Страница:
— А у меня, — сказал Бугра, — прострел в пояснице, и притом без всяких подвигов на спортивной дорожке. Да еще в разгар лета — что может быть глупей!
Оказалось, что Бугра вызвался кому-то помочь и понес на пятый этаж слишком тяжелый груз. После этого он во время ходьбы то и дело с проклятием хватался за поясницу. Оливье позаботился о старике: сделал ему горчичники, обмотал поясницу толстым слоем красной фланели, причем Бугра вертелся как алжирский дозорный стрелок, чтобы фланель плотнее обвилась вокруг его тела.
Чтоб вознаградить себя за вынужденное бездействие, он готовил густой суп в гигантских кастрюлях, в которые закладывал, как он сам выражался, «все, что требуется брюху!» — добрую порцию костей, подаренных ему мясником, корки хлеба, овощи и лапшу. Затем наливал себе полную миску, крошил туда еще хлеба, подливал красного винца, и получалось что-то похожее на похлебку шабро, которую готовят на юге Франции. Бугра ел, чавкая и крепко зажав в руке ложку.
За время болезни он научил Оливье играть в карты, прежде всего в белот, где старший валет и козырная девятка составляют вместе четырнадцать очков. Засаленными и загнувшимися на углах картами оба азартно стучали по игорному столику — подарку фирмы «Дюбонне, аперитив на хинных корках» — и самым тщательным образом отмечали очки на школьной грифельной дощечке из папье-маше с нанесенными на ней красными линиями.
Как-то раз очередная партия была прервана характерным сигналом полицейской машины, остановившейся на улице Башле, вслед за чем раздался шум голосов. Старик и ребенок подбежали к окну и увидели у дома номер 77 двух полицейских, приказывающих прохожим разойтись. Оливье без всяких видимых причин испугался, как будто пришли за ним. Он вспомнил еще раз о пожаре и посмотрел на Бугра, который сказал:
— Успокойся, тут нет ничего серьезного!
Прошло несколько минут, и они увидели Мака, Красавчика Мака, которого подталкивали сзади полицейские. Он был бледен, скован наручниками, но все же одет в свой нарядный светлый костюм и мягкую шляпу. Мак заметно старался храбриться и даже иронически улыбался.
— Ведь это Мак… — сказал Оливье. — Его арестовали.
До того как войти в полицейский фургон, Мак поднял скованные руки над головой и приветствовал собравшихся жестом боксера, торжествующего победу. Он с достоинством поклонился и попытался пропустить вперед полицейских, словно желая сказать: «После вас…» — но они его грубо толкнули, и Мак исчез в глубине черной машины, которая тотчас тронулась.
Вопрошающий взгляд больших зеленых глаз Оливье обратился к Бугра. Мальчик не слишком любил Мака, но эта сцена, длившаяся несколько минут, потрясла его. Бугра зло расшвыривал ногами предметы, лежавшие вокруг, повторяя: «Какой дурак, что за дурак…»
Старик сел, начал снова тасовать карты, но руки его тряслись. Тогда он налил стакан вина, выпил его и сказал ребенку:
— Видишь, к чему ведут все эти делишки, — к стычке с полицией…
Он разъяснил мальчику, что речь шла, должно быть, о краже со взломом — в таких делах Мак был «специалистом».
— Значит, в тот вечер, Бугра…
— Да, конечно… Он ждал подмоги. А ты видишь сам, к чему это ведет. Вот дурак-то! Чтоб так везло, и вдруг влипнуть… По меньшей мере два года получит…
— Тюрьмы?
— Ну да, и это только в том случае, если раздобудет хорошего адвоката.
Оливье припоминал свои отношения с Маком: столкновение на лестнице, встреча у Мадо, удар кулаком в подбородок, но еще и урок бокса. Ему было очень грустно. Всплыл в памяти один американский фильм, действие которого развертывалось в тюрьме Синг-Синг. Каторжники в полосатых майках гуляли во дворе по кругу, и каждый держал руки на плечах впереди идущего. Он представил себе Мака в таком положении и прошептал: «Как же это ужасно, а?» Мальчик был признателен Бугра, проронившему: «Несчастный парень!» — хотя в этой фразе старика слышались и жалость и презрение.
— Рано или поздно это должно было произойти!
Мальчик посмотрел на нее с удивлением. Оказалось, что и она была подготовлена к ударам жизни, безучастно принимала любые новости. Стало быть, люди жили, встречались, вместе проводили досуг, завязывали дружбу, но, когда один из них исчезал, остальных это нимало не беспокоило.
Как-то вечером Мадо позвала Оливье в кино « Эльдорадо» на бульваре Страсбург, где шел вестерн « Дорога гигантов», и они отправились туда пешком, останавливаясь поглазеть на витрину фотографа Жерома, затем на другую — торговца механическими игрушками, с выставленными конструкторами фирмы Мекано и Трикса и электрическими железными дорогами Хорнби и Брунсвика, постояли еще у витрины с рекламой « Меховщик-чаровник!», как вдруг около них затормозила маленькая синяя машина марки «розенгар» и женский голос позвал:
— Мадлен, а Мадлен!
Принцесса, видно, была очень обрадована этой встречей. Из машины вышла молодая женщина, они радостно обнялись, ну прямо как школьницы, и даже подпрыгнули на месте.
— Ну, поехали, садись в машину! А это что за малыш?
Оливье тотчас принял независимый вид, влез в машину и сел, стараясь держаться прямо. Но подругам было не до него. Они говорили о каком-то дансинге, в котором обе работали и который не оставил у них добрых воспоминаний. Оливье сидел сзади и вдыхал смешанный аромат их духов. В зеркальце шофера он видел черные глаза и кроваво-красный рот той, что звали Элен. Мадо повернулась к мальчику и кивнула, подбадривая его.
