Страница:
Несколько минут она полежала на редкой траве, закрыв глаза, а после короткого забытья подобрала лист старой газеты, чтобы завернуть свои одуванчики. И снова они пустились в путь, обойдя кругом огромный пустырь, где ютился нищий люд этой окраины, а потом прошли через Блошиный рынок с его торгашами, тряпичниками, старьевщиками, лотошниками только для того, чтоб купить два пакетика картофеля, зажаренного на скверном сале. Через улицу Рюисо добрели наконец до улицы Лаба. Альбертина двигалась уже с трудом. Время от времени она останавливалась, чтоб потереть себе ноги и перевести дух. Оливье потерянно плелся за ней, запуская пальцы в жирный пакетик с остывающей картошкой.
Обитатели улицы, принявшие участие в похоронах, уже давно вернулись. Служащие похоронного бюро сняли щиток с буквой «Ш» (инициалом фамилии умершей) и траурные портьеры с дверей галантерейного магазина. Сын булочника Жако около отцовской лавки занимался камерой своего велосипеда. Оливье остановился, посмотрел на эту красноватую колбаску, погружаемую по частям в лоханку с водой, чтоб выявить по выступающим пузырькам место прокола. «Это из-за гвоздика», — сказал Жако, показав Оливье на маленькую дырочку.
Опрокинутый велосипед, лохань, снятые шины, металлический шабер, тюбик с резиновым клеем — все выглядело необычно. Тут же, нюхая тротуар, прогуливалась старая собака. Прошел инкассатор в зеленой форме и шляпе-треуголке; к его жилету была прикреплена на металлической цепочке черная, сложенная гармошкой сумка для счетов. Издалека доносились фортепьянные аккорды, заглушаемые порой треском мотоцикла. Чей-то радиоприемник разносил рекламную песенку на мотив Турецкого марша: « Одним мазком пасты Тюмблер заставлю я засверкать автомобиль!..» Позже, когда Оливье вновь услышит музыку Моцарта, она будет сливаться в его сознании с этой надоедливой рекламной скороговоркой.
Все казалось таким спокойным на улице, таким обыденным. Будто ничего не произошло. Плоским, как поверхность моря, сомкнувшегося после кораблекрушения. Ни единого следа бедствия. Вот разве что магазин с закрытыми ставнями. И Оливье стоял, пригвожденный к месту какой-то страшной бессмыслицей. Лучи солнца еще просачивались меж двумя белыми облаками. Оливье глядел на крыши домов, они казались ему огромными, величественными. Мальчик зажмуривал один глаз, потом другой — крыши начинали перемещаться в небе. Это его забавляло. Улица была рядом, ему стало легче, будто долгое удушье сменилось ровным дыханием.
— Ну иди домой, твои родные уже, конечно, вернулись, — сказала напоследок Альбертина.
Она подтолкнула Оливье вперед, пытаясь сделать это по-дружески, что у нее, однако, не получилось, так она устала. Затем поспешила к себе, чтобы заняться салатом из одуванчиков.
Глава третья
Обитатели улицы, принявшие участие в похоронах, уже давно вернулись. Служащие похоронного бюро сняли щиток с буквой «Ш» (инициалом фамилии умершей) и траурные портьеры с дверей галантерейного магазина. Сын булочника Жако около отцовской лавки занимался камерой своего велосипеда. Оливье остановился, посмотрел на эту красноватую колбаску, погружаемую по частям в лоханку с водой, чтоб выявить по выступающим пузырькам место прокола. «Это из-за гвоздика», — сказал Жако, показав Оливье на маленькую дырочку.
Опрокинутый велосипед, лохань, снятые шины, металлический шабер, тюбик с резиновым клеем — все выглядело необычно. Тут же, нюхая тротуар, прогуливалась старая собака. Прошел инкассатор в зеленой форме и шляпе-треуголке; к его жилету была прикреплена на металлической цепочке черная, сложенная гармошкой сумка для счетов. Издалека доносились фортепьянные аккорды, заглушаемые порой треском мотоцикла. Чей-то радиоприемник разносил рекламную песенку на мотив Турецкого марша: « Одним мазком пасты Тюмблер заставлю я засверкать автомобиль!..» Позже, когда Оливье вновь услышит музыку Моцарта, она будет сливаться в его сознании с этой надоедливой рекламной скороговоркой.
Все казалось таким спокойным на улице, таким обыденным. Будто ничего не произошло. Плоским, как поверхность моря, сомкнувшегося после кораблекрушения. Ни единого следа бедствия. Вот разве что магазин с закрытыми ставнями. И Оливье стоял, пригвожденный к месту какой-то страшной бессмыслицей. Лучи солнца еще просачивались меж двумя белыми облаками. Оливье глядел на крыши домов, они казались ему огромными, величественными. Мальчик зажмуривал один глаз, потом другой — крыши начинали перемещаться в небе. Это его забавляло. Улица была рядом, ему стало легче, будто долгое удушье сменилось ровным дыханием.
— Ну иди домой, твои родные уже, конечно, вернулись, — сказала напоследок Альбертина.
Она подтолкнула Оливье вперед, пытаясь сделать это по-дружески, что у нее, однако, не получилось, так она устала. Затем поспешила к себе, чтобы заняться салатом из одуванчиков.
