Страница:
Его двоюродный брат Жан был мастером в типографии (работал на таинственных машинах, называвшихся
Гордон, Сантюрет, Минерва, Виктория и Феникс). Он временно приютил у себя Оливье, пока окончательно не решится вопрос о судьбе ребенка. Жану было всего двадцать четыре года, он недавно женился и уже увяз в долгах. Экономический кризис постоянно угрожал ему увольнением. В пятницу вечером его хозяин внезапно заявил: — На следующей неделе можешь сюда не являться! Посему Жану пришлось стать в очередь перед воротами киностудии на улице Франкер, чтоб попытаться найти работу статиста (его уже видели в фильме «
Вечерняя облава», и он немало гордился этим!); рекомендацию в киностудию ему дал один приятель по имени Крошка Луи. Так как Жан был довольно красивый парень и внешне напоминал артиста Альбера Прежана, его иногда нанимали на съемки. Это был человек миролюбивый, прямодушный, робкий, нерешительный, своим умом дошедший до повседневной философии, весьма популярной у них в квартале: раз и навсегда избавиться от осложнений, не проявлять амбиции, не ждать необычного, вести самое монотонное существование, идеал которого выражен народным присловьем: «Жить как папаша Пенар
[3]!»
Жан отправился в департамент Лозер, в Сен-Шели-д'Апшер, подыскать себе жену и приметил там брюнетку Элоди, миленькую, как букетик, с угольными глазами, спелым и соблазнительным, как клубника, ротиком, с тугой грудью, быструю, живую девчонку, заполнившую своим южным звонким говором их небольшую квартиру. Они жили душа в душу и были уверены, что так будет всю жизнь.
Они выходили из дома только в субботний вечер, когда отправлялись в кино, почти всегда в « Рокси-Палас» на улице Рошешуар, где, кроме двух фильмов, показывали еще какой-нибудь аттракцион: то иллюзиониста, то факира или жонглера, то акробатов-велосипедистов, то какого-то последователя известного чревовещателя Петомана, некоего «человека-аквариума», который глотал лягушек и золотых рыбок, чтоб затем исторгнуть их из себя живыми самым чудесным образом, а по большим праздникам в программах появлялись и звезды экрана: Жан Люмьер в « Маленькой церковке», Жан Траншан в « Поблекших именах», Лиз Готи в фильме « В харчевне закрылись ставни», Люсьена Бойе в картине « Такая малышка». Общество еще не превратилось в потребительское, и только магазин « Пять и Десять» (то есть каждая вещь за пять или десять франков) на бульваре Барбес мог быть прообразом будущих огромных универмагов единых цен. В те времена люди легко отдавались восторгу, смеялись по пустякам, и эти субботние вечера были отрадой недели. У молодой четы было честолюбивое стремление купить когда-нибудь два велосипеда, а еще лучше тандем, чтоб вместе гонять по дорогам, но осуществить эту мечту можно было, лишь оплатив мебель, купленную в кредит.
При такой суровой экономии присутствие Оливье вызывало в этой семье немало проблем. Чтоб создать у себя иллюзию растущего уровня жизни, юная чета порой заменяла деревенский весовой хлеб батонами, даже сдобными булочками, однако нехватка денег вновь заставляла их экономить. Дождутся ли они когда-нибудь достатка, который снизойдет на них, словно по мановению волшебной палочки?
Когда ребенок сидел около молодых влюбленных, облокотившись о палисандровый стол, они любезно ему улыбались, но со временем начинали чувствовать, что он им мешает. Поставив перед собой потные листки с текстом популярных песенок, Жан и Элоди напевали дуэтом « Марилу, как сладостно было первое наше свиданье», а Оливье добавлял: бам-бам-дзум!— но даже эта детская вольность не могла рассеять экзотического аромата « Светлого неба Сорренто» или « Я ее встретил на Капри», Головы Жана и Элоди сближались, их губы искали друг друга, и ребенок понимал, что следует уйти поиграть, и тут же получал разрешение выбежать на улицу.