Женщины решили поехать на площадь Этуаль, к друзьям, у которых в этот день была вечеринка, и Оливье затаил дыхание: возьмут они его с собой или нет?
— Мы сначала проводим моего друга Оливье, — сказала Мадо, — ему надо на улицу Лаба, это около улицы Рамей. Поезжай по бульвару Барбес, Элен, и сверни налево к Шато Руж.
— Тебе нравится твой квартал? — спросила Элен.
— Там спокойно.
Оливье понурился; он чувствовал себя обиженным и ненавидел эту Элен, испортившую ему такой чудесный вечер.
— Ты взгляни на него, он дуется! — сказала Мадо, погрозив пальцем. — Нехорошо, Оливье.
— Ничего я не дуюсь!
— Даже вот этакие и то реагируют, как мужчины! — сказала Элен.
Оливье мысленно показал ей язык, прозвал Чернавкой из-за ее лакированных, блестящих волос, но постарался все же быть вежливым, разыграть равнодушие и, наклонившись к Мадо, прожурчал сладким голосом:
— А мне как раз чертовски хочется спать!
— На перекрестке повернешь налево… — указала Мадо.
— Никогда так спать не хотелось, клянусь! — повторил Оливье и зевнул.
Когда они его довезли до угла улиц Коленкур и Башле, мальчик церемонно вымолвил:
— Спасибо, Мадо, мне было очень весело.
— Поцелуй меня, дурачина ты этакий, не сердись!
Ему было неприятно, что Мадо обозвала его «дурачиной». Когда «розенгар» отъехал, мальчику показалось, что обе женщины смеялись над ним. Хотя Оливье и на самом деле вдруг почувствовал, что сильно устал, он все же решил прогуляться по улице взад-вперед.
Париж уже пустел — приближался август. Шаги гулко звучали на утихших мостовых. Слышно было, как шелестели листвой деревья. Фары такси словно мчались вдогонку за собственным светом. Желтые прямоугольники окон, пока еще бодрствующих, казались бледнее обычного. Старушка в бигуди смотрела, как чей-то бобик отмечает свое присутствие у решетки, окружающей дерево. В кафе « Балто» официант складывал один на другой плетенные из ивовых прутьев стулья и со скучающим видом сметал загрязнившиеся опилки, останавливаясь на минутку, чтоб вынуть изо рта сигарету. У него были усы совсем как зубная щетка, и это придавало ему комичный вид.
Мысль о Виржини внезапно, как удар кулаком в лицо, потрясла Оливье. События предстали перед ним во всей своей трагической сущности. Мама умерла. Скончалась. Он никогда ее больше не увидит. Он, Оливье, остался одни. Теперь он вечно будет один. Люди на деле не так уж любят друг друга. У него будут друзья, но они все, не задерживаясь, пройдут мимо. Он никогда не станет с ними так близок, как был близок с Виржини, с ее мыслями, с ней самой. И даже о ней в его памяти сохранились лишь какие-то отдельные черточки, да и те понемногу утратят свою подлинность.
Мальчик шел, тяжело дыша, раздавленный, скованный мыслями, принявшими форму неопровержимой и бесповоротной реальности. Между мамой Виржини и им, Оливье, теперь протянулось время — все эти трудные дни, эти скитания. Как и тогда, сразу после ее смерти, Оливье ощутил жуткий страх, но сейчас причиной его было не безжизненное тело мамы, до которого он дотронулся; нет, сейчас это было нечто другое — словно его оторвали, грубо отдернули от всего прошлого, как рвут цветы у самых корней, связывающих их с родной почвой, чтобы поставить в вазу с водой.
Когда мальчик добрел до кафе Пьерроза, его страх перешел в настоящую панику. Проехал грузовичок с рычащим мотором, и Оливье бросился к ближайшим воротам. Потом он перебежал на противоположную сторону улицы, чтоб спрятаться от пьяницы, идущего нетвердой походкой. Перекресток казался ему зловещим, таящим тьму опасностей, будто за каждым деревом, за любым фонарем укрывались его враги. До самой квартиры своих кузенов Оливье пробирался петляя и прячась.
Он трижды нажал на кнопку звонка, прежде чем привратница открыла дверь, а захлопнув ее за собой, задрожал. Он стоял в темноте, не решаясь зажечь свет, боясь его грубой яркости. Прижавшись спиной к мозаичной стенке, Оливье сжимал в руке коробок шведских спичек и медленно приходил в себя. Потом поднялся по лестнице, зажигая спички одну за другой. Последняя спичка обожгла ему пальцы, и он ощупью шел во мраке, пока не засунул руку под коврик и не нашел ключ.
Когда наконец Оливье очутился в комнате, он сел на диван и пошарил рукой по полу, чтоб поискать свой школьный ранец и тронуть его кожаную поверхность, затем затих и сжал ладонями голову. Ему страстно хотелось броситься в спальню Жана и Элоди, лечь рядом, попросить у них помощи, рассказать о тысяче безумных мыслей, которые подавляли его, ибо он не мог сам с ними справиться.
Нет, он не излечился еще от своего горя. Неужели его снова будут терзать кошмары? Неужели опять появится эта женщина, окутанная черными вуалями? Виржини возникла перед ним холодная, мертвенно-бледная, с разметавшимися волосами. Оливье сдернул простыни с дивана и как был в одежде зарылся в них. Он закрыл голову сверху подушкой и, закопавшись в укрытье, так и лежал, словно ежик. Затаив дыхание, ребенок почувствовал, что все его тело сотрясает дрожь.
