Страница:
— Ну оставьте его в покое, он же совсем малыш!
В ответ последовало разъяснение, что родители обязаны в таких случаях отвечать, что уличные мальчишки стали просто опасными… И хоть все это продолжалось, в сущности, не так долго (только казалось нескончаемым, как всегда бывает в тяжкие минуты), могло бы продолжаться еще, если б не раздался голос, знакомый, с грубоватыми перекатами:
— Ну, люди добрые, светопреставление, что ли, наступило?
Бугра прошел между двумя пожарными, встал напротив Оливье и дружески ему кивнул. Потом повторил сквозь зубы: «Конец света, конец света!» И, положив руку на плечо Оливье, продолжил:
— Светопреставление! Вы и его-то не заслужили!
Его широкие плечи, большие, как у медведя, лапы, заросшее бородой лицо невольно внушали почтение.
Однако человек, который держал Оливье, зло произнес:
— Но в конце концов, мсье, этот хулиган устроил порядочным людям пожар, к тому же…
— «Порядочным людям!» — зарычал Бугра. — Да этих ваших «порядочных»… Что вы в этом понимаете?!
И, обратившись к молодым пожарным, которые подталкивали локтями друг дружку, Бугра указал на жильцов:
— Посмотрите на них получше: двуличные типы, лицемеры, трусы, хари острожные, аферисты…
— Однако, мсье…
— А что, вы за всю свою жизнь ни разу не созорничали, а?
Жильцы качали головами, стараясь сохранить степенный вид. Они не хотели подвергать себя насмешкам этого грубого типа. А некоторые шептали: «Еще один коммунист!» Но Бугра, чьи глаза так и сверкали весельем, посадил Оливье себе на плечи и продолжал говорить то нарочито мягко, то грубо:
— Итак, вы соскучились тут, да? Сегодня же воскресный день. И как раз развлечение: пожар в чулане. Почему бы не поиграть в суд? Да подите вы прочь, палачи!
Бугра повернулся к начальнику пожарной команды и учтиво сказал:
— Запишите мой адрес, славный капитан, если будут какие-то расходы, отправьте мне счетик… — И добавил mezza voce [6]: — И я его не оплачу, черта с два, — но слышал это один Оливье.
Бугра продиктовал свой адрес, воскликнул: «Привет компании!» — и пошел со двора. Оливье сидел у него на плечах, с грустью думая о случившемся, но Бугра бодро спускался по ступеням лестницы Беккерель и посвистывал, как ни в чем не бывало. На углу улицы Башле старик опустил мальчика на землю и слегка шлепнул его:
— Хватит! Очнись! Все это не так страшно. — И договорил уже для себя: — Впрочем, на свете ничего страшного нет!
Оливье забыл поблагодарить его. Он опрометью побежал к дому, только у поворота на улицу Лаба обернулся раз-другой. Папаша Бугра с трубкой во рту хлопал себя по бедрам и хохотал во всю глотку.
Глава пятая
В ответ последовало разъяснение, что родители обязаны в таких случаях отвечать, что уличные мальчишки стали просто опасными… И хоть все это продолжалось, в сущности, не так долго (только казалось нескончаемым, как всегда бывает в тяжкие минуты), могло бы продолжаться еще, если б не раздался голос, знакомый, с грубоватыми перекатами:
— Ну, люди добрые, светопреставление, что ли, наступило?
Бугра прошел между двумя пожарными, встал напротив Оливье и дружески ему кивнул. Потом повторил сквозь зубы: «Конец света, конец света!» И, положив руку на плечо Оливье, продолжил:
— Светопреставление! Вы и его-то не заслужили!
Его широкие плечи, большие, как у медведя, лапы, заросшее бородой лицо невольно внушали почтение.
Однако человек, который держал Оливье, зло произнес:
— Но в конце концов, мсье, этот хулиган устроил порядочным людям пожар, к тому же…
— «Порядочным людям!» — зарычал Бугра. — Да этих ваших «порядочных»… Что вы в этом понимаете?!
И, обратившись к молодым пожарным, которые подталкивали локтями друг дружку, Бугра указал на жильцов:
— Посмотрите на них получше: двуличные типы, лицемеры, трусы, хари острожные, аферисты…
— Однако, мсье…
— А что, вы за всю свою жизнь ни разу не созорничали, а?
Жильцы качали головами, стараясь сохранить степенный вид. Они не хотели подвергать себя насмешкам этого грубого типа. А некоторые шептали: «Еще один коммунист!» Но Бугра, чьи глаза так и сверкали весельем, посадил Оливье себе на плечи и продолжал говорить то нарочито мягко, то грубо:
— Итак, вы соскучились тут, да? Сегодня же воскресный день. И как раз развлечение: пожар в чулане. Почему бы не поиграть в суд? Да подите вы прочь, палачи!
Бугра повернулся к начальнику пожарной команды и учтиво сказал:
— Запишите мой адрес, славный капитан, если будут какие-то расходы, отправьте мне счетик… — И добавил mezza voce [6]: — И я его не оплачу, черта с два, — но слышал это один Оливье.
Бугра продиктовал свой адрес, воскликнул: «Привет компании!» — и пошел со двора. Оливье сидел у него на плечах, с грустью думая о случившемся, но Бугра бодро спускался по ступеням лестницы Беккерель и посвистывал, как ни в чем не бывало. На углу улицы Башле старик опустил мальчика на землю и слегка шлепнул его:
— Хватит! Очнись! Все это не так страшно. — И договорил уже для себя: — Впрочем, на свете ничего страшного нет!