Он садился на первую ступеньку каменной лестницы, подпирал кулаками подбородок и пытался сосредоточиться, но все вокруг было неясно, расплывчато и лишь постепенно приобретало более четкие очертания. Ночь нагоняла на него тупой страх. Он был в таком напряжении, что вздрагивал от гудения водопроводных труб, от малейшего скрипа деревянных полов.
В чистой двухкомнатной квартирке, оклеенной обоями с изображением увитых цветами колонн, тянущихся к голубоватому потолку и упирающихся внизу над плинтусом в фриз светло-зеленого тона, была глубокая ниша, отделенная от столовой складной трехстворчатой дверцей, затянутой сверху прозрачной пленкой. Здесь спал Оливье, на диване-кровати, встроенном в тонкую рамку из плакированного индонезийского дерева, с полками для книжек и безделушек. Мебель была легкой и неустойчивой, и нередко на голову Оливье падало новое сочинение Пьера Бенуа (или Раймонды Машар, или Клода Фаррера, или Анри Бордо).
Рядом в шкафу находилась одежда мальчика: синий матросский костюм и уже тесный ему берет, серый костюмчик с брюками-гольф (это на воскресенье), немного белья, лакированные туфли, шлепанцы на веревочной подошве, башлык, черный непромокаемый плащ на молнии, несколько свитеров, связанных Виржини, школьные халаты из черного сатина, отделанные красной каймой.
Наденет ли он когда-нибудь школьный халатик? Мальчик предпочитал об этом не думать, он издали поглядывал на своих школьных дружков, когда в четыре часа пополудни кончались уроки в классах, и втайне им завидовал. Если бы Оливье сам попросил разрешения вернуться к занятиям, ему бы не отказали, но он был убежден, что этот частный запрет был связан со всей его горькой судьбой и ничего с этим не сделаешь — он бессилен. Иногда мальчик брал свой ранец из телячьей кожи, клал его на диван, становился перед ним на коленки и заново осматривал содержимое: учебники, которые выдала ребятам школа, обернутые в голубовато-серую бумагу и украшенные ярлычком с обрезанными уголками ( Учебник арифметики принадлежит такому-то…), дневник, обернутый в ту же бумагу, тетрадки с линованными красными полями, с особыми вкладками, отделанными под муар — на них были напечатаны таблицы умножения и деления. Он часто приводил в порядок свою готовальню, раскладывал по отделениям черного футляра циркули и всю эту точную механику — транспортир, рейсфедер, вставные запасные графиты, потом вынимал лакированный черный пенал с золочеными цветочками на крышке и отделениями для перьев «утка», «сержант-майор», «рондо»; там же у него были твердые и мягкие карандаши, ручки, одна тоненькая, как папироска, другая из оливкового дерева, толстая, как сигара, и, кроме того, еще одна костяная ручка, плоская, отделанная кружевными зубчиками вокруг небольшого отверстия и даже четырьмя миниатюрными видами Парижа; в другом гнездышке лежала резинка и рядом печатка с его инициалами, которую мальчик сам смастерил, еще одна печатка помягче, вся искусанная (у нее был странный вкус ластика, розовой промокашки и белого душистого клея), точилка для карандашей, круглая, в форме глобуса, с вмятиной у Тихого океана, великолепная линейка из красного дерева с четырьмя медными ребрами, складной дециметр, весь в чернильных пятнах, наждачная бумажка, чтоб заострять карандашный графит, и какой-то растушеванный черным рисунок. Карандаши распространяли древесный запах по всему ранцу. А ведь здесь была еще копировальная бумага (красная, черная) и карта, вырезанная в форме Франции с патриотической, торжественной надписью: « Дитя, вот твоя родина!», была и черная коробка с акварельными красками и углублениями в крышке, с белыми чашечками для воды и кружочками красок, глубоко размытых кисточкой, еще коробка цветных карандашей в картонном футляре с прорезью, и всякие тряпочки, и тюбик белой гуаши.
Оливье грустно прижался лбом к перилам. Мрачное нашествие ночных страхов все еще продолжалось. Он боялся сдвинуться с места. Может, следовало нырнуть поглубже в простыни, свернуться в клубок — и он был бы спасен. Но как с себя сбросить сковавшее волю оцепенение? Одно его движение — и все эти враждебные силы, казалось, вырвутся наружу: опасность таилась повсюду, на каждом повороте лестницы, на каждой площадке, в любом углу, за любой дверью.