— Эй! Пора! Этот парень превратился в такого лентяя! С тех пор, как он прогуливается с принцессами… Эй! Ленивец, тебя придется поднять. Твой кузен уже давно ушел.
Вчерашние страхи испарились. И вот он сидит за столом, за большой чашкой кофе с молоком, обмакивает в него тартинку с маслом, и желтые глазки жира плавают на поверхности. Оливье слегка отупел, как бывает на следующий день после праздника, он смотрит на все кругом осоловелым взглядом.
Все кажется ему удивительным — он моется, влезает в короткие штанишки, расправляет в шкафу свой измятый костюмчик, выслушивает упреки Элоди и вот уже думает, что скоро пойдет играть с дружками.
Вместе с Лулу и Капдевером они попадают в разгар ярмарочного празднества, разлившегося по бульварам от площади Анвер до Батиньоль. Лулу, у которого деньжата водятся, угощает своих друзей превкусными, сочащимися жиром голландскими оладьями, их продают в белых бумажных фунтиках. Потом ребята участвуют в двух партиях японского бильярда и покупают себе «папашину бороду» — сладкое розовое лакомство, прилипающее к губам.
Им ужасно хочется залезть в механические сталкивающиеся между собой автомобильчики, но приходится довольствоваться разглядыванием катающихся взрослых, делать вид, будто сам крутишь баранку, и еще передразнивать служителей, ловко перебегающих от одной машинки к другой, чтоб взимать плату. Ребята торжественно обещают друг другу, что, когда станут взрослыми, они слова придут на ярмарку и, поскольку будут чуть богаче, позволят себе любые развлечения: и балаганы, где показывают монстров, и павильоны восточных танцовщиц, и сеансы бокса и борьбы, и умопомрачительные путешествия в вагонетках с опрокидывающимся кузовом среди ледяных лабиринтов. Но пока они могут пользоваться только бесплатными удовольствиями ярмарки: смотреть на фокусников, на сценки, разыгрываемые для публики, на игры, в которых участвуют другие.
Всех троих тянуло к различным забавам. Лулу привлекали игры, связанные с ловкостью и сноровкой — тир с его мишенями, глиняными трубками, аттракцион, где можно запустить мячом в забавные фигурки жениха и невесты, или подцепить целлулоидную утку с помощью кольца на удочке, или просто пострелять из лука. Капдевер, горделиво поглаживая рукой свой ежик, останавливался рядом с боксером, гигантским негром, у которого на животе висела кожаная подушка, а на груди — циферблат, оценивающий силу наносимых ударов; когда-нибудь и он, Капдевер, выдаст такой удар, что стрелка подскочит к зениту. А пока он только важно похаживал перед тяжелейшей повозкой, которую какие-то дюжие парни после долгих приготовлений вкатывали на деревянную горку, а потом оборачивались лицом к публике, чтоб убедиться в произведенном эффекте.
Оливье же интересовало все необычное, и он надолго замирал, глядя на старика в колониальном костюме и белом шлеме, который прогуливался, дымя трубочкой, пока укротитель рассказывал о повадках хищных зверей, сопровождая свои объяснения жестами гладиатора. Тут еще были ученые собаки, обезьяна на цепи, блошиные бега, какая-то девица в розовом трико, на плечах которой, словно меховая горжетка, висела длинная змея. В балагане гадалки на картах мадам Ирмы мальчик смотрел на попугаев, вытягивавших клювом маленький, сложенный вдвое билетик, и на двух девчонок, которые, забавляясь, читали, что там написано.
Ребята почти не говорили друг с другом, а только показывали пальцем на то, что казалось им примечательным. Все повидать было невозможно, и дети довольствовались разглядыванием грубо намалеванных афиш, сладкого месива, готовящегося на медном подносе, успевали заметить то жест мужчины, откидывающего ружейный ствол, чтоб выбросить пустую гильзу, то какой-то обрывок спектакля, тут же прерванного для вящего соблазна зрителей быстро задернутым занавесом. Дети возвращались домой, возбужденные всем виденным и тем, что к этому добавила их богатая фантазия.
Эта прогулка друзей — увы! — была последней. В следующую субботу ранним розовым утром Лулу, Капдевер и Рамели, окруженные родителями, уезжали (с чемоданчиками, в которых лежало меченное лиловыми чернилами белье) в детский лагерь, чтоб провести там каникулы. Они напоминали путешественников, отправляющихся навстречу опасной авантюре.
Оливье проводил своих друзей до самого автобуса, стоявшего перед школой на улице Шампионе. Там детей взяли под свое покровительство наставницы, которые тотчас навесили им на шею цепочку с голубой карточкой, указывающей имя и возраст.
«Нас за малышей принимают!» — запротестовал Лулу.
В ожидании отъезда Лулу, скрывая смутное беспокойство, нервно перекладывал свой чемоданчик из одной руки в другую. Оливье долго смотрел на его черные кудрявые волосы, на вздернутый нос и на губы, расползавшиеся в забавной усмешке. Капдевер повис на Лулу, как на спасательном круге. Самым спокойным выглядел Рамели, из кармана у него торчала маленькая губная гармоника. Наставницы, раздраженные бесконечными советами родителей, неистово хлопотали, распределяя детей по группам. Оливье встретил здесь и других товарищей по классу: толстого Бубуля с его непременным мешком, набитым провизией; Лабрусса, того самого, что недавно мазал его ваксой, — теперь он сделал вид, что не заметил Оливье, — Деляланда в школьном переднике и многих других, жаждавших познать радости летнего лагеря. Но они все уже забыли об Оливье — ведь он в их поездке не участвовал и потому стал посторонним. А мальчик глядел, как они целуют на прощанье родителей, толкаются, влезая в автобус, занимают свои места. Мыслями они были уже далеко, хотя автобус еще не отъехал. Вскоре их лица расплылись там, за стеклами, только двигались руки, как колышатся цветы на ветру. Но вот одно окно в автобусе раскрылось. Лулу наклонился, чтобы сказать:
— Салют, Олив, хороших тебе каникул! До встречи!