Оливье забыл поблагодарить его. Он опрометью побежал к дому, только у поворота на улицу Лаба обернулся раз-другой. Папаша Бугра с трубкой во рту хлопал себя по бедрам и хохотал во всю глотку.
Глава пятая
Дом номер 77 на улице Лаба считался одним из лучших. На пятом этаже в однокомнатной квартире жила дама с двумя собачками. Если ей не подворачивалось такси на углу улицы Башле и приходилось идти пешком к стоянке на улице Кюстин, все местные жители с интересом оборачивались ей вслед. Она проявляла к этому любопытству вызывающее безразличие, но так как была очень хороша собой и весьма элегантна, то получила прозвище Принцесса.
Оливье втайне восхищался ею: по его понятиям эта дама, имя которой было Мадлен (но все называли ее просто Мадо), соответствовала представлениям о настоящей принцессе. Этому способствовали ее модные платья, плотно прилегающие к бедрам и ногам, расширяющиеся складочками только ниже колен, и походка у нее (из-за высоченных каблуков) была мелкая-мелкая, так что одна ножка проворно следовала за другой, будто она шла по прочерченной на тротуаре линии. Но несмотря на некоторую скованность движений, Мадо ловко управлялась с двумя собачками — белым кобельком Риком и черной сучкой Рак, удерживая их на двойном кожаном поводке.
Женщина была тонкой и гибкой, как лиана, головка ее казалась ярким цветком на изящном стебельке. Светлые, тона платины локоны, брови, подведенные тончайшим карандашом, голубые глаза, окруженные легкой дымчатой тенью и приятно оттененные загнутыми ресницами, гладкая бледная кожа, правильный носик, яркий малиновый, как лакированный, рот, и ко всему этому сиянию прибавлялся невероятный блеск дешевых ювелирных украшений фирмы Бурма, которые ребенку казались неописуемой роскошью.
Жители улицы недолюбливали Принцессу за то, что ничего о ней толком не знали. Это и было основанием для недоброжелательных слухов. «Она кутит вовсю!» — говорила с многозначительным видом Альбертина. «Чего там, не дешевая курочка!» — игриво добавлял Гастуне. «Наверняка у кого-то на содержании, вот только не видно, чтобы к ней ходили!» — удивлялась мадам Папа. Все эти сплетни и особенно тон, которым подобные измышления высказывались, раздражали Оливье, но он не знал, как их пресечь. В Мадо было нечто, роднившее ее с его матерью, какая-то неизъяснимая прелесть, тонкое изящество, которым было отмечено каждое ее движение. Когда она встречалась мальчику на лестнице, Оливье робко глядел ей вслед, а когда она проходила, долго вдыхал запах ее духов. Кто из мужчин на улице не смотрел мечтательно на ее стройные ноги в шелковых чулках, на ее гибкую фигурку, не восхищался свежестью ее рук, красивым ртом и той непринужденностью поведения, что подстрекает к мыслям о достижимости невозможного. В сущности, многие понимали, что она вовсе не такая, как о ней болтают, но ведь каждому хотелось чем-то отомстить за ее неприступность.
Однажды утром, когда Оливье сидел на ступенях у порога дома и читал журнальчик « Кри-кри», проходившая мимо Мадо склонилась над ним и ласково потрепала рукой по волосам. Так как грустные глаза Оливье обратились к ней, Мадо ему улыбнулась и сказала, посмотрев в сторону галантерейной лавочки: «Ах! Это и есть тот самый малыш…» Она вспомнила, что видела его недавно ночью одного на площади Тертр — он сидел там, прячась за стульями, а потом удрал. Желая его приручить, она тихо погладила мальчика по щеке, точно так же, как делала это, лаская какое-нибудь грациозное животное.
Ласка была такой нежной, что Оливье порозовел от удовольствия. Когда Мадо удалилась, он приложил руку к щеке, будто это могло продлить приятное ощущение.
Оказывается, Анатоль, который тер в этот момент о тротуар сливовую косточку, чтоб сделать из нее свисток, заметил эту короткую сценку. Он тут же подозвал Капдевера, Рамели и Туджурьяна, чтоб сообщить им новость:
— Эй! Парни! Малышка Олив втрескался в Принцессу… Ай-ай!
Те прибежали, начали хохотать и хлопать руками по журнальчику, который разглядывал Оливье. Капдевер ввернул насчет Мадо грязное словцо, а Туджурьян разинул до ушей свой дурашливый рот и принялся заверять, что если б он захотел, то смог бы, мол, эту Принцессу… ну и так далее, а Рамели добавил еще, что когда он вырастет, то будет платить сколько требуется «за этих вот самых».
Оливье сложил « Кри-кри», раскрыл журнальчик « Эпатан», пожал плечами и спокойно сказал:
— Издевайтесь сколько угодно! Что бы вы ни болтали, плевать мне на это!
И Бугра произнес из окна: «Отлично!»
Прошло две неделя после происшествия с пожаром, но беспокойство Оливье не исчезло. А что будет завтра — вдруг он опять невольно сделает что-то плохое? Хотя Жан и Элоди все еще не знали о его злоключении, многие люди в квартале наверняка уже слышали о том, что произошло: злых языков хватает. Поэтому, если в каком-нибудь разговоре упоминалось слово «огонь» или «спички», Оливье чувствовал прямую угрозу.