Внезапный свет ослепил мальчика. Зажглись на лестнице и в коридоре все лампы, автоматический запор входных дверей издал свое обычное тиканье, и всеобъемлющая тишина превратила этот звук в громыхание. Оливье услыхал легкие, быстрые шаги — кто-то спускался по лестнице. Мальчик взбежал на промежуточную площадку, затаился там, чтоб пропустить человека, чью походку он узнал: этот мужчина всегда одевался в светлое, вел ночную жизнь и относился презрительно к жителям их квартала.
Оливье попытался отойти в сторону, но сделал это очень неловко и помешал ему пройти. Широкая ладонь легла на лицо мальчика, пальцы сжались, как будто хотели выжать его, как губку, и толчок швырнул Оливье головой об стену, а человек продолжал спускаться, будто ничего не заметил, помахивая, как спортсмен, руками, довольно ухмыляясь — видимо, наслаждался проявлением своей силы.
Оглушенный Оливье услыхал окрик в адрес привратницы «Откройте-ка дверь!», да еще без всякого «пожалуйста». Полусонная женщина дернула за шнур с шишечкой, висевшей у ее кровати, и дверь, открываясь, загудела. Ребенок наклонился над перилами и увидел, как мужчина с развязной манерностью зажег сигарету. Оливье знал этого человека, его звали Мак, он пользовался весьма дурной славой на их улице, но это не мешало подросткам восхищаться тем, что они принимали за элегантность.
Мак не раз наведывался в галантерейную лавочку. Он пристраивался напротив Виржини, бросал на нее сладкие взгляды и разъяснял, что она слишком хороша, чтоб всю жизнь оставаться торговкой. Она слушала его с ироническим видом и как-то спросила, а что он собирается предложить ей взамен? Подобные разговоры часто кончались тем, что Мак показывал ей нарочно оторванную пуговицу. Она соглашалась пришить, однако просила передать ей пиджак через прилавок, а самому подождать с другой стороны.
Оливье потер голову, нывшую от удара о степу, и решил все-таки подняться на третий этаж. Там он сунул руку под соломенный коврик, взял ключ с брелоком из кости и бесшумно открыл дверь. Из-под двери спальни просачивался свет, оттуда слышался шепот и вздохи. Оливье зашел в свою нишу, закрыл за собой легкую дверцу и разделся в узком простенке, чтоб побыстрее проскользнуть в постель. Сначала он несколько приободрился, но постепенно его страхи возобновились. Он боялся кошмаров, которые еженощно преследовали его после смерти Виржини. То он видел большого человека в черном, который приходил, чтобы схватить его и унести, то грезилась неясная женская фигура, укутанная в покрывало, неподвижно стоявшая у его кровати и молчаливо смотревшая на него. Позавчера он так стонал во сне, что Элоди взяла его за руки, чтоб привести в себя. Никогда не вытеснит время из памяти Оливье эти кошмарные образы, даже много позднее ему придется напрягать весь свой разум, чтоб убедить себя в том, что те страшные незнакомцы, которые являлись ему по ночам, были всего лишь призраками.
Ребенок пытался бороться со сном, задыхался, но даже не пробовал высунуть голову из-под простыни. В тот вечер мальчик был особенно утомлен. Ему припомнились некоторые события прошедшего дня — драка с хулиганами улицы Башле, рыжая собака Альбертины, конура с метлами, грубый толчок Мака, — и как бы в порыве самозащиты он забылся глубоким сном.
С окрестных улиц собралось немало людей, больше было женщин. Явилась Альбертина, одетая по-воскресному, Гастуне с черным беретом в руках, грустный Люсьен, явно думающий о своей туберкулезной жене, мадам Папа в шляпе с лиловой вуалеткой, семья Рамели, семья Шлак, мадам Шаминьон, барышня Шевалье, консьержки, торговцы, портнихи, жители соседних домов и еще двое мужчин, которых здесь никто не знал, кроме Оливье, помнившего, что тот и другой пользовались расположением Виржини.
