холма, Оливье повернулся, чтоб взглянуть на Париж.
Казалось, город мурлычет, как огромная кошка. Столько тайн хранил в себе Париж, что ребенок, хотя и предугадывал это воображением, был потрясен. Он почувствовал себя одновременно и жалким и сильным, как будто сам был владыкой всей этой ночной жизни, но не мог проявить над ней свою власть. На мгновение его неудержимо потянуло скользнуть по перилам вниз и катиться, катиться, пока от него ничего не останется. Он крепко обхватил себя руками, чтоб не поддаться этому желанию, и вдруг тронул пальцами траурную повязку на свитере. Оливье рванул ее так, что почти отпорол. Тогда он вновь побежал по улице, чтоб хоть как-то отвязаться от неотступных мыслей.
На улице Соль мальчик задержался у деревенского домика, некогда названного «Кроликом Жилля», а потом превратившегося в «Проворного кролика». Этот домик всем своим видом навевал сельские воспоминания, тем более, что, по словам Жана, на месте Монмартра была когда-то деревня. Перед дверью этого дома всегда сидел на скамейке старый человек с седой бородой. Виржини говорила сыну, что это Дед Мороз, и ребенок верил ей; жители улицы Соль относились к старику с почтением и звали его Большой Фреде.
Теперь Оливье проходил по полутемным, плохо мощенным улицам, потом вступил на пыльный ковер широко распростершихся пустырей. Все они имели прозвища, которые были известны только ребятам: Глиняный, Трубный, Пустырь Одинокой Дамы, Пустырь Подземных Ходов, Кладбищенский. Эти места являли собой последние девственные земли столицы, но и здесь уже всюду торчали таблички: « Участок для новостроек», и постепенно пустыри исчезали, а на их месте росли здания. Там, где земли еще пустовали, бродяги раскидывали свои лагеря, парочки обнимались в оврагах, цыганки обделывали выгодные делишки, и даже ходили слухи, что здесь собираются всякие жулики. Иной раз по ночам приходили сюда потихоньку и жители соседних улиц — выбросить развалившуюся плиту, продавленный матрас, строительный мусор, чтобы сэкономить на чаевых, которые приходилось давать мусорщикам за то, что они увозили всякий старый хлам.
Улицы, названия которых еще не стали пока знаменитыми, бугристые, неприметные, были похожи на те, что обычно гнездятся вокруг больших соборов: улица святого Винцента, улица Абревуар, улица Жирардон, улица святого Элютерия, и на каждом их повороте, над каждым домишком виднелась белесая грузная масса собора с круглыми куполами. Оливье обегал весь этот лабиринт. Смятение, беспокойство, любопытство заполняли его, но он еще не знал, что будет жертвой этих чувств очень долго. Когда запоздалый прохожий, или парочка полуночников, или какой-нибудь редкий турист, взобравшийся на эту верхотуру, встречались ему на пути, Оливье, чтоб придать себе бодрости, начинал насвистывать песенку « Эти морские волки» или же прислонялся спиной к ближайшим воротам, засовывал руки в карманы, принимая безмятежный вид, будто вышел просто подышать свежим воздухом у себя перед домом. Пробегали собаки, поспешно нюхая землю, будто они кого-то выслеживали, но ничего не могли найти.
В центре уличной путаницы, точно деревушка с освещенными домиками посреди пустынной равнины, вдруг появлялась площадь Тертр с красноватыми огнями своих кабаре, откуда по временам вырывался возбужденный гул, звуки аккордеона, пение, выкрики, смех, иногда чья-то речь, из которой ребенок на ходу улавливал несколько слов, и то с робостью приближался, то отступал, чтобы тотчас вернуться опять, нырял в один проулок, потом в другой и всегда, как ночная бабочка, устремлялся назад, к этой влекущей его площади.