Глава третья
Если улица знавала часы празднеств, то она обладала и своими актерами. Например, этот лохматый, колоритный бывалый человек — Бугра. Он с презрением относился к деньгам и к своим современникам, предпочитал трудиться поменьше, ну, на худой конец соглашаясь на какую-либо временную работенку — был «человеком-рекламой», стриг пуделей, шел грузчиком в бюро перевозки домашних вещей, вставлял стекла, не брезговал и малярным делом. Короче, он всегда был готов «подмогнуть».
Если считать, что всякий человек напоминает представителя какой-нибудь собачьей породы, то Бугра был ближе всего к сенбернару и пиренейскому грифону. Этакий крупный, плотный, толстощекий, с грубым лицом, которое пряталось в густой чаще волос, сбегавших вниз от висков и падавших на лоб какой-то невероятной гривой. Красный нос, лиловатые уши, блестящие живые угольные глаза — они-то и освещали эту живописную мешанину черных, седых, рыжеватых волос. Напяливая на себя как зимой, так и летом по нескольку свитеров, да сверх того еще и вельветовую черную куртку плотника, в широченных шароварах, стянутых у лодыжек, Бугра напоминал рабочего старых времен, скандалиста и ворчуна, начинявшего свои не такие уж частые беседы выражениями и словечками искушенного анархиста.
Бугра тоже бывал в галантерейной лавочке, но лишь для того, чтоб попросить Виржини вдеть «проклятую нитку в эту шлюху-иголку». Он требовал обычно, чтоб нитка была очень длинной — тогда он сможет ею много чего пришить. Любопытно было смотреть, как он шьет, сидя у своего окна и потихоньку ворча; это было комичное зрелище: даже его длинной руки не хватало, чтоб вытянуть всю нитку, которая к тому же еще бесконечно путалась.
Жил Бугра в первом этаже над «Прачечной Сен-Луи», занимая одну комнату этого тесного дома. Именно здесь он ради уюта собрал всю добычу от своего невинного мародерства: мебель его состояла из садовых стульев, круглого столика, взятого из кафе, коричневой скамейки, которую он притащил из метро, с рекламой одного из магазинов в Шатле — « Братья Аллес», но наибольшей его удачей, пожалуй, была верхняя часть уличного газового фонаря, на синем стекле которого выделялись белые буквы: Полиция. Что касается кровати, то ее он уволок с пустыря, и этот плохо сбитый железный скелет время от времени издавал скрип. Как бы случайно посуда Бугра носила наименования различных кафе: « Дюпон», « Биар» или « Пиво». На столярном верстаке можно было обнаружить посеребренные, а ныне пожелтевшие вазочки, блюдца с указанием ресторанных цен за те или иные напитки, чашки с маркой бульона « виандокс», стаканчики от абсента, сифон из голубоватого стекла.
О Бугра любили посудачить в квартале еще из-за его страсти к разведению кур; он подселил к ним великолепного петуха с пунцовым гребнем, и рано утром звонкое кукареканье будило всю улицу. Полиция грозилась наложить на Бугра взыскание. Разозлившийся старик весь месяц ядовито повторял:
— Подумать только! Ну и болван этот петух! Сколько раз я выносил ему строгий выговор!
Он напирал на слово «выговор» и еще больше злился. Однако ему пришлось пойти на уступки и покончить с птичником. Но тогда он решил играть на кавалерийской трубе, причем стоя у самого окна, и лишь только его начинали увещевать прохожие или полицейский, Бугра оглушительно вопил:
— Да здравствует социальная революция!
Птичий двор сменила овчарня: однажды утром он привел бог знает откуда барана, которого водворил в свою комнату. Снова жалобы, снова ссоры с соседями и хозяином дома. Ему пришлось продать этого барана, которого он окрестил «Мой друг Азаль». Сейчас Бугра разводил морских свинок и кроликов. Короче говоря, не проходило и недели, чтоб на улице не толковали о «последней выходке Бугра»: то он остриг пуделя нарочно только с одной стороны (чтоб его хозяйке мерещилось, будто у нее не одна, а две разные собаки), то подвесил к своим ставням на веревке прямо над улицей метлу и другую хозяйственную утварь (якобы для того, чтоб на лестнице они не мешали жильцам) и так далее…
В это утро Оливье, с блестевшими на солнце волосами, стоял прислонившись к стене около закрытого галантерейного магазина, как раз в том месте, где все молодые люди этого квартала обычно выцарапывали или строчили мелом на стенке любовные послания, а также политические высказывания, не забывая обратиться к тому, кто это будет читать, с весьма традиционным словечком из пяти букв. Бугра крикнул мальчику из окна:
— Эй, малыш! Нy-ка лови эту денежку, пойди разменяй. Мне нужно пять монет по сорок сантимов. Именно пять!
Бумажка вылетела, и Оливье подхватил ее, как бабочку. Выполнив просьбу, он, движимый любопытством, решил подняться в квартиру Бугра. Старик усадил его на скамейку и потер между пальцами принесенные монеты, прикидывая их вес на ладони и как-то странно разглядывая, будто это были не деньги, а просто металл, который требовалось рассмотреть. Он отобрал из них три, кинул на свой верстак, а остальные положил в круглый, из красной резины кисет для табака, который служил ему вместо кошелька.