— Салют, Лулу, салют, Капдевер, счастливо, ребята!..
Оливье остался один на улице, повторяя последние слова, которыми они обменялись: « Салют, хороших каникул, до встречи…» У него мелькнула мысль, что он, пожалуй, не увидит больше своих друзей. Что-то вокруг нарушилось. Улица уже была не такой, как прежде. Она стала холодней, тревожней, опасней. Исчезла Виржини, потом Даниэль, за ним Мак, а вот сейчас Лулу, Капдевер и Рамели… Это было вроде примера на вычитание на черной классной доске:
— Пойду лягу, — сказал Бугра, — буду читать.
Оливье решил отправиться к Люсьену. Радиолюбитель был в одиночестве, и от этого его комната неожиданно показалась большой. Склонившись над громоздким радиоприемником, он вертел ручку, медленно переводя ее от одной станции к другой и задерживаясь, чтоб прислушаться к голосам, изъясняющимся на иностранных наречиях. Люсьен казался озабоченным и сердито стукал себя по лбу, как будто его раздражало, что он никак не может чего-то уразуметь.
Он не слышал, как ребенок вошел в комнату, и Оливье успел заметить пустую колыбель, светлый волосяной матрасик в сетке, запятнанную подушку; в уголке, отведенном под кухню, — груду грязной посуды, мотки электрических проводов, висящие на стене, и радиолампы с нитью накала самых разнообразных видов. Люсьен был, как всегда, захвачен своей работой, и Оливье пришлось стукнуть дверью погромче, чтобы тот узнал о его приходе. Люсьен обернулся, кадык дернулся на его худой шее, и он сказал:
— А-а, это ты. По-послушай, вот испанская п-переда-дача!
— Ты понимаешь!
— Ну, еще чего захо-о-тел?
Ему трудно было объяснить, что он переживает: Люсьена мучило предположение, что кто-то из радиолюбителей хочет с ним говорить, а он не может его понять.
— Во-от глу-у-пость! — сказал он.
Жена его уехала вместе с ребенком в страну басков. Она там оставит сестре своего малыша, а сама отправится на несколько месяцев в санаторий в Верхней Савойе, где ей сделают пневмоторакс. Потом она выздоровеет, и жизнь снова станет прекрасной. А пока Люсьен очень страдал от одиночества. То, что он тоскует, было ясно всем, и успокаивался он лишь тогда, когда возился с радиоприемниками. А работы все прибавлялось, и не всегда он был в состоянии всю ее провернуть.
— Ты хо-о-очешь чего-н-нибудь выпить?
Оливье согласился выпить кружку пива, чтоб иметь предлог побыть здесь подольше. С пивной пеной на губах оба они одновременно воскликнули, что им стало полегче, и воспользовались передышкой, чтоб сыграть в «филиппина» [17].
— А ка-ак у тебя? Что-нибудь на-а-лажива-а-ется? — спросил Люсьен.
— Все хорошо, — слишком поспешно ответил Оливье. — Этим летом Жан и Элоди в Сен-Шели не поедут, они отправятся туда в будущем году и, возможно, даже меня возьмут с собой. А еще я съезжу в Сог, к моим дедушке и бабушке. Это близко. И увижу там, как подковывают лошадь. Может, и верхом еще покатаюсь.
Оливье не продолжал, зная, что лжет.
Люсьен схватил мальчика за руку и потряс ее, почти весело повторяя:
— Как хорошо, ну ка-а-ак хорошо…
— Мне пора, — сказал Оливье, смутившись.
Люсьен опять помрачнел и ответил:
— Да, да, мне надо по-о-быть о-одному!
Он попытался извиниться. На самом деле, ему легче было тосковать в одиночку. Оливье это понял. Мальчик в свою очередь извинился, и они молча посмотрели друг на друга. Затем Люсьен пожал ему руку:
— Салют, салют, с-славный, с-славный ты парень!
— До свиданья, Люсьен.
Его друг вернулся к работе и принялся с увлечением крутить регулятор приемника. Перед тем как уйти, Оливье еще раз поглядел на изгиб его костистой и сутулой спины. Счастливых людей на этой улице было немного. Он никогда этого не замечал, пока была жива мама Виржини.
Женщины, мужчины куда-то все шли по улице, они то останавливались, то снова проходили. Оливье стоял зажмурившись, смотрел на солнце, а потом ему казалось, что он видит кругом каких-то механических паяцев с ключом в спине, не знающих еще, в каком же направлении двинуться. Никто этих людей не любит, никто не согреет их своим душевным теплом. Вот они и скитаются, блуждают с места на место вроде без всякого смысла, пожуют кусок хлеба, покурят, сходят в пивную. Виржини уже больше не напевает
Оказалось, что Бугра вызвался кому-то помочь и понес на пятый этаж слишком тяжелый груз. После этого он во время ходьбы то и дело с проклятием хватался за поясницу. Оливье позаботился о старике: сделал ему горчичники, обмотал поясницу толстым слоем красной фланели, причем Бугра вертелся как алжирский дозорный стрелок, чтобы фланель плотнее обвилась вокруг его тела.