Члены семьи, близкие и дальние родственники заполнили собой все помещение галантерейной лавочки. Здесь был очень высокий и толстый мужчина в прорезиненном плаще, он приехал в автомобиле « рейнастелла», от которого молодежь там, на улице, пришла в восторг. Ему было лет под пятьдесят, этому рыжеватому блондину с редкими волосами, блестевшими, как шелк, и зачесанными назад. Он заметно выделялся в толпе — густые брови, крупный прямой нос, резкие и отчетливые черты лица, как у нотаблей на портретах, исполненных старыми немецкими живописцами. Жан и Элоди подтолкнули Оливье к этому господину, как будто желая вверить ему ребенка.
— Поцелуй же своего дядю!
Гигант снисходительно наклонился и приложил губы ко лбу Оливье. Это был деверь Виржини, брат ее мужа, и Жан не имел с ним родственной связи. Оливье видел дядю всего один раз в жизни, но часто слышал разговоры о том, как «преуспел» дядя в жизни благодаря своему образованию и небольшому капиталу, с которого он начинал. Дядя, пожалуй, был человеком застенчивым, и ребенок оттого еще больше робел перед ним. Хорошо скроенная одежда, сшитая из превосходной материи, высокомерные замашки, манеры крупного буржуа, а также высокий рост отличали его от прочих, и дядя был заметно смущен, что на него так все смотрят.
Рядом стоял какой-то тщедушный старик в рубашке с целлулоидным воротничком и такими же манжетами, в старомодном сюртуке, с биноклем в руках. Он поглаживал свою остроконечную бородку вызывающим и чуть карикатурным жестом. Дядя представлял его всем подходившим следующим образом:
— А я привез с собой господина Дюкорнуа.
Сказав это, дядя принимал значительный вид, полагая, что и другие учтут важность этого события. Все утро Оливье слышал, как повторялась фраза: Я привез с собой господина Дюкорнуа. Из целого потока слов, утешений, соболезнований у мальчика задержалось в памяти только это. Он так и не узнает никогда, кем же был этот господин Дюкорнуа.
От этих особ, принадлежавших к иной среде, местные жители держались на некоторой дистанции, подчеркивая свое почтительное уважение. Стоя напротив галантерейной лавочки, около предприятия Дардара, за этой сценой наблюдал Паук; несколько любопытных высунулись из окон.
После долгих и нудных споров было решено не брать Оливье в похоронную карету, и вокруг гроба заняли места Жан, Элоди и один дальний родственник. Карета медленно тронулась, и процессия потянулась за ней вслед черносерой лентой. Дядя взял Оливье в свою машину, он вел ее сам. Господин Дюкорнуа и мадам Хак сидели сзади, каждый в своем углу, изредка обмениваясь вежливыми взглядами. Мальчик был бледен и казался рассеянным. Он еще ни разу не ездил в автомобиле и в пути ему стало дурно, но никто этого не заметил. Оливье, понурившись, уставился на дядины ноги, нажимавшие на педали.
Позднее, уже на кладбище, к ним присоединилась темноволосая дама в трауре, и дядя спросил мальчика:
— Ты не узнал свою тетю?
Оливье позволил этой даме, выглядевшей надменной и строгой, расцеловать себя в обе щеки. Она прижала на мгновенье ребенка к себе и ласково погладила по волосам. Потом вопросительно посмотрела на мужа, тот пожал плечами, будто хотел сказать: «Ну что ж, увидим…»
Через некоторое время погребальный кортеж нагнал их, и толстая Альбертина, потряхивая своей жалкой, наполовину облезлой черно-бурой лисицей, покрывавшей ей плечи и распространявшей запах нафталина, властно забрала Оливье под свое покровительство, как бы стремясь защитить его от толпы. Должок за шерсть, который она не уплатила, обязывал ее проявлять внимание. На кладбище она показала своему подопечному, как бросить горсть земли, упавшую со странным стуком на деревянную крышку гроба.
Когда закончилась похоронная церемония, все наскоро собрались в кафе против кладбища. Между членами семьи завязалась беседа, в которой то и дело мелькали фразы: «Надо знать, чего вы хотите», «Во-первых, нужно сделать вот что…», «Подождите, давайте разберемся!» Потом возник разговор уже чисто деловой, ибо слышалось: «Ну это уж чересчур…», а также «Почему мы, а не вы?..» — и тон беседы становился все резче, мотивы излагались все раздраженней.