Бугра подошел к окну, высморкался в необъятный клетчатый платок и, бросив взгляд на галантерейный магазин, принялся набивать свою выгнутую трубку дешевым табаком крупной резки. Вот старик раскурил ее, не спеша выдохнул первые синеватые клубы дыма, и его лицо выразило удовольствие. Затем он снова поглядел на улицу, направо, налево, напротив, на магазин, и почувствовал, что следует сказать мальчику что-нибудь, касающееся его траура, но не сделал этого, а просто предложил ребенку бокал вина, тут же добавив: «Да нет, ты еще слишком мал, слишком хрупок…» Он налил вина себе, медленно пригубил его, затем сразу выпил и снова начал тереть монеты, сказав Оливье:
— А ну встряхнись, артиллерист! Ты мне сейчас поможешь. Идет?
Бугра объяснил, что из этих жалких монет он изготовит кольца, не менее красивые, чем настоящие золотые. Он научил Оливье пользоваться зубилом и молотком, чтобы выбить середину монеты, пристроив ее на креплении. Показал, как расширить полученное кольцо, как его обрабатывать, насадив на круглую железную болванку. Затем заботливо отшлифовал края и на внутренней стороне отделал плоскую печатку, предназначенную, если понадобится, для инициалов.
— Возьми-ка в ящике наждачный лист!
Оливье принялся полировать металл. От этого у него потемнели пальцы, зато кольца блестели все ярче. Так они молча работали все утро. В полдень поели хлеба с растекающимся камамбером, который Бугра «очень выгодно» купил. Потом снова занялись работой, и к двум часам дня был готов первый перстень с печаткой, да и второй тоже был на пути к завершению. Оливье блаженствовал и не переставал с восторгом поворачивать колечко меж пальцев то туда, то сюда.
— Это кольцо, — сказал Бугра, — для старшего мастера фирмы Дардара. Мне заказаны еще два. А мы их еще не сделали!
В сущности, кольца давали ему мало дохода. Просто было приятно, что он умеет выкручиваться и, кроме того, что он подкладывает государству свинью, переделывая деньги в колечки. Бугра растопырил перед глазами Оливье свои толстые черные пальцы:
— Видишь эти руки? Все, что хочу, ими делаю. Я рожден пехотинцем!
Эта фраза осталась бы загадочной для того, кто не посмотрел бы кругом: резные трости, обвитые деревянной змейкой, пепельница, украшенная ружейными пулями, напоминали нехитрые поделки, которые солдаты мастерят в окопах. Потом спросил:
— А ты? Покажи свои руки!
Оливье протянул руки, подняв пальцы, будто собирался водить куклы — вот так, так, так делают маленькие марионетки!Бугра изрек с пренебрежительной гримасой:
— С такими-то руками, с такими руками…
Старик вытащил горсть свежей травы из мешка, чтоб накормить своих кроликов, сидевших в клетке в углу комнаты. Оливье глядел на зверьков и дергал носом, подражая им. Потом тщательно осмотрел свои руки, обдумывая, почему же они так не понравились этому человеку. В течение многих дней он снова и снова осматривал самым внимательным образом свои руки, сравнивая их с руками товарищей, и не находил ответа.
Когда все три кольца были готовы, солнце уже клонилось к закату. Оливье, спохватившись, прикусил губу. А как же Элоди? Она, наверно, ищет его повсюду, раз не видит на улице. И быстро сказал:
— Мсье, мне пора идти…
— Бугра, вот как меня зовут! Какой там «мсье». Если мне понадобится твоя помощь, я тебе просигналю. А когда у тебя будут пальцы как полагается мужчине, я тебе такое кольцо смастерю!
Старик открыл ему дверь, и Оливье вышел, шутливо показывая, как он наденет кольцо на каждый палец по очереди.
На улице у него возникло странное желание: рассказать кому-нибудь, как он провел день, какому-то человеку, к которому он так хотел прорваться, но враждебные силы его не пускали. Однако разум мальчика прояснился, и он осознал, что именно своей матери хотел бы поведать обо всем, что видел и делал. Внезапно, словно спасаясь от сковавшей его мысли о непоправимости происшедшего, Оливье побежал, все быстрей и быстрей, раскинув руки, подняв лицо к небу, как будто в спину ему дул ветер безумия.
На улице Башле он попробовал проскользнуть между «двумя дамами», которые шли навстречу, но это не удалось, и он толкнул их, не найдя слов для оправдания и ограничившись фразой: «Я играю в аэроплан…» Посмотрев вслед мальчику, залюбовавшись его развевающимися светлыми локонами, дама, что шла справа, сказала спутнице:
— До чего же хорошенький малыш!
Другая дама строго посмотрела на нее, пожала плечами, взяла под руку и властно повела дальше.
Оливье эти «две дамы» казались таинственными. Обе они — брюнетки, у обеих суровые лица, одинаковая стрижка под Жанну д'Арк, одинаковые двубортные костюмы весьма «строгого стиля», одинаковые, с галстуком, блузки модели «Клуб» и башмаки на низких каблуках; они были похожи на близнецов и резко отличались от других женщин этой улицы. Однажды Оливье услышал слова Люсьена Заики: «Ах эти, ну, словом, маленькая семейка», — что вызвало у ребенка путаницу в мыслях, все смешалось у него в голове: «Жить своей семьей», «Глава семьи», «Семейная обстановка», «Семейное торжество»… Одна из этих дам, та, что была менее мужеподобна, иногда заходила в галантерейную лавочку и каждый раз поглаживала мальчика по щеке, пристально разглядывая его и сравнивая его зеленые глаза с материнскими.