Чтоб вознаградить себя за вынужденное бездействие, он готовил густой суп в гигантских кастрюлях, в которые закладывал, как он сам выражался, «все, что требуется брюху!» — добрую порцию костей, подаренных ему мясником, корки хлеба, овощи и лапшу. Затем наливал себе полную миску, крошил туда еще хлеба, подливал красного винца, и получалось что-то похожее на похлебку шабро, которую готовят на юге Франции. Бугра ел, чавкая и крепко зажав в руке ложку.
За время болезни он научил Оливье играть в карты, прежде всего в белот, где старший валет и козырная девятка составляют вместе четырнадцать очков. Засаленными и загнувшимися на углах картами оба азартно стучали по игорному столику — подарку фирмы «Дюбонне, аперитив на хинных корках» — и самым тщательным образом отмечали очки на школьной грифельной дощечке из папье-маше с нанесенными на ней красными линиями.
Как-то раз очередная партия была прервана характерным сигналом полицейской машины, остановившейся на улице Башле, вслед за чем раздался шум голосов. Старик и ребенок подбежали к окну и увидели у дома номер 77 двух полицейских, приказывающих прохожим разойтись. Оливье без всяких видимых причин испугался, как будто пришли за ним. Он вспомнил еще раз о пожаре и посмотрел на Бугра, который сказал:
— Успокойся, тут нет ничего серьезного!
Прошло несколько минут, и они увидели Мака, Красавчика Мака, которого подталкивали сзади полицейские. Он был бледен, скован наручниками, но все же одет в свой нарядный светлый костюм и мягкую шляпу. Мак заметно старался храбриться и даже иронически улыбался.
— Ведь это Мак… — сказал Оливье. — Его арестовали.
До того как войти в полицейский фургон, Мак поднял скованные руки над головой и приветствовал собравшихся жестом боксера, торжествующего победу. Он с достоинством поклонился и попытался пропустить вперед полицейских, словно желая сказать: «После вас…» — но они его грубо толкнули, и Мак исчез в глубине черной машины, которая тотчас тронулась.
Вопрошающий взгляд больших зеленых глаз Оливье обратился к Бугра. Мальчик не слишком любил Мака, но эта сцена, длившаяся несколько минут, потрясла его. Бугра зло расшвыривал ногами предметы, лежавшие вокруг, повторяя: «Какой дурак, что за дурак…»
Старик сел, начал снова тасовать карты, но руки его тряслись. Тогда он налил стакан вина, выпил его и сказал ребенку:
— Видишь, к чему ведут все эти делишки, — к стычке с полицией…
Он разъяснил мальчику, что речь шла, должно быть, о краже со взломом — в таких делах Мак был «специалистом».
— Значит, в тот вечер, Бугра…
— Да, конечно… Он ждал подмоги. А ты видишь сам, к чему это ведет. Вот дурак-то! Чтоб так везло, и вдруг влипнуть… По меньшей мере два года получит…
— Тюрьмы?
— Ну да, и это только в том случае, если раздобудет хорошего адвоката.
Оливье припоминал свои отношения с Маком: столкновение на лестнице, встреча у Мадо, удар кулаком в подбородок, но еще и урок бокса. Ему было очень грустно. Всплыл в памяти один американский фильм, действие которого развертывалось в тюрьме Синг-Синг. Каторжники в полосатых майках гуляли во дворе по кругу, и каждый держал руки на плечах впереди идущего. Он представил себе Мака в таком положении и прошептал: «Как же это ужасно, а?» Мальчик был признателен Бугра, проронившему: «Несчастный парень!» — хотя в этой фразе старика слышались и жалость и презрение.
*
Когда Оливье сообщил Мадо об аресте Мака, она просто сказала:— Рано или поздно это должно было произойти!
Мальчик посмотрел на нее с удивлением. Оказалось, что и она была подготовлена к ударам жизни, безучастно принимала любые новости. Стало быть, люди жили, встречались, вместе проводили досуг, завязывали дружбу, но, когда один из них исчезал, остальных это нимало не беспокоило.
Как-то вечером Мадо позвала Оливье в кино « Эльдорадо» на бульваре Страсбург, где шел вестерн « Дорога гигантов», и они отправились туда пешком, останавливаясь поглазеть на витрину фотографа Жерома, затем на другую — торговца механическими игрушками, с выставленными конструкторами фирмы Мекано и Трикса и электрическими железными дорогами Хорнби и Брунсвика, постояли еще у витрины с рекламой « Меховщик-чаровник!», как вдруг около них затормозила маленькая синяя машина марки «розенгар» и женский голос позвал:
— Мадлен, а Мадлен!
Принцесса, видно, была очень обрадована этой встречей. Из машины вышла молодая женщина, они радостно обнялись, ну прямо как школьницы, и даже подпрыгнули на месте.
— Ну, поехали, садись в машину! А это что за малыш?
Оливье тотчас принял независимый вид, влез в машину и сел, стараясь держаться прямо. Но подругам было не до него. Они говорили о каком-то дансинге, в котором обе работали и который не оставил у них добрых воспоминаний. Оливье сидел сзади и вдыхал смешанный аромат их духов. В зеркальце шофера он видел черные глаза и кроваво-красный рот той, что звали Элен. Мадо повернулась к мальчику и кивнула, подбадривая его.
Женщины решили поехать на площадь Этуаль, к друзьям, у которых в этот день была вечеринка, и Оливье затаил дыхание: возьмут они его с собой или нет?