— Мальчика лучше бы удалить…
Какая-то женщина увела ребенка в другой конец зала, к кабинке с телефоном. После получасового спора почти достигли предварительного соглашения.
— Ладно, до августа мы подержим его у нас, — сказал Жан, — а там посмотрим…
— Ну, это уж решит семейный совет! — бросила тетушка.
— Ведь у нас двое детей, — сказал дядя.
И женский голос:
— Нам с ним трудно будет, мы с ним не справимся, это же уличный мальчишка, настоящий, вы знаете, шалопай!
Но многие твердили на все лады:
— После летних каникул непременно найдем выход!
Под конец Альбертина, тихо переговорив с остальными, взяла Оливье за руку:
— Ну пошли, попрощайся с твоим дядей, с тетей, с кузенами…
Не был забыт и таинственный господни Дюкорнуа. Оливье чувствовал на своем лице дыхание всех этих людей, ручонка его утопала в их вялых и влажных ладонях.
Толстуха Альбертина шла, грузно покачиваясь, и тянула Оливье за руку. Долго шли они так по предместью, сумрачный пейзаж которого не могло оживить даже солнце. Дойдя до перехода, отмеченного по асфальту железными бляхами, Альбертина откашлялась, проглотила слюну и, выпятив грудь, наставительным тоном сказала:
— Дяде следует взять тебя к себе. Прежде всего, он богатый. И притом хороший человек. Только им надо подумать. Знаешь, ведь они не ладили с твоей мамой. У нее тоже был свой характер, что тут скрывать…
И толстуха закончила свою мысль жестом, покрутив у лица толстыми, как кровяные колбаски, пальцами. Похоже, она была неплохо осведомлена о делах Виржини. Оливье не знал, что его мать имела плохую репутацию, но понемногу он поймет это из всяких мелких недружелюбных намеков. Немало лет пройдет, пока ему откроется правда: мать была красивой, у нее были любовники, и это не нравилось семье, требовавшей от молодой вдовы безупречной верности скончавшемуся мужу.
— Вот если бы они тебя взяли.. — все повторяла Альбертина.
Она решила, что они вернутся домой пешком, пройдя внешними бульварами, — будет экономия на двух билетах в метро, а, кроме того, пешком ходить полезно. И все же разочек они сделали привал в кафе, терраса которого была по краям красиво очерчена влажными опилками, выложенными фестонами. Альбертина заявила, что «совсем уморилась», томно попросила у официанта чего-нибудь этакого «для бодрости», и он принес ей рюмочку водки, именуемой «аркебузом», а Оливье омочил губы сиропом «гренадин». Альбертина с наслаждением отдыхала, отбросив на спинку стула чернобурку и скрестив руки на толстом животе. Ее тяжелое, залитое потом лицо смахивало на помидор. Она доброжелательным оком поглядывала на мужчин, выходивших из кафе, вытирая губы, прищелкивая языком, словно все еще смакуя утреннюю порцию белого вина, в то время как любители аперитива уже заходили сюда посидеть на террасе и маленькими глотками выпить свой «пикон-гренадин» или черносмородинную наливку.
— Нельзя жить, думая о смерти, — сказала Альбертина.
И неизвестно, в какой связи, вдруг добавила почти жизнерадостным тоном:
— Знаешь, пойдем-ка нарвем одуванчиков!
Они взобрались на один из холмов, образовавшихся из развалин фортов 70-го года; там бродили цыгане, дети, босяки, гонялись друг за дружкой собаки, бойко вскидывая время от времени лапу. По пути гольфы у Оливье спускались ниже и ниже, и ему пришлось нагнуться, чтоб подтянуть резинки. Он снял было пиджачок, но вспомнил о траурной повязке и снова надел его. Одуванчики, все в бутонах, еще не созрели как лакомство, но по крайней мере за них не надо было платить. Да кроме того, собирание цветов чем-то напоминало деревенскую забаву. Вооружившись карманным ножом, толстуха нагнулась и, отдуваясь, срезала растения под самый корень. Кончилось тем, что она упала и поползла вперед на четвереньках, словно какое-нибудь диковинное животное, беспрерывно отбрасывая назад свою лисицу и в минуты усталости утешая себя словами: «Ну, моя милая, увидишь, что это за объеденье!»