— Судя по ее поведению, ребеночка у нее так и не получится, — обращаясь к Виржини, насмешливо говорила Альбертина.
И обе прыскали со смеху.
«Бегать» для Оливье значило обязательно обойти весь квартал, промчаться по улицам Башле, Николе и Ламбер, чтоб вернуться на улицу Лаба — к месту старта. Такой маршрут был для ребят квартала постоянной гоночной трассой; обычно так и говорилось: «Я сделал два (три, четыре…) круга!»
На улице Ламбер он пробегал мимо красильщицы с ее горбатой помощницей, лущивших зеленый горох, стручки которого падали им на передники, натянутые на коленях, а маленькие зеленые шарики они ловили растопыренными ладонями, сбрасывая их с таким навсегда запомнившимся ему стуком в эмалированный тазик.
Подальше, на углу улицы Лаба, стоял ветеран войны Гастуне и беседовал о политике с канализационным рабочим в черных резиновых сапогах. Чтоб придать силу своим доказательствам, Гастуне, с торчащими свирепо усами и пронизывающим взглядом, тряс подземного мастера за отвороты куртки и одновременно тыкал ему в грудь, как кинжалом, указательным пальцем. Когда Оливье пробежал мимо, Гастуне перенес свой указательный палец к виску и покрутил им: ну и псих же этот мальчишка!
Оливье, задохнувшись, остановился рядом с галантерейной лавкой, тем более что заметил здесь своего друга Лулу, с которым ни разу не говорил со дня смерти Виржини, — они лишь степенно здоровались друг с другом. Лулу шел десятый год. Он был ровесником Оливье. Мальчику дали прозвище Лулу Вшивая Башка из-за кудрявой шапки волос, нависающих, как у молодого баранчика, над смешной мордочкой с живыми глазками и вздернутым носом. Сын белоэмигранта, водителя желтого такси, в просторечии именуемого Лимоном, Лулу обладал характерными чертами парижского гамена. Настоящее его имя было Серж, но никто его так не звал.
В эту минуту Лулу тихонько приближался к стене, испещренной надписями. Он застыл, как легавая на охоте, округлил ладонь и приготовился поймать муху, которая сидела на стене и потирала передние лапки одна об другую. Мгновенным движением Лулу схватил ее и втолкнул в отверстие, проделанное в слюдяной коробочке, которую он купил у торговца красками. Через прозрачную желтоватую крышку коробки можно было увидеть полдюжины насекомых, облепивших грязный кусочек сахару. Оливье, поморщившись, сказал:
— Ну и противно!
— А твоя сестра? — огрызнулся Лулу, подставив свою слюдяную тюрьму под солнечные лучи.
На такой вопрос полагалось ответить: «Она масло сбивает», — и продолжать нанизывать всевозможные предметы, подлежащие битью палкой. Или же надо было сказать: «Она мочится синькой. У тебя есть что покрасить?» — а уж такое разом пресекало продолжение прений. Оливье, пожав протянутую руку Лулу, ответил иначе:
— Нет у меня сестры!
Они пошли рядом, потом Лулу заметил:
— У тебя никогда и не будет сестры…
И так как Оливье удивился: «Откуда ты знаешь?», — Лулу сказал: «Подумай — поймешь!»
Они уселись на нижних ступеньках лестницы. Оливье и в самом деле задумался. Он уже давно был приобщен к тайне рождения. Его дружок Капдевер открыл ему суть физического общения между полами самым вульгарным образом, с помощью широко известного непристойного жеста. С тех пор Оливье с отвращением посматривал на каждую чету, проживавшую на их улице, пытаясь вообразить себе подобную «штуку». Например, ему казалось немыслимым, чтоб гнусный папаша Громаляр мог «делать это» со своей неряхой женой. И как-то раз дома, вечером, во время карточной игры с Виржини, он что-то спросил насчет взаимоотношений короля с королевой, и его мать сообразила, что пришло время кое-что разъяснить. Сделала она это без всяких ссылок на цветы и бабочек, а просто сказала мальчику, что любовь доставляет такую же радость, как и пирог со сливами, а кроме того, еще и детей приносит.
Мальчик горестно покачал головой при мысли, что сестры у него никогда не будет, и эта безысходность его ранила и казалась ужасно несправедливой.
Он расспросил Лулу про школьные новости, про приятелей, про учителя Бибиша, про игры на переменке, про директора. Пока Лулу остроумно рассказывал о разных выходках на школьном дворе, о розыгрышах, затеваемых учениками, о куче всяких невинных пустяков, чуть глупеньких, но вызывавших у обоих смех, в памяти Оливье возникали уже далекие полузабытые картинки, скрип мела на большой черной доске, белая пыль на тряпке, когда какому-нибудь ученику поручалось стереть с доски примеры по арифметике или по грамматике, вспоминались зарубки на партах с красновато-коричневыми отблесками от чернильных пятен, блестящих, как большие синие мухи, гуща на дне свинцовых чернильниц, которые уборщица наливала слишком полно… А свободно ли его место в классе, третье во втором ряду, около толстого мальчика по кличке Бубуль, или там уже посадили другого школьника?