— Мы сначала проводим моего друга Оливье, — сказала Мадо, — ему надо на улицу Лаба, это около улицы Рамей. Поезжай по бульвару Барбес, Элен, и сверни налево к Шато Руж.
— Тебе нравится твой квартал? — спросила Элен.
— Там спокойно.
Оливье понурился; он чувствовал себя обиженным и ненавидел эту Элен, испортившую ему такой чудесный вечер.
— Ты взгляни на него, он дуется! — сказала Мадо, погрозив пальцем. — Нехорошо, Оливье.
— Ничего я не дуюсь!
— Даже вот этакие и то реагируют, как мужчины! — сказала Элен.
Оливье мысленно показал ей язык, прозвал Чернавкой из-за ее лакированных, блестящих волос, но постарался все же быть вежливым, разыграть равнодушие и, наклонившись к Мадо, прожурчал сладким голосом:
— А мне как раз чертовски хочется спать!
— На перекрестке повернешь налево… — указала Мадо.
— Никогда так спать не хотелось, клянусь! — повторил Оливье и зевнул.
Когда они его довезли до угла улиц Коленкур и Башле, мальчик церемонно вымолвил:
— Спасибо, Мадо, мне было очень весело.
— Поцелуй меня, дурачина ты этакий, не сердись!
Ему было неприятно, что Мадо обозвала его «дурачиной». Когда «розенгар» отъехал, мальчику показалось, что обе женщины смеялись над ним. Хотя Оливье и на самом деле вдруг почувствовал, что сильно устал, он все же решил прогуляться по улице взад-вперед.
Париж уже пустел — приближался август. Шаги гулко звучали на утихших мостовых. Слышно было, как шелестели листвой деревья. Фары такси словно мчались вдогонку за собственным светом. Желтые прямоугольники окон, пока еще бодрствующих, казались бледнее обычного. Старушка в бигуди смотрела, как чей-то бобик отмечает свое присутствие у решетки, окружающей дерево. В кафе « Балто» официант складывал один на другой плетенные из ивовых прутьев стулья и со скучающим видом сметал загрязнившиеся опилки, останавливаясь на минутку, чтоб вынуть изо рта сигарету. У него были усы совсем как зубная щетка, и это придавало ему комичный вид.
Мысль о Виржини внезапно, как удар кулаком в лицо, потрясла Оливье. События предстали перед ним во всей своей трагической сущности. Мама умерла. Скончалась. Он никогда ее больше не увидит. Он, Оливье, остался одни. Теперь он вечно будет один. Люди на деле не так уж любят друг друга. У него будут друзья, но они все, не задерживаясь, пройдут мимо. Он никогда не станет с ними так близок, как был близок с Виржини, с ее мыслями, с ней самой. И даже о ней в его памяти сохранились лишь какие-то отдельные черточки, да и те понемногу утратят свою подлинность.
Мальчик шел, тяжело дыша, раздавленный, скованный мыслями, принявшими форму неопровержимой и бесповоротной реальности. Между мамой Виржини и им, Оливье, теперь протянулось время — все эти трудные дни, эти скитания. Как и тогда, сразу после ее смерти, Оливье ощутил жуткий страх, но сейчас причиной его было не безжизненное тело мамы, до которого он дотронулся; нет, сейчас это было нечто другое — словно его оторвали, грубо отдернули от всего прошлого, как рвут цветы у самых корней, связывающих их с родной почвой, чтобы поставить в вазу с водой.
Когда мальчик добрел до кафе Пьерроза, его страх перешел в настоящую панику. Проехал грузовичок с рычащим мотором, и Оливье бросился к ближайшим воротам. Потом он перебежал на противоположную сторону улицы, чтоб спрятаться от пьяницы, идущего нетвердой походкой. Перекресток казался ему зловещим, таящим тьму опасностей, будто за каждым деревом, за любым фонарем укрывались его враги. До самой квартиры своих кузенов Оливье пробирался петляя и прячась.
Он трижды нажал на кнопку звонка, прежде чем привратница открыла дверь, а захлопнув ее за собой, задрожал. Он стоял в темноте, не решаясь зажечь свет, боясь его грубой яркости. Прижавшись спиной к мозаичной стенке, Оливье сжимал в руке коробок шведских спичек и медленно приходил в себя. Потом поднялся по лестнице, зажигая спички одну за другой. Последняя спичка обожгла ему пальцы, и он ощупью шел во мраке, пока не засунул руку под коврик и не нашел ключ.
Когда наконец Оливье очутился в комнате, он сел на диван и пошарил рукой по полу, чтоб поискать свой школьный ранец и тронуть его кожаную поверхность, затем затих и сжал ладонями голову. Ему страстно хотелось броситься в спальню Жана и Элоди, лечь рядом, попросить у них помощи, рассказать о тысяче безумных мыслей, которые подавляли его, ибо он не мог сам с ними справиться.
Нет, он не излечился еще от своего горя. Неужели его снова будут терзать кошмары? Неужели опять появится эта женщина, окутанная черными вуалями? Виржини возникла перед ним холодная, мертвенно-бледная, с разметавшимися волосами. Оливье сдернул простыни с дивана и как был в одежде зарылся в них. Он закрыл голову сверху подушкой и, закопавшись в укрытье, так и лежал, словно ежик. Затаив дыхание, ребенок почувствовал, что все его тело сотрясает дрожь.
*
Но на следующее утро опять светило солнце, рядом с диваном Оливье стояла Элоди в своем цветастом платьице, она его расталкивала и с красивым звонким акцентом, еще полным деревенской свежести, повторяла:— Эй! Пора! Этот парень превратился в такого лентяя! С тех пор, как он прогуливается с принцессами… Эй! Ленивец, тебя придется поднять. Твой кузен уже давно ушел.