Жан отправился в департамент Лозер, в Сен-Шели-д'Апшер, подыскать себе жену и приметил там брюнетку Элоди, миленькую, как букетик, с угольными глазами, спелым и соблазнительным, как клубника, ротиком, с тугой грудью, быструю, живую девчонку, заполнившую своим южным звонким говором их небольшую квартиру. Они жили душа в душу и были уверены, что так будет всю жизнь.
Они выходили из дома только в субботний вечер, когда отправлялись в кино, почти всегда в « Рокси-Палас» на улице Рошешуар, где, кроме двух фильмов, показывали еще какой-нибудь аттракцион: то иллюзиониста, то факира или жонглера, то акробатов-велосипедистов, то какого-то последователя известного чревовещателя Петомана, некоего «человека-аквариума», который глотал лягушек и золотых рыбок, чтоб затем исторгнуть их из себя живыми самым чудесным образом, а по большим праздникам в программах появлялись и звезды экрана: Жан Люмьер в « Маленькой церковке», Жан Траншан в « Поблекших именах», Лиз Готи в фильме « В харчевне закрылись ставни», Люсьена Бойе в картине « Такая малышка». Общество еще не превратилось в потребительское, и только магазин « Пять и Десять» (то есть каждая вещь за пять или десять франков) на бульваре Барбес мог быть прообразом будущих огромных универмагов единых цен. В те времена люди легко отдавались восторгу, смеялись по пустякам, и эти субботние вечера были отрадой недели. У молодой четы было честолюбивое стремление купить когда-нибудь два велосипеда, а еще лучше тандем, чтоб вместе гонять по дорогам, но осуществить эту мечту можно было, лишь оплатив мебель, купленную в кредит.
При такой суровой экономии присутствие Оливье вызывало в этой семье немало проблем. Чтоб создать у себя иллюзию растущего уровня жизни, юная чета порой заменяла деревенский весовой хлеб батонами, даже сдобными булочками, однако нехватка денег вновь заставляла их экономить. Дождутся ли они когда-нибудь достатка, который снизойдет на них, словно по мановению волшебной палочки?
Когда ребенок сидел около молодых влюбленных, облокотившись о палисандровый стол, они любезно ему улыбались, но со временем начинали чувствовать, что он им мешает. Поставив перед собой потные листки с текстом популярных песенок, Жан и Элоди напевали дуэтом « Марилу, как сладостно было первое наше свиданье», а Оливье добавлял: бам-бам-дзум!— но даже эта детская вольность не могла рассеять экзотического аромата « Светлого неба Сорренто» или « Я ее встретил на Капри», Головы Жана и Элоди сближались, их губы искали друг друга, и ребенок понимал, что следует уйти поиграть, и тут же получал разрешение выбежать на улицу.
Он садился на первую ступеньку каменной лестницы, подпирал кулаками подбородок и пытался сосредоточиться, но все вокруг было неясно, расплывчато и лишь постепенно приобретало более четкие очертания. Ночь нагоняла на него тупой страх. Он был в таком напряжении, что вздрагивал от гудения водопроводных труб, от малейшего скрипа деревянных полов.
В чистой двухкомнатной квартирке, оклеенной обоями с изображением увитых цветами колонн, тянущихся к голубоватому потолку и упирающихся внизу над плинтусом в фриз светло-зеленого тона, была глубокая ниша, отделенная от столовой складной трехстворчатой дверцей, затянутой сверху прозрачной пленкой. Здесь спал Оливье, на диване-кровати, встроенном в тонкую рамку из плакированного индонезийского дерева, с полками для книжек и безделушек. Мебель была легкой и неустойчивой, и нередко на голову Оливье падало новое сочинение Пьера Бенуа (или Раймонды Машар, или Клода Фаррера, или Анри Бордо).
Рядом в шкафу находилась одежда мальчика: синий матросский костюм и уже тесный ему берет, серый костюмчик с брюками-гольф (это на воскресенье), немного белья, лакированные туфли, шлепанцы на веревочной подошве, башлык, черный непромокаемый плащ на молнии, несколько свитеров, связанных Виржини, школьные халаты из черного сатина, отделанные красной каймой.
Наденет ли он когда-нибудь школьный халатик? Мальчик предпочитал об этом не думать, он издали поглядывал на своих школьных дружков, когда в четыре часа пополудни кончались уроки в классах, и втайне им завидовал. Если бы Оливье сам попросил разрешения вернуться к занятиям, ему бы не отказали, но он был убежден, что этот частный запрет был связан со всей его горькой судьбой и ничего с этим не сделаешь — он бессилен. Иногда мальчик брал свой ранец из телячьей кожи, клал его на диван, становился перед ним на коленки и заново осматривал содержимое: учебники, которые выдала ребятам школа, обернутые в голубовато-серую бумагу и украшенные ярлычком с обрезанными уголками ( Учебник арифметики принадлежит такому-то…), дневник, обернутый в ту же бумагу, тетрадки с линованными красными полями, с особыми вкладками, отделанными под муар — на них были напечатаны таблицы умножения и деления. Он часто приводил в порядок свою готовальню, раскладывал по отделениям черного футляра циркули и всю эту точную механику — транспортир, рейсфедер, вставные запасные графиты, потом вынимал лакированный черный пенал с золочеными цветочками на крышке и отделениями для перьев «утка», «сержант-майор», «рондо»; там же у него были твердые и мягкие карандаши, ручки, одна тоненькая, как папироска, другая из оливкового дерева, толстая, как сигара, и, кроме того, еще одна костяная ручка, плоская, отделанная кружевными зубчиками вокруг небольшого отверстия и даже четырьмя миниатюрными видами Парижа; в другом гнездышке лежала резинка и рядом печатка с его инициалами, которую мальчик сам смастерил, еще одна печатка помягче, вся искусанная (у нее был странный вкус ластика, розовой промокашки и белого душистого клея), точилка для карандашей, круглая, в форме глобуса, с вмятиной у Тихого океана, великолепная линейка из красного дерева с четырьмя медными ребрами, складной дециметр, весь в чернильных пятнах, наждачная бумажка, чтоб заострять карандашный графит, и какой-то растушеванный черным рисунок. Карандаши распространяли древесный запах по всему ранцу. А ведь здесь была еще копировальная бумага (красная, черная) и карта, вырезанная в форме Франции с патриотической, торжественной надписью: « Дитя, вот твоя родина!», была и черная коробка с акварельными красками и углублениями в крышке, с белыми чашечками для воды и кружочками красок, глубоко размытых кисточкой, еще коробка цветных карандашей в картонном футляре с прорезью, и всякие тряпочки, и тюбик белой гуаши.
Оливье грустно прижался лбом к перилам. Мрачное нашествие ночных страхов все еще продолжалось. Он боялся сдвинуться с места. Может, следовало нырнуть поглубже в простыни, свернуться в клубок — и он был бы спасен. Но как с себя сбросить сковавшее волю оцепенение? Одно его движение — и все эти враждебные силы, казалось, вырвутся наружу: опасность таилась повсюду, на каждом повороте лестницы, на каждой площадке, в любом углу, за любой дверью.
Внезапный свет ослепил мальчика. Зажглись на лестнице и в коридоре все лампы, автоматический запор входных дверей издал свое обычное тиканье, и всеобъемлющая тишина превратила этот звук в громыхание. Оливье услыхал легкие, быстрые шаги — кто-то спускался по лестнице. Мальчик взбежал на промежуточную площадку, затаился там, чтоб пропустить человека, чью походку он узнал: этот мужчина всегда одевался в светлое, вел ночную жизнь и относился презрительно к жителям их квартала.
*
Человек был одет в элегантный костюм из светлого альпага, ультрамариновую шелковую рубашку с резко выделяющимся, крикливым оранжевым галстуком, в светло-желтые туфли, а его темные, обильно напомаженные волосы скрывала мягкая фетровая шляпа, низко надвинутая на лоб. Черноглазый