— Почему ты больше не ходишь в школу? — спросил Лулу.
Оливье запустил руку в волосы, почесал висок и ответил:
— Ну, почему… ведь я в трауре.
Но он не совсем был уверен, что этой причины достаточно. Ему было грустно, и в то же время он почувствовал неожиданное облегчение. Мальчик уставился на губы Лулу: когда его друг говорил, они немного кривились набок, и было видно, как блестят зубы. Оливье уже больше не слышал, что говорил Лулу, — он ждал, когда снова покажутся его зубы.
— Послушай, Лулу!.. — сказал Оливье и вдруг обнял своего товарища за плечи и поцеловал в щеку.
Он не знал, что ответить на удивленное восклицание друга: «Ты что, спятил?», — только вспомнил, как Гастуне вертел у виска пальцем, и слегка покраснел. Как он мог объяснить Лулу все, что чувствовал, к тому же это было столь неопределенно? Хотя бы то, что мир ему стал таким враждебным и, однако, не все еще надежды потеряны — ведь он такой же мальчик, как и другие; он мог бы рассказать Лулу о том, как провел день у Бугра, и что это было совсем «как прежде». Оливье вытащил из кармана стеклянный шарик с оранжевыми спиралями внутри, красивый, словно леденец, и подбросил его на ладони.
Задолго до начала несчастный Паук уже занял свое обычное место рядом с окном Альбертины, чтоб послушать музыку и песенки. В рнних сумерках, прислонившись к ставням, он застыл в гротескной позе паяца, полузакрыв глаза. Паук спросил у Оливье, вертевшего меж ладонями свой стеклянный шарик:
— Чудесное солнышко, а?
Ребенок робко поглядел на него. Уйти он не решался: может, не хотел оскорбить этим калеку, может, надеялся привыкнуть к его неприятному присутствию. Многие на улице говорили, что Паук — это «зрелище не для детей» и что лучше бы поместить его в специальное медицинское учреждение… В сравнении с подобной перспективой все человеческие беды казались такими мизерными! Паук родился парией и хотел получить хоть самое незначительное место под солнцем, но только рядом с теми, кто его отвергал.
Чтоб не смотреть на это искривленное тело в рабочей одежде странных размеров, не видеть этих деформированных ног, скрюченных, в разрозненных шлепанцах на веревочной подошве, Оливье уставился в изможденное, но не такое уж страшное лицо Паука. Инвалид тоже рассматривал мальчика, губы его раздвинулись в некоем подобии улыбки.
Если считать, что всякий человек напоминает представителя какой-нибудь собачьей породы, то Бугра был ближе всего к сенбернару и пиренейскому грифону. Этакий крупный, плотный, толстощекий, с грубым лицом, которое пряталось в густой чаще волос, сбегавших вниз от висков и падавших на лоб какой-то невероятной гривой. Красный нос, лиловатые уши, блестящие живые угольные глаза — они-то и освещали эту живописную мешанину черных, седых, рыжеватых волос. Напяливая на себя как зимой, так и летом по нескольку свитеров, да сверх того еще и вельветовую черную куртку плотника, в широченных шароварах, стянутых у лодыжек, Бугра напоминал рабочего старых времен, скандалиста и ворчуна, начинявшего свои не такие уж частые беседы выражениями и словечками искушенного анархиста.
Бугра тоже бывал в галантерейной лавочке, но лишь для того, чтоб попросить Виржини вдеть «проклятую нитку в эту шлюху-иголку». Он требовал обычно, чтоб нитка была очень длинной — тогда он сможет ею много чего пришить. Любопытно было смотреть, как он шьет, сидя у своего окна и потихоньку ворча; это было комичное зрелище: даже его длинной руки не хватало, чтоб вытянуть всю нитку, которая к тому же еще бесконечно путалась.
Жил Бугра в первом этаже над «Прачечной Сен-Луи», занимая одну комнату этого тесного дома. Именно здесь он ради уюта собрал всю добычу от своего невинного мародерства: мебель его состояла из садовых стульев, круглого столика, взятого из кафе, коричневой скамейки, которую он притащил из метро, с рекламой одного из магазинов в Шатле — « Братья Аллес», но наибольшей его удачей, пожалуй, была верхняя часть уличного газового фонаря, на синем стекле которого выделялись белые буквы: Полиция. Что касается кровати, то ее он уволок с пустыря, и этот плохо сбитый железный скелет время от времени издавал скрип. Как бы случайно посуда Бугра носила наименования различных кафе: « Дюпон», « Биар» или « Пиво». На столярном верстаке можно было обнаружить посеребренные, а ныне пожелтевшие вазочки, блюдца с указанием ресторанных цен за те или иные напитки, чашки с маркой бульона « виандокс», стаканчики от абсента, сифон из голубоватого стекла.
О Бугра любили посудачить в квартале еще из-за его страсти к разведению кур; он подселил к ним великолепного петуха с пунцовым гребнем, и рано утром звонкое кукареканье будило всю улицу. Полиция грозилась наложить на Бугра взыскание. Разозлившийся старик весь месяц ядовито повторял:
— Подумать только! Ну и болван этот петух! Сколько раз я выносил ему строгий выговор!
Он напирал на слово «выговор» и еще больше злился. Однако ему пришлось пойти на уступки и покончить с птичником. Но тогда он решил играть на кавалерийской трубе, причем стоя у самого окна, и лишь только его начинали увещевать прохожие или полицейский, Бугра оглушительно вопил:
— Да здравствует социальная революция!
Птичий двор сменила овчарня: однажды утром он привел бог знает откуда барана, которого водворил в свою комнату. Снова жалобы, снова ссоры с соседями и хозяином дома. Ему пришлось продать этого барана, которого он окрестил «Мой друг Азаль». Сейчас Бугра разводил морских свинок и кроликов. Короче говоря, не проходило и недели, чтоб на улице не толковали о «последней выходке Бугра»: то он остриг пуделя нарочно только с одной стороны (чтоб его хозяйке мерещилось, будто у нее не одна, а две разные собаки), то подвесил к своим ставням на веревке прямо над улицей метлу и другую хозяйственную утварь (якобы для того, чтоб на лестнице они не мешали жильцам) и так далее…
В это утро Оливье, с блестевшими на солнце волосами, стоял прислонившись к стене около закрытого галантерейного магазина, как раз в том месте, где все молодые люди этого квартала обычно выцарапывали или строчили мелом на стенке любовные послания, а также политические высказывания, не забывая обратиться к тому, кто это будет читать, с весьма традиционным словечком из пяти букв. Бугра крикнул мальчику из окна:
— Эй, малыш! Нy-ка лови эту денежку, пойди разменяй. Мне нужно пять монет по сорок сантимов. Именно пять!
Бумажка вылетела, и Оливье подхватил ее, как бабочку. Выполнив просьбу, он, движимый любопытством, решил подняться в квартиру Бугра. Старик усадил его на скамейку и потер между пальцами принесенные монеты, прикидывая их вес на ладони и как-то странно разглядывая, будто это были не деньги, а просто металл, который требовалось рассмотреть. Он отобрал из них три, кинул на свой верстак, а остальные положил в круглый, из красной резины кисет для табака, который служил ему вместо кошелька.
Бугра подошел к окну, высморкался в необъятный клетчатый платок и, бросив взгляд на галантерейный магазин, принялся набивать свою выгнутую трубку дешевым табаком крупной резки. Вот старик раскурил ее, не спеша выдохнул первые синеватые клубы дыма, и его лицо выразило удовольствие. Затем он снова поглядел на улицу, направо, налево, напротив, на магазин, и почувствовал, что следует сказать мальчику что-нибудь, касающееся его траура, но не сделал этого, а просто предложил ребенку бокал вина, тут же добавив: «Да нет, ты еще слишком мал, слишком хрупок…» Он налил вина себе, медленно пригубил его, затем сразу выпил и снова начал тереть монеты, сказав Оливье:
— А ну встряхнись, артиллерист! Ты мне сейчас поможешь. Идет?
Бугра объяснил, что из этих жалких монет он изготовит кольца, не менее красивые, чем настоящие золотые. Он научил Оливье пользоваться зубилом и молотком, чтобы выбить середину монеты, пристроив ее на креплении. Показал, как расширить полученное кольцо, как его обрабатывать, насадив на круглую железную болванку. Затем заботливо отшлифовал края и на внутренней стороне отделал плоскую печатку, предназначенную, если понадобится, для инициалов.
— Возьми-ка в ящике наждачный лист!
Оливье принялся полировать металл. От этого у него потемнели пальцы, зато кольца блестели все ярче. Так они молча работали все утро. В полдень поели хлеба с растекающимся камамбером, который Бугра «очень выгодно» купил. Потом снова занялись работой, и к двум часам дня был готов первый перстень с печаткой, да и второй тоже был на пути к завершению. Оливье блаженствовал и не переставал с восторгом поворачивать колечко меж пальцев то туда, то сюда.
— Это кольцо, — сказал Бугра, — для старшего мастера фирмы Дардара. Мне заказаны еще два. А мы их еще не сделали!
В сущности, кольца давали ему мало дохода. Просто было приятно, что он умеет выкручиваться и, кроме того, что он подкладывает государству свинью, переделывая деньги в колечки. Бугра растопырил перед глазами Оливье свои толстые черные пальцы:
— Видишь эти руки? Все, что хочу, ими делаю. Я рожден пехотинцем!
Эта фраза осталась бы загадочной для того, кто не посмотрел бы кругом: резные трости, обвитые деревянной змейкой, пепельница, украшенная ружейными пулями, напоминали нехитрые поделки, которые солдаты мастерят в окопах. Потом спросил:
— А ты? Покажи свои руки!
Оливье протянул руки, подняв пальцы, будто собирался водить куклы — вот так, так, так делают маленькие марионетки!Бугра изрек с пренебрежительной гримасой:
— С такими-то руками, с такими руками…
Старик вытащил горсть свежей травы из мешка, чтоб накормить своих кроликов, сидевших в клетке в углу комнаты. Оливье глядел на зверьков и дергал носом, подражая им. Потом тщательно осмотрел свои руки, обдумывая, почему же они так не понравились этому человеку. В течение многих дней он снова и снова осматривал самым внимательным образом свои руки, сравнивая их с руками товарищей, и не находил ответа.
Когда все три кольца были готовы, солнце уже клонилось к закату. Оливье, спохватившись, прикусил губу. А как же Элоди? Она, наверно, ищет его повсюду, раз не видит на улице. И быстро сказал:
— Мсье, мне пора идти…
— Бугра, вот как меня зовут! Какой там «мсье». Если мне понадобится твоя помощь, я тебе просигналю. А когда у тебя будут пальцы как полагается мужчине, я тебе такое кольцо смастерю!
Старик открыл ему дверь, и Оливье вышел, шутливо показывая, как он наденет кольцо на каждый палец по очереди.
На улице у него возникло странное желание: рассказать кому-нибудь, как он провел день, какому-то человеку, к которому он так хотел прорваться, но враждебные силы его не пускали. Однако разум мальчика прояснился, и он осознал, что именно своей матери хотел бы поведать обо всем, что видел и делал. Внезапно, словно спасаясь от сковавшей его мысли о непоправимости происшедшего, Оливье побежал, все быстрей и быстрей, раскинув руки, подняв лицо к небу, как будто в спину ему дул ветер безумия.
На улице Башле он попробовал проскользнуть между «двумя дамами», которые шли навстречу, но это не удалось, и он толкнул их, не найдя слов для оправдания и ограничившись фразой: «Я играю в аэроплан…» Посмотрев вслед мальчику, залюбовавшись его развевающимися светлыми локонами, дама, что шла справа, сказала спутнице:
— До чего же хорошенький малыш!
Другая дама строго посмотрела на нее, пожала плечами, взяла под руку и властно повела дальше.
Оливье эти «две дамы» казались таинственными. Обе они — брюнетки, у обеих суровые лица, одинаковая стрижка под Жанну д'Арк, одинаковые двубортные костюмы весьма «строгого стиля», одинаковые, с галстуком, блузки модели «Клуб» и башмаки на низких каблуках; они были похожи на близнецов и резко отличались от других женщин этой улицы. Однажды Оливье услышал слова Люсьена Заики: «Ах эти, ну, словом, маленькая семейка», — что вызвало у ребенка путаницу в мыслях, все смешалось у него в голове: «Жить своей семьей», «Глава семьи», «Семейная обстановка», «Семейное торжество»… Одна из этих дам, та, что была менее мужеподобна, иногда заходила в галантерейную лавочку и каждый раз поглаживала мальчика по щеке, пристально разглядывая его и сравнивая его зеленые глаза с материнскими.
— Судя по ее поведению, ребеночка у нее так и не получится, — обращаясь к Виржини, насмешливо говорила Альбертина.
И обе прыскали со смеху.
«Бегать» для Оливье значило обязательно обойти весь квартал, промчаться по улицам Башле, Николе и Ламбер, чтоб вернуться на улицу Лаба — к месту старта. Такой маршрут был для ребят квартала постоянной гоночной трассой; обычно так и говорилось: «Я сделал два (три, четыре…) круга!»
На улице Ламбер он пробегал мимо красильщицы с ее горбатой помощницей, лущивших зеленый горох, стручки которого падали им на передники, натянутые на коленях, а маленькие зеленые шарики они ловили растопыренными ладонями, сбрасывая их с таким навсегда запомнившимся ему стуком в эмалированный тазик.
Подальше, на углу улицы Лаба, стоял ветеран войны Гастуне и беседовал о политике с канализационным рабочим в черных резиновых сапогах. Чтоб придать силу своим доказательствам, Гастуне, с торчащими свирепо усами и пронизывающим взглядом, тряс подземного мастера за отвороты куртки и одновременно тыкал ему в грудь, как кинжалом, указательным пальцем. Когда Оливье пробежал мимо, Гастуне перенес свой указательный палец к виску и покрутил им: ну и псих же этот мальчишка!
Оливье, задохнувшись, остановился рядом с галантерейной лавкой, тем более что заметил здесь своего друга Лулу, с которым ни разу не говорил со дня смерти Виржини, — они лишь степенно здоровались друг с другом. Лулу шел десятый год. Он был ровесником Оливье. Мальчику дали прозвище Лулу Вшивая Башка из-за кудрявой шапки волос, нависающих, как у молодого баранчика, над смешной мордочкой с живыми глазками и вздернутым носом. Сын белоэмигранта, водителя желтого такси, в просторечии именуемого Лимоном, Лулу обладал характерными чертами парижского гамена. Настоящее его имя было Серж, но никто его так не звал.
В эту минуту Лулу тихонько приближался к стене, испещренной надписями. Он застыл, как легавая на охоте, округлил ладонь и приготовился поймать муху, которая сидела на стене и потирала передние лапки одна об другую. Мгновенным движением Лулу схватил ее и втолкнул в отверстие, проделанное в слюдяной коробочке, которую он купил у торговца красками. Через прозрачную желтоватую крышку коробки можно было увидеть полдюжины насекомых, облепивших грязный кусочек сахару. Оливье, поморщившись, сказал:
— Ну и противно!
— А твоя сестра? — огрызнулся Лулу, подставив свою слюдяную тюрьму под солнечные лучи.
На такой вопрос полагалось ответить: «Она масло сбивает», — и продолжать нанизывать всевозможные предметы, подлежащие битью палкой. Или же надо было сказать: «Она мочится синькой. У тебя есть что покрасить?» — а уж такое разом пресекало продолжение прений. Оливье, пожав протянутую руку Лулу, ответил иначе:
— Нет у меня сестры!
Они пошли рядом, потом Лулу заметил:
— У тебя никогда и не будет сестры…
И так как Оливье удивился: «Откуда ты знаешь?», — Лулу сказал: «Подумай — поймешь!»
Они уселись на нижних ступеньках лестницы. Оливье и в самом деле задумался. Он уже давно был приобщен к тайне рождения. Его дружок Капдевер открыл ему суть физического общения между полами самым вульгарным образом, с помощью широко известного непристойного жеста. С тех пор Оливье с отвращением посматривал на каждую чету, проживавшую на их улице, пытаясь вообразить себе подобную «штуку». Например, ему казалось немыслимым, чтоб гнусный папаша Громаляр мог «делать это» со своей неряхой женой. И как-то раз дома, вечером, во время карточной игры с Виржини, он что-то спросил насчет взаимоотношений короля с королевой, и его мать сообразила, что пришло время кое-что разъяснить. Сделала она это без всяких ссылок на цветы и бабочек, а просто сказала мальчику, что любовь доставляет такую же радость, как и пирог со сливами, а кроме того, еще и детей приносит.
Мальчик горестно покачал головой при мысли, что сестры у него никогда не будет, и эта безысходность его ранила и казалась ужасно несправедливой.
Он расспросил Лулу про школьные новости, про приятелей, про учителя Бибиша, про игры на переменке, про директора. Пока Лулу остроумно рассказывал о разных выходках на школьном дворе, о розыгрышах, затеваемых учениками, о куче всяких невинных пустяков, чуть глупеньких, но вызывавших у обоих смех, в памяти Оливье возникали уже далекие полузабытые картинки, скрип мела на большой черной доске, белая пыль на тряпке, когда какому-нибудь ученику поручалось стереть с доски примеры по арифметике или по грамматике, вспоминались зарубки на партах с красновато-коричневыми отблесками от чернильных пятен, блестящих, как большие синие мухи, гуща на дне свинцовых чернильниц, которые уборщица наливала слишком полно… А свободно ли его место в классе, третье во втором ряду, около толстого мальчика по кличке Бубуль, или там уже посадили другого школьника?
— Почему ты больше не ходишь в школу? — спросил Лулу.
Оливье запустил руку в волосы, почесал висок и ответил:
— Ну, почему… ведь я в трауре.
Но он не совсем был уверен, что этой причины достаточно. Ему было грустно, и в то же время он почувствовал неожиданное облегчение. Мальчик уставился на губы Лулу: когда его друг говорил, они немного кривились набок, и было видно, как блестят зубы. Оливье уже больше не слышал, что говорил Лулу, — он ждал, когда снова покажутся его зубы.
— Послушай, Лулу!.. — сказал Оливье и вдруг обнял своего товарища за плечи и поцеловал в щеку.
Он не знал, что ответить на удивленное восклицание друга: «Ты что, спятил?», — только вспомнил, как Гастуне вертел у виска пальцем, и слегка покраснел. Как он мог объяснить Лулу все, что чувствовал, к тому же это было столь неопределенно? Хотя бы то, что мир ему стал таким враждебным и, однако, не все еще надежды потеряны — ведь он такой же мальчик, как и другие; он мог бы рассказать Лулу о том, как провел день у Бугра, и что это было совсем «как прежде». Оливье вытащил из кармана стеклянный шарик с оранжевыми спиралями внутри, красивый, словно леденец, и подбросил его на ладони.
*
Улица сильно менялась в зависимости от того, была ли она грустной или, напротив, веселой. Вот только что эти дома выглядели грязными, дряхлыми, совсем как те старые дамы, что с трудом преодолевали проход по лестницам Беккерель или Монт-Сени, чтоб попасть на воскресную мессу в церкви Сакре-Кёр, — и вот эти же дома кричат о своей молодости всеми голосами, ярким светом всех окон. В тот вечер радио, еще переживавшее пору своей молодости и называвшееся тогда «беспроволочным телеграфом» (дикторы вещали чрезвычайно торжественно и четко — малейшая их ошибка вызывала скандал), уведомило счастливых владельцев четырех-, шести- или восьмиламповых приемников о долгожданной программе: грандиозный концертный вечер, организованный «Пост Паризьен».Задолго до начала несчастный Паук уже занял свое обычное место рядом с окном Альбертины, чтоб послушать музыку и песенки. В рнних сумерках, прислонившись к ставням, он застыл в гротескной позе паяца, полузакрыв глаза. Паук спросил у Оливье, вертевшего меж ладонями свой стеклянный шарик:
— Чудесное солнышко, а?
Ребенок робко поглядел на него. Уйти он не решался: может, не хотел оскорбить этим калеку, может, надеялся привыкнуть к его неприятному присутствию. Многие на улице говорили, что Паук — это «зрелище не для детей» и что лучше бы поместить его в специальное медицинское учреждение… В сравнении с подобной перспективой все человеческие беды казались такими мизерными! Паук родился парией и хотел получить хоть самое незначительное место под солнцем, но только рядом с теми, кто его отвергал.
Чтоб не смотреть на это искривленное тело в рабочей одежде странных размеров, не видеть этих деформированных ног, скрюченных, в разрозненных шлепанцах на веревочной подошве, Оливье уставился в изможденное, но не такое уж страшное лицо Паука. Инвалид тоже рассматривал мальчика, губы его раздвинулись в некоем подобии улыбки.