Вчерашние страхи испарились. И вот он сидит за столом, за большой чашкой кофе с молоком, обмакивает в него тартинку с маслом, и желтые глазки жира плавают на поверхности. Оливье слегка отупел, как бывает на следующий день после праздника, он смотрит на все кругом осоловелым взглядом.
Все кажется ему удивительным — он моется, влезает в короткие штанишки, расправляет в шкафу свой измятый костюмчик, выслушивает упреки Элоди и вот уже думает, что скоро пойдет играть с дружками.
Вместе с Лулу и Капдевером они попадают в разгар ярмарочного празднества, разлившегося по бульварам от площади Анвер до Батиньоль. Лулу, у которого деньжата водятся, угощает своих друзей превкусными, сочащимися жиром голландскими оладьями, их продают в белых бумажных фунтиках. Потом ребята участвуют в двух партиях японского бильярда и покупают себе «папашину бороду» — сладкое розовое лакомство, прилипающее к губам.
Им ужасно хочется залезть в механические сталкивающиеся между собой автомобильчики, но приходится довольствоваться разглядыванием катающихся взрослых, делать вид, будто сам крутишь баранку, и еще передразнивать служителей, ловко перебегающих от одной машинки к другой, чтоб взимать плату. Ребята торжественно обещают друг другу, что, когда станут взрослыми, они слова придут на ярмарку и, поскольку будут чуть богаче, позволят себе любые развлечения: и балаганы, где показывают монстров, и павильоны восточных танцовщиц, и сеансы бокса и борьбы, и умопомрачительные путешествия в вагонетках с опрокидывающимся кузовом среди ледяных лабиринтов. Но пока они могут пользоваться только бесплатными удовольствиями ярмарки: смотреть на фокусников, на сценки, разыгрываемые для публики, на игры, в которых участвуют другие.
Всех троих тянуло к различным забавам. Лулу привлекали игры, связанные с ловкостью и сноровкой — тир с его мишенями, глиняными трубками, аттракцион, где можно запустить мячом в забавные фигурки жениха и невесты, или подцепить целлулоидную утку с помощью кольца на удочке, или просто пострелять из лука. Капдевер, горделиво поглаживая рукой свой ежик, останавливался рядом с боксером, гигантским негром, у которого на животе висела кожаная подушка, а на груди — циферблат, оценивающий силу наносимых ударов; когда-нибудь и он, Капдевер, выдаст такой удар, что стрелка подскочит к зениту. А пока он только важно похаживал перед тяжелейшей повозкой, которую какие-то дюжие парни после долгих приготовлений вкатывали на деревянную горку, а потом оборачивались лицом к публике, чтоб убедиться в произведенном эффекте.
Оливье же интересовало все необычное, и он надолго замирал, глядя на старика в колониальном костюме и белом шлеме, который прогуливался, дымя трубочкой, пока укротитель рассказывал о повадках хищных зверей, сопровождая свои объяснения жестами гладиатора. Тут еще были ученые собаки, обезьяна на цепи, блошиные бега, какая-то девица в розовом трико, на плечах которой, словно меховая горжетка, висела длинная змея. В балагане гадалки на картах мадам Ирмы мальчик смотрел на попугаев, вытягивавших клювом маленький, сложенный вдвое билетик, и на двух девчонок, которые, забавляясь, читали, что там написано.
Ребята почти не говорили друг с другом, а только показывали пальцем на то, что казалось им примечательным. Все повидать было невозможно, и дети довольствовались разглядыванием грубо намалеванных афиш, сладкого месива, готовящегося на медном подносе, успевали заметить то жест мужчины, откидывающего ружейный ствол, чтоб выбросить пустую гильзу, то какой-то обрывок спектакля, тут же прерванного для вящего соблазна зрителей быстро задернутым занавесом. Дети возвращались домой, возбужденные всем виденным и тем, что к этому добавила их богатая фантазия.
Эта прогулка друзей — увы! — была последней. В следующую субботу ранним розовым утром Лулу, Капдевер и Рамели, окруженные родителями, уезжали (с чемоданчиками, в которых лежало меченное лиловыми чернилами белье) в детский лагерь, чтоб провести там каникулы. Они напоминали путешественников, отправляющихся навстречу опасной авантюре.
Оливье проводил своих друзей до самого автобуса, стоявшего перед школой на улице Шампионе. Там детей взяли под свое покровительство наставницы, которые тотчас навесили им на шею цепочку с голубой карточкой, указывающей имя и возраст.
«Нас за малышей принимают!» — запротестовал Лулу.
В ожидании отъезда Лулу, скрывая смутное беспокойство, нервно перекладывал свой чемоданчик из одной руки в другую. Оливье долго смотрел на его черные кудрявые волосы, на вздернутый нос и на губы, расползавшиеся в забавной усмешке. Капдевер повис на Лулу, как на спасательном круге. Самым спокойным выглядел Рамели, из кармана у него торчала маленькая губная гармоника. Наставницы, раздраженные бесконечными советами родителей, неистово хлопотали, распределяя детей по группам. Оливье встретил здесь и других товарищей по классу: толстого Бубуля с его непременным мешком, набитым провизией; Лабрусса, того самого, что недавно мазал его ваксой, — теперь он сделал вид, что не заметил Оливье, — Деляланда в школьном переднике и многих других, жаждавших познать радости летнего лагеря. Но они все уже забыли об Оливье — ведь он в их поездке не участвовал и потому стал посторонним. А мальчик глядел, как они целуют на прощанье родителей, толкаются, влезая в автобус, занимают свои места. Мыслями они были уже далеко, хотя автобус еще не отъехал. Вскоре их лица расплылись там, за стеклами, только двигались руки, как колышатся цветы на ветру. Но вот одно окно в автобусе раскрылось. Лулу наклонился, чтобы сказать:
— Салют, Олив, хороших тебе каникул! До встречи!