Одна из уличных забав как раз и состояла в том, чтоб вертикально поставить спичку на коробок, подпереть ее указательным пальцем, а затем одним щелчком заставить вспыхнуть и взлететь; это было так красиво — огонек летел по воздуху, как фейерверк. Существовал еще целый ряд фортелей, которые можно было проделывать со спичками: втыкать их, к примеру, в картошку, чтоб изобразить какое-то животное, или же ловко использовать в забавах под названиями «новый счет», «руль велосипеда», «склеивающиеся спички» пли «спичечный мостик».
Закоснелый грешник Оливье добыл себе новый коробок шведских спичек, которые он зажигал одну за другой, быстро крутя их, чтоб огонек скорей разгорался, или держа в вытянутой руке, как свечку. Тем не менее он не забыл своих опасений, старался проявлять осторожность, играть в отдаленных от жилья местах — на одном из пустырей Монмартра. Некоторое время он вообще избегал лестницы Беккерель, боясь неприятных встреч.
На улице все еще толковали о будущем Оливье. Гастуне запускал коричневые от никотина пальцы в свои короткие черные с проседью усы и пророчил Оливье пребывание в приюте общественного призрения или в военной школе «Дети Армии», а то и коварно намекал на сиротский дом или даже на детскую исправительную тюрьму. В сравнении со всем этим разговоры Альбертины Хак о его дяде (у которого неплохое место под солнцем, да, по-видимому, он еще и не очень злой человек) казались более романтичными и жизнерадостными, так что сие прибежище выглядело более приемлемым. И мадам Папа тоже изображала идиллию, расписывая, как дедушка и бабушка из деревни Сог в департаменте Верхней Луары обуют ребенка в черные калошки.
Папаша Бугра, ворчливый горожанин, склонялся именно к этому варианту. Как-то вечером, когда мальчик принес ему собранные в мусорном ящике одного ресторана ломти хлеба для кроликов и морских свинок, Бугра затеял долгий разговор о сельских радостях. Оливье начал ему рассказывать о своих родных со стороны отца, то немногое, что о них слышал.
Оливье не знал своего дедушку — кузнеца, который самостоятельно научился читать и стал в селе человеком, всеми уважаемым. О бабушке он тоже сохранил весьма жалкие воспоминания — помнил главным образом ее передник из ситца в красных и белых клетках, который она надевала в тот единственный раз, когда они свиделись. Мальчику было тогда не больше четырех лет. Его отец Пьер Шатонеф, красивый мужчина с матовой кожей лица и зачесанными назад волосами, горделиво носивший свои завитые щипцами и смазанные помадой синевато-черные усы, был тогда еще жив. Он был ранен на войне, к тому же попал «под газ» (это выражение было неясно ребенку), сильно хромал, и ему было нелегко выбраться на Лионский вокзал, чтобы встретить там бабушку. А она попала в Париж в первый раз, впрочем, и в последний. Старушка была в крестьянском чепце из кружев города Пюи, с лиловой лентой, приколотой булавкой с черным агатом, две седые косички спускались ей на уши. Кожа ее угловатого лица отливала желтизной, как старый пергамент, а пронзительный взгляд суровых голубых глаз отнюдь не казался нежным. Бабушка, жительница горного района, носила, как все деревенские старухи, черную одежду и прихрамывала в своих новых ботинках, ибо привыкла ходить в деревянных сабо. Приехав, она сразу категорически заявила, что Париж — это страна дикарей, и ноги ее тут больше не будет, причем это было сказано наполовину по-городскому, наполовину на колоритном местном диалекте.
Как только ребенок увидел ее внизу на улице, под руку с отцом, он так стремительно помчался вниз, что упал, поранил себе как раз посередке верхнюю губу, отчего впоследствии остался легкий шрам, и сломал один из молочных зубов. Пришлось его утешать, вести в аптеку, давать лекарство, и все эти неприятности превысили радость, которую он предвкушал от встречи с «бабусей». Мальчик так и не успел получше узнать ее — в тот же вечер она уехала к своей дочери — жене дяди с Севера. Но с тех пор два или три раза в год, а 1 января и 15 августа, в день святой Марии, уж непременно, Оливье усердно строчил ей письма и, следуя советам старших, монотонно расспрашивал бабушку о ее здоровье, о здоровье «дедуси», рассказывал о погоде и заканчивал: « Вас крепко-крепко целует любящий вас и часто вас вспоминающий внук Оливье».
Следует еще вспомнить и о внешнем облике мужчин этой семьи. В роду сельских кузнецов всегда были крепкие парни с широкой грудью, мускулистыми руками, все они громко говорили, смеялись от всей души и заставляли свою наковальню звенеть от зари до зари. Оливье был совсем малышом, когда услышал повествование о подвигах своего двоюродного деда Эрнеста, веселого драчуна в дни ярмарок, защитника красных идей в этом краю «белых» (о жителях деревни Сог говорили так: в одной руке четки, в другой — нож), да к тому же слывшего отчаянным бабником. Оливье, который легко приходил в восторг, почитал этого дедушку одновременно и рыцарем Баярдом, и средневековым крестьянином Великим Ферре из книг по истории. Что же касается самой кузницы, о которой ему рассказывал отец, то она в воображении мальчика приобрела образ прямо-таки космический; мехи из бычьей кожи, раздуваясь, венчали пламень с ветром, человеческая плоть боязливо пряталась от брызг докрасна раскалившегося металла, горящие угли выметывали во все стороны веселые огненные языки, а глотки доброго черного вина утоляли жажду.
— Вот туда-то тебе и надо отправиться! — рявкнул Бугра.
В эту наивно нарисованную ребенком картину Бугра добавил кое-какие свои краски, заново придумывая ему дедушку с бабушкой, используя собственные воспоминания о детстве, или примешивая черты персонажей из романов Золя, или приписывая им всякие подвиги в традиционном духе «кузнецов мира».
Расхваливая деревню, он пользовался эпическим стилем и воздвиг перед Оливье широкое полотно, заполненное стогами сена, тачками с навозом, жирными гусями, пузатыми коровами, дворами ферм и шумными рынками, браконьерством и широким гостеприимством, краснощекими девушками и парнями, отлично танцующими бурре. Всякий раз, когда Бугра встречал Оливье, он снова пририсовывал что-нибудь к этой сельской картине: походы за грибами, облавы на кабанов, охоту на птиц, ловлю раков маленькой сетью, похожей на карман, приваживанье лягушек на приманку — красную тряпку, сбор диких слив; Бугра вспоминал запах прелых осенних листьев, описывал, как чистят скребницей коня, рассказывал о сельских пикниках.
Оливье слушал Бугра с восхищением, хотя не очень-то верил ему — многое в этих повествованиях казалось преувеличенным и походило на сказки. Бугра принадлежал к той породе людей, что, покинув родные места, долго не могут утешиться, но тем не менее ни за что на свете не бросят своей простенькой городской улочки, в которую уже вцепились, как виноградная лоза.
Напоминание о семье, так хорошо обосновавшейся в этих чудесных местах, на какое-то время вызволило мальчика из его одиночества, но все же он вздохнул и загадал, идя вдоль тротуара: «Если до конца улицы меньше пятидесяти шагов, значит, я останусь жить у Жана!»
Он уже привык ходить к Бугра и болтать с ним — старик всегда охотно принимал его, придумывая для мальчика целые миры, о которых он сам постоянно мечтал. В отличие от воинственного Гастуне, Бугра был нем «насчет войны». Он дал себе зарок никогда о ней не говорить. Бугра жил настоящим, превращая монетки в кучу колец и заставляя оплачивать их красным вином, которое он пил из солдатской кружки, макая в него громадные куски хлебного мякиша, тут же исчезавшего меж толстых губ, с которых стекали капли вина на его бороду Вакха. Бугра протягивал маленький стаканчик мальчику, и они чокались, обмениваясь восклицаниями вроде: «За твое здоровье и не бей посуду!» или же: «Не теряйся, всегда найдется компания».
Оливье шлифовал кольца, натирая их замшей, и слушал, как его старый друг поет грубым, глухим голосом « Песню тополей», « Цветок гречихи» или « Друзья, мне стукнуло сто лет!». Приятели затрагивали в оживленной беседе множество тем, и в некотором отношении ребенок познавал много больше, чем если бы решал нелепые арифметические задачки, с их глупыми бассейнами, в которых одновременно открывают и кран и сток, или с идущими навстречу друг другу поездами, или с людьми, которые составляют себе капитал, получая прибыли в размере пяти процентов.
Как-то раз, когда они оба сидели, облокотившись о подоконник, мимо прошла Принцесса Мадо со своими двумя собачками, в платье с цветами и вырезом на спине, подмазанная, напудренная, в лиловом берете, наполовину скрывавшем ее светлые волосы. К удивлению ребенка, Бугра пожал плечами и раздраженно сказал:
— Ну, в путь-дорожку прямиком к Мадлен!
Если б Оливье понял, о чем речь, ему стало бы грустно, но мальчик счел, что фраза эта относится к имени Принцессы, а вовсе не к известной в столице площади, вблизи которой, по облыжным обвинениям некоторых людей, Мадо якобы занималась кое-какими несовместимыми с общепринятой моралью делишками.
С утра он, глазея по сторонам, долго бродил по кварталу, шел по улице Эрмель, по бульвару Орнано, где театрик « Фантазио» рекламировал спектакли для детей, по улице Маркаде, мимо расположенного на ней кинематографа, пересекал площадь Жюль Жоффрен, где была мэрия, улицу Дюэм, Руа д'Альжер и возвращался, как обычно, назад к точке отправления.
Оливье попробовал поболтать с Альбертиной, но это был день стирки, и она его оборвала. Тогда он решил отправиться на улицу Ламбер в ту комнатенку, где проживал, трудился и боролся с жизнью его друг Люсьен Заика, который в своем всегдашнем растянутом и болтающемся на бедрах свитере и старых, порванных сандалиях стоял в окружении радиоприемников всевозможных размеров и марок, одновременно передававших в какой-то беспорядочной мешанине самые различные программы.
— Здорово, вот и ты, ста-ста-рик!
— Здравствуй, Люсьен, добрый день, мадам!
Молодая жена Люсьена была больна туберкулезом. Он называл ее болезнь «скоротечным процессом», но это переводилось в квартале на более понятные выражения, такие, как «чахнуть от чахотки» или «плеваться своими легкими». Она почти постоянно находилась в постели и обречена была расстаться с жизнью в этой пыльной и душной комнате, загроможденной сундуками, радиоприемниками и всяким рабочим инструментом. Здесь царил запах лекарств, жженой резины, перегревшихся радиоламп и ржавого металла. Люсьен отрывался от работы лишь для того, чтоб дать жене микстуру или сунуть своему грудному малышу соску, покрытую молочными пенками. Люсьен любил Оливье. Сколько бы ни высказывалось предположений по поводу смерти Виржини, для Люсьена не было никаких сомнений: конечно, она умерла от грудной болезни. Он не знал, от какой, но это сблизило его с маленьким светловолосым парнишкой, который время от времени навещал его и не был слишком болтлив.
Оливье наблюдал за работой приятеля. Тот крутил ручки настройки, надевал на ребенка наушники от уже устаревших теперь детекторных приемников, рассказывал ему о какой-нибудь песенке или мелодии, приговаривая, что у него дома весело «из-за всей этой музыки», размещал сложную систему антенн в шкафчиках, чтобы, по-разному отворяя их дверки, варьировать интенсивность звука, употреблял всевозможные технические термины вроде: супергетеродин, пробки секторов, катушки, фединг, заземление, избирательностьи так далее.
К полудню очумевший от этой какофонии Оливье покинул своих друзей, пожав им на прощанье руки, и смущенно поглядев на малыша. Он поднимался к улице Лаба вдоль канавки, по которой сточные воды текли к канализационному люку. Рабочие несли на плечах блоки льда в кафе « Трансатлантик». Бугра бросал из окна хлебные крошки голубям. Чуть подальше стоял точильщик и жал ногой на педаль, запуская наждачное колесо, пристроенное на хлипком станочке, пробовал лезвия отточенных им ножей большим пальцем и время от времени позванивал колокольчиком, гнусаво выкрикивая: « Точить ножи, ножницы!» Оливье остановился рядом и, то и дело боязливо сторонясь брызжущих искр под надменным взглядом точильщика, смотрел, как он работает.
Мальчик мечтательно созерцал это зрелище, полностью уйдя в нею, как вдруг почувствовал на своем затылке чью-то нежную руку. И тут же узнал голос Мадо:
— Ты любишь пирожные, а? Хочешь? Тогда пойдем ко мне, будем есть.
Но Оливье все еще медлил и, сжав губы, смотрел на нее во все глаза.
— Ну пойдем же! Ты такой робкий? На-ка, неси этот пакет, ты ведь мужчина!
Она сунула ему в руки розовый пакет в форме пирамидки с традиционным бантиком на верхушке и посоветовала не прижимать ношу к себе. Мальчик шел по лестнице вслед за Мадо, вдыхая запах ее духов. На каждой площадке она оборачивалась и подбодряла его улыбкой. Оливье быстро прошмыгнул мимо двери на третьем этаже, где жили его кузены.
И вот они у Мадо, в ее однокомнатной квартирке, пахнущей рисовой пудрой и английскими сигаретами. Она сделала ребенку знак положить пакет с пирожными на низенький столик с граненым стеклом, прижимающим кружевную салфетку.
— Садись, где хочешь.
Коротко спросив «Ты разрешаешь?», Мадо сбросила за ширмой свое яркое платье и появилась в вискозной комбинации цвета липового отвара. С той же непринужденностью она отстегнула подвязки и спустила до самых лодыжек свои шелковые чулки. Пританцовывая, она чуть размяла свои хорошенькие ножки, прежде чем скользнуть в домашние туфли из зеленого атласа. Затем Мадо набросила блестящий халатик, отделанный перьями марабу, со складками на груди и рукавами, как у японского кимоно.
Оливье втайне восхищался ею: по его понятиям эта дама, имя которой было Мадлен (но все называли ее просто Мадо), соответствовала представлениям о настоящей принцессе. Этому способствовали ее модные платья, плотно прилегающие к бедрам и ногам, расширяющиеся складочками только ниже колен, и походка у нее (из-за высоченных каблуков) была мелкая-мелкая, так что одна ножка проворно следовала за другой, будто она шла по прочерченной на тротуаре линии. Но несмотря на некоторую скованность движений, Мадо ловко управлялась с двумя собачками — белым кобельком Риком и черной сучкой Рак, удерживая их на двойном кожаном поводке.
Женщина была тонкой и гибкой, как лиана, головка ее казалась ярким цветком на изящном стебельке. Светлые, тона платины локоны, брови, подведенные тончайшим карандашом, голубые глаза, окруженные легкой дымчатой тенью и приятно оттененные загнутыми ресницами, гладкая бледная кожа, правильный носик, яркий малиновый, как лакированный, рот, и ко всему этому сиянию прибавлялся невероятный блеск дешевых ювелирных украшений фирмы Бурма, которые ребенку казались неописуемой роскошью.
Жители улицы недолюбливали Принцессу за то, что ничего о ней толком не знали. Это и было основанием для недоброжелательных слухов. «Она кутит вовсю!» — говорила с многозначительным видом Альбертина. «Чего там, не дешевая курочка!» — игриво добавлял Гастуне. «Наверняка у кого-то на содержании, вот только не видно, чтобы к ней ходили!» — удивлялась мадам Папа. Все эти сплетни и особенно тон, которым подобные измышления высказывались, раздражали Оливье, но он не знал, как их пресечь. В Мадо было нечто, роднившее ее с его матерью, какая-то неизъяснимая прелесть, тонкое изящество, которым было отмечено каждое ее движение. Когда она встречалась мальчику на лестнице, Оливье робко глядел ей вслед, а когда она проходила, долго вдыхал запах ее духов. Кто из мужчин на улице не смотрел мечтательно на ее стройные ноги в шелковых чулках, на ее гибкую фигурку, не восхищался свежестью ее рук, красивым ртом и той непринужденностью поведения, что подстрекает к мыслям о достижимости невозможного. В сущности, многие понимали, что она вовсе не такая, как о ней болтают, но ведь каждому хотелось чем-то отомстить за ее неприступность.
Однажды утром, когда Оливье сидел на ступенях у порога дома и читал журнальчик « Кри-кри», проходившая мимо Мадо склонилась над ним и ласково потрепала рукой по волосам. Так как грустные глаза Оливье обратились к ней, Мадо ему улыбнулась и сказала, посмотрев в сторону галантерейной лавочки: «Ах! Это и есть тот самый малыш…» Она вспомнила, что видела его недавно ночью одного на площади Тертр — он сидел там, прячась за стульями, а потом удрал. Желая его приручить, она тихо погладила мальчика по щеке, точно так же, как делала это, лаская какое-нибудь грациозное животное.
Ласка была такой нежной, что Оливье порозовел от удовольствия. Когда Мадо удалилась, он приложил руку к щеке, будто это могло продлить приятное ощущение.
Оказывается, Анатоль, который тер в этот момент о тротуар сливовую косточку, чтоб сделать из нее свисток, заметил эту короткую сценку. Он тут же подозвал Капдевера, Рамели и Туджурьяна, чтоб сообщить им новость:
— Эй! Парни! Малышка Олив втрескался в Принцессу… Ай-ай!
Те прибежали, начали хохотать и хлопать руками по журнальчику, который разглядывал Оливье. Капдевер ввернул насчет Мадо грязное словцо, а Туджурьян разинул до ушей свой дурашливый рот и принялся заверять, что если б он захотел, то смог бы, мол, эту Принцессу… ну и так далее, а Рамели добавил еще, что когда он вырастет, то будет платить сколько требуется «за этих вот самых».
Оливье сложил « Кри-кри», раскрыл журнальчик « Эпатан», пожал плечами и спокойно сказал:
— Издевайтесь сколько угодно! Что бы вы ни болтали, плевать мне на это!
И Бугра произнес из окна: «Отлично!»
Прошло две неделя после происшествия с пожаром, но беспокойство Оливье не исчезло. А что будет завтра — вдруг он опять невольно сделает что-то плохое? Хотя Жан и Элоди все еще не знали о его злоключении, многие люди в квартале наверняка уже слышали о том, что произошло: злых языков хватает. Поэтому, если в каком-нибудь разговоре упоминалось слово «огонь» или «спички», Оливье чувствовал прямую угрозу.
Одна из уличных забав как раз и состояла в том, чтоб вертикально поставить спичку на коробок, подпереть ее указательным пальцем, а затем одним щелчком заставить вспыхнуть и взлететь; это было так красиво — огонек летел по воздуху, как фейерверк. Существовал еще целый ряд фортелей, которые можно было проделывать со спичками: втыкать их, к примеру, в картошку, чтоб изобразить какое-то животное, или же ловко использовать в забавах под названиями «новый счет», «руль велосипеда», «склеивающиеся спички» пли «спичечный мостик».
Закоснелый грешник Оливье добыл себе новый коробок шведских спичек, которые он зажигал одну за другой, быстро крутя их, чтоб огонек скорей разгорался, или держа в вытянутой руке, как свечку. Тем не менее он не забыл своих опасений, старался проявлять осторожность, играть в отдаленных от жилья местах — на одном из пустырей Монмартра. Некоторое время он вообще избегал лестницы Беккерель, боясь неприятных встреч.
На улице все еще толковали о будущем Оливье. Гастуне запускал коричневые от никотина пальцы в свои короткие черные с проседью усы и пророчил Оливье пребывание в приюте общественного призрения или в военной школе «Дети Армии», а то и коварно намекал на сиротский дом или даже на детскую исправительную тюрьму. В сравнении со всем этим разговоры Альбертины Хак о его дяде (у которого неплохое место под солнцем, да, по-видимому, он еще и не очень злой человек) казались более романтичными и жизнерадостными, так что сие прибежище выглядело более приемлемым. И мадам Папа тоже изображала идиллию, расписывая, как дедушка и бабушка из деревни Сог в департаменте Верхней Луары обуют ребенка в черные калошки.
Папаша Бугра, ворчливый горожанин, склонялся именно к этому варианту. Как-то вечером, когда мальчик принес ему собранные в мусорном ящике одного ресторана ломти хлеба для кроликов и морских свинок, Бугра затеял долгий разговор о сельских радостях. Оливье начал ему рассказывать о своих родных со стороны отца, то немногое, что о них слышал.
Оливье не знал своего дедушку — кузнеца, который самостоятельно научился читать и стал в селе человеком, всеми уважаемым. О бабушке он тоже сохранил весьма жалкие воспоминания — помнил главным образом ее передник из ситца в красных и белых клетках, который она надевала в тот единственный раз, когда они свиделись. Мальчику было тогда не больше четырех лет. Его отец Пьер Шатонеф, красивый мужчина с матовой кожей лица и зачесанными назад волосами, горделиво носивший свои завитые щипцами и смазанные помадой синевато-черные усы, был тогда еще жив. Он был ранен на войне, к тому же попал «под газ» (это выражение было неясно ребенку), сильно хромал, и ему было нелегко выбраться на Лионский вокзал, чтобы встретить там бабушку. А она попала в Париж в первый раз, впрочем, и в последний. Старушка была в крестьянском чепце из кружев города Пюи, с лиловой лентой, приколотой булавкой с черным агатом, две седые косички спускались ей на уши. Кожа ее угловатого лица отливала желтизной, как старый пергамент, а пронзительный взгляд суровых голубых глаз отнюдь не казался нежным. Бабушка, жительница горного района, носила, как все деревенские старухи, черную одежду и прихрамывала в своих новых ботинках, ибо привыкла ходить в деревянных сабо. Приехав, она сразу категорически заявила, что Париж — это страна дикарей, и ноги ее тут больше не будет, причем это было сказано наполовину по-городскому, наполовину на колоритном местном диалекте.
Как только ребенок увидел ее внизу на улице, под руку с отцом, он так стремительно помчался вниз, что упал, поранил себе как раз посередке верхнюю губу, отчего впоследствии остался легкий шрам, и сломал один из молочных зубов. Пришлось его утешать, вести в аптеку, давать лекарство, и все эти неприятности превысили радость, которую он предвкушал от встречи с «бабусей». Мальчик так и не успел получше узнать ее — в тот же вечер она уехала к своей дочери — жене дяди с Севера. Но с тех пор два или три раза в год, а 1 января и 15 августа, в день святой Марии, уж непременно, Оливье усердно строчил ей письма и, следуя советам старших, монотонно расспрашивал бабушку о ее здоровье, о здоровье «дедуси», рассказывал о погоде и заканчивал: « Вас крепко-крепко целует любящий вас и часто вас вспоминающий внук Оливье».
Следует еще вспомнить и о внешнем облике мужчин этой семьи. В роду сельских кузнецов всегда были крепкие парни с широкой грудью, мускулистыми руками, все они громко говорили, смеялись от всей души и заставляли свою наковальню звенеть от зари до зари. Оливье был совсем малышом, когда услышал повествование о подвигах своего двоюродного деда Эрнеста, веселого драчуна в дни ярмарок, защитника красных идей в этом краю «белых» (о жителях деревни Сог говорили так: в одной руке четки, в другой — нож), да к тому же слывшего отчаянным бабником. Оливье, который легко приходил в восторг, почитал этого дедушку одновременно и рыцарем Баярдом, и средневековым крестьянином Великим Ферре из книг по истории. Что же касается самой кузницы, о которой ему рассказывал отец, то она в воображении мальчика приобрела образ прямо-таки космический; мехи из бычьей кожи, раздуваясь, венчали пламень с ветром, человеческая плоть боязливо пряталась от брызг докрасна раскалившегося металла, горящие угли выметывали во все стороны веселые огненные языки, а глотки доброго черного вина утоляли жажду.
— Вот туда-то тебе и надо отправиться! — рявкнул Бугра.
В эту наивно нарисованную ребенком картину Бугра добавил кое-какие свои краски, заново придумывая ему дедушку с бабушкой, используя собственные воспоминания о детстве, или примешивая черты персонажей из романов Золя, или приписывая им всякие подвиги в традиционном духе «кузнецов мира».
Расхваливая деревню, он пользовался эпическим стилем и воздвиг перед Оливье широкое полотно, заполненное стогами сена, тачками с навозом, жирными гусями, пузатыми коровами, дворами ферм и шумными рынками, браконьерством и широким гостеприимством, краснощекими девушками и парнями, отлично танцующими бурре. Всякий раз, когда Бугра встречал Оливье, он снова пририсовывал что-нибудь к этой сельской картине: походы за грибами, облавы на кабанов, охоту на птиц, ловлю раков маленькой сетью, похожей на карман, приваживанье лягушек на приманку — красную тряпку, сбор диких слив; Бугра вспоминал запах прелых осенних листьев, описывал, как чистят скребницей коня, рассказывал о сельских пикниках.
Оливье слушал Бугра с восхищением, хотя не очень-то верил ему — многое в этих повествованиях казалось преувеличенным и походило на сказки. Бугра принадлежал к той породе людей, что, покинув родные места, долго не могут утешиться, но тем не менее ни за что на свете не бросят своей простенькой городской улочки, в которую уже вцепились, как виноградная лоза.
Напоминание о семье, так хорошо обосновавшейся в этих чудесных местах, на какое-то время вызволило мальчика из его одиночества, но все же он вздохнул и загадал, идя вдоль тротуара: «Если до конца улицы меньше пятидесяти шагов, значит, я останусь жить у Жана!»
Он уже привык ходить к Бугра и болтать с ним — старик всегда охотно принимал его, придумывая для мальчика целые миры, о которых он сам постоянно мечтал. В отличие от воинственного Гастуне, Бугра был нем «насчет войны». Он дал себе зарок никогда о ней не говорить. Бугра жил настоящим, превращая монетки в кучу колец и заставляя оплачивать их красным вином, которое он пил из солдатской кружки, макая в него громадные куски хлебного мякиша, тут же исчезавшего меж толстых губ, с которых стекали капли вина на его бороду Вакха. Бугра протягивал маленький стаканчик мальчику, и они чокались, обмениваясь восклицаниями вроде: «За твое здоровье и не бей посуду!» или же: «Не теряйся, всегда найдется компания».
Оливье шлифовал кольца, натирая их замшей, и слушал, как его старый друг поет грубым, глухим голосом « Песню тополей», « Цветок гречихи» или « Друзья, мне стукнуло сто лет!». Приятели затрагивали в оживленной беседе множество тем, и в некотором отношении ребенок познавал много больше, чем если бы решал нелепые арифметические задачки, с их глупыми бассейнами, в которых одновременно открывают и кран и сток, или с идущими навстречу друг другу поездами, или с людьми, которые составляют себе капитал, получая прибыли в размере пяти процентов.
Как-то раз, когда они оба сидели, облокотившись о подоконник, мимо прошла Принцесса Мадо со своими двумя собачками, в платье с цветами и вырезом на спине, подмазанная, напудренная, в лиловом берете, наполовину скрывавшем ее светлые волосы. К удивлению ребенка, Бугра пожал плечами и раздраженно сказал:
— Ну, в путь-дорожку прямиком к Мадлен!
Если б Оливье понял, о чем речь, ему стало бы грустно, но мальчик счел, что фраза эта относится к имени Принцессы, а вовсе не к известной в столице площади, вблизи которой, по облыжным обвинениям некоторых людей, Мадо якобы занималась кое-какими несовместимыми с общепринятой моралью делишками.
*
В последующие дни ребенок встречал и других людей, но лишь одна из встреч оставила за собой аромат приключения.С утра он, глазея по сторонам, долго бродил по кварталу, шел по улице Эрмель, по бульвару Орнано, где театрик « Фантазио» рекламировал спектакли для детей, по улице Маркаде, мимо расположенного на ней кинематографа, пересекал площадь Жюль Жоффрен, где была мэрия, улицу Дюэм, Руа д'Альжер и возвращался, как обычно, назад к точке отправления.
Оливье попробовал поболтать с Альбертиной, но это был день стирки, и она его оборвала. Тогда он решил отправиться на улицу Ламбер в ту комнатенку, где проживал, трудился и боролся с жизнью его друг Люсьен Заика, который в своем всегдашнем растянутом и болтающемся на бедрах свитере и старых, порванных сандалиях стоял в окружении радиоприемников всевозможных размеров и марок, одновременно передававших в какой-то беспорядочной мешанине самые различные программы.
— Здорово, вот и ты, ста-ста-рик!
— Здравствуй, Люсьен, добрый день, мадам!
Молодая жена Люсьена была больна туберкулезом. Он называл ее болезнь «скоротечным процессом», но это переводилось в квартале на более понятные выражения, такие, как «чахнуть от чахотки» или «плеваться своими легкими». Она почти постоянно находилась в постели и обречена была расстаться с жизнью в этой пыльной и душной комнате, загроможденной сундуками, радиоприемниками и всяким рабочим инструментом. Здесь царил запах лекарств, жженой резины, перегревшихся радиоламп и ржавого металла. Люсьен отрывался от работы лишь для того, чтоб дать жене микстуру или сунуть своему грудному малышу соску, покрытую молочными пенками. Люсьен любил Оливье. Сколько бы ни высказывалось предположений по поводу смерти Виржини, для Люсьена не было никаких сомнений: конечно, она умерла от грудной болезни. Он не знал, от какой, но это сблизило его с маленьким светловолосым парнишкой, который время от времени навещал его и не был слишком болтлив.
Оливье наблюдал за работой приятеля. Тот крутил ручки настройки, надевал на ребенка наушники от уже устаревших теперь детекторных приемников, рассказывал ему о какой-нибудь песенке или мелодии, приговаривая, что у него дома весело «из-за всей этой музыки», размещал сложную систему антенн в шкафчиках, чтобы, по-разному отворяя их дверки, варьировать интенсивность звука, употреблял всевозможные технические термины вроде: супергетеродин, пробки секторов, катушки, фединг, заземление, избирательностьи так далее.
К полудню очумевший от этой какофонии Оливье покинул своих друзей, пожав им на прощанье руки, и смущенно поглядев на малыша. Он поднимался к улице Лаба вдоль канавки, по которой сточные воды текли к канализационному люку. Рабочие несли на плечах блоки льда в кафе « Трансатлантик». Бугра бросал из окна хлебные крошки голубям. Чуть подальше стоял точильщик и жал ногой на педаль, запуская наждачное колесо, пристроенное на хлипком станочке, пробовал лезвия отточенных им ножей большим пальцем и время от времени позванивал колокольчиком, гнусаво выкрикивая: « Точить ножи, ножницы!» Оливье остановился рядом и, то и дело боязливо сторонясь брызжущих искр под надменным взглядом точильщика, смотрел, как он работает.
Мальчик мечтательно созерцал это зрелище, полностью уйдя в нею, как вдруг почувствовал на своем затылке чью-то нежную руку. И тут же узнал голос Мадо:
— Ты любишь пирожные, а? Хочешь? Тогда пойдем ко мне, будем есть.
Но Оливье все еще медлил и, сжав губы, смотрел на нее во все глаза.
— Ну пойдем же! Ты такой робкий? На-ка, неси этот пакет, ты ведь мужчина!
Она сунула ему в руки розовый пакет в форме пирамидки с традиционным бантиком на верхушке и посоветовала не прижимать ношу к себе. Мальчик шел по лестнице вслед за Мадо, вдыхая запах ее духов. На каждой площадке она оборачивалась и подбодряла его улыбкой. Оливье быстро прошмыгнул мимо двери на третьем этаже, где жили его кузены.
И вот они у Мадо, в ее однокомнатной квартирке, пахнущей рисовой пудрой и английскими сигаретами. Она сделала ребенку знак положить пакет с пирожными на низенький столик с граненым стеклом, прижимающим кружевную салфетку.
— Садись, где хочешь.
Коротко спросив «Ты разрешаешь?», Мадо сбросила за ширмой свое яркое платье и появилась в вискозной комбинации цвета липового отвара. С той же непринужденностью она отстегнула подвязки и спустила до самых лодыжек свои шелковые чулки. Пританцовывая, она чуть размяла свои хорошенькие ножки, прежде чем скользнуть в домашние туфли из зеленого атласа. Затем Мадо набросила блестящий халатик, отделанный перьями марабу, со складками на груди и рукавами, как у японского кимоно.