— Салют, Лулу, салют, Капдевер, счастливо, ребята!..
Оливье остался один на улице, повторяя последние слова, которыми они обменялись: « Салют, хороших каникул, до встречи…» У него мелькнула мысль, что он, пожалуй, не увидит больше своих друзей. Что-то вокруг нарушилось. Улица уже была не такой, как прежде. Она стала холодней, тревожней, опасней. Исчезла Виржини, потом Даниэль, за ним Мак, а вот сейчас Лулу, Капдевер и Рамели… Это было вроде примера на вычитание на черной классной доске:
64 - 9 = 55Еще остается 55, но все забыли, куда пропала девятка, которую вычли. Разве в муравейнике замечают отсутствие нескольких муравьев, которых где-то там раздавили?
*
Оливье плелся вслед за Бугра, который шел, потирая себе поясницу, к булочнику в конец улицы. Тот обслуживал покупателей, стоя за прилавком голым по пояс, и волосы на его груди были присыпаны мучной пылью. Бугра купил килограмм хлеба, а довесок — черствый рожок — предложил Оливье, который принялся грызть его кончик.— Пойду лягу, — сказал Бугра, — буду читать.
Оливье решил отправиться к Люсьену. Радиолюбитель был в одиночестве, и от этого его комната неожиданно показалась большой. Склонившись над громоздким радиоприемником, он вертел ручку, медленно переводя ее от одной станции к другой и задерживаясь, чтоб прислушаться к голосам, изъясняющимся на иностранных наречиях. Люсьен казался озабоченным и сердито стукал себя по лбу, как будто его раздражало, что он никак не может чего-то уразуметь.
Он не слышал, как ребенок вошел в комнату, и Оливье успел заметить пустую колыбель, светлый волосяной матрасик в сетке, запятнанную подушку; в уголке, отведенном под кухню, — груду грязной посуды, мотки электрических проводов, висящие на стене, и радиолампы с нитью накала самых разнообразных видов. Люсьен был, как всегда, захвачен своей работой, и Оливье пришлось стукнуть дверью погромче, чтобы тот узнал о его приходе. Люсьен обернулся, кадык дернулся на его худой шее, и он сказал:
— А-а, это ты. По-послушай, вот испанская п-переда-дача!
— Ты понимаешь!
— Ну, еще чего захо-о-тел?
Ему трудно было объяснить, что он переживает: Люсьена мучило предположение, что кто-то из радиолюбителей хочет с ним говорить, а он не может его понять.
— Во-от глу-у-пость! — сказал он.
Жена его уехала вместе с ребенком в страну басков. Она там оставит сестре своего малыша, а сама отправится на несколько месяцев в санаторий в Верхней Савойе, где ей сделают пневмоторакс. Потом она выздоровеет, и жизнь снова станет прекрасной. А пока Люсьен очень страдал от одиночества. То, что он тоскует, было ясно всем, и успокаивался он лишь тогда, когда возился с радиоприемниками. А работы все прибавлялось, и не всегда он был в состоянии всю ее провернуть.
— Ты хо-о-очешь чего-н-нибудь выпить?
Оливье согласился выпить кружку пива, чтоб иметь предлог побыть здесь подольше. С пивной пеной на губах оба они одновременно воскликнули, что им стало полегче, и воспользовались передышкой, чтоб сыграть в «филиппина» [17].
— А ка-ак у тебя? Что-нибудь на-а-лажива-а-ется? — спросил Люсьен.
— Все хорошо, — слишком поспешно ответил Оливье. — Этим летом Жан и Элоди в Сен-Шели не поедут, они отправятся туда в будущем году и, возможно, даже меня возьмут с собой. А еще я съезжу в Сог, к моим дедушке и бабушке. Это близко. И увижу там, как подковывают лошадь. Может, и верхом еще покатаюсь.
Оливье не продолжал, зная, что лжет.
Люсьен схватил мальчика за руку и потряс ее, почти весело повторяя:
— Как хорошо, ну ка-а-ак хорошо…
— Мне пора, — сказал Оливье, смутившись.
Люсьен опять помрачнел и ответил:
— Да, да, мне надо по-о-быть о-одному!
Он попытался извиниться. На самом деле, ему легче было тосковать в одиночку. Оливье это понял. Мальчик в свою очередь извинился, и они молча посмотрели друг на друга. Затем Люсьен пожал ему руку:
— Салют, салют, с-славный, с-славный ты парень!
— До свиданья, Люсьен.
Его друг вернулся к работе и принялся с увлечением крутить регулятор приемника. Перед тем как уйти, Оливье еще раз поглядел на изгиб его костистой и сутулой спины. Счастливых людей на этой улице было немного. Он никогда этого не замечал, пока была жива мама Виржини.
Женщины, мужчины куда-то все шли по улице, они то останавливались, то снова проходили. Оливье стоял зажмурившись, смотрел на солнце, а потом ему казалось, что он видит кругом каких-то механических паяцев с ключом в спине, не знающих еще, в каком же направлении двинуться. Никто этих людей не любит, никто не согреет их своим душевным теплом. Вот они и скитаются, блуждают с места на место вроде без всякого смысла, пожуют кусок хлеба, покурят, сходят в пивную. Виржини уже больше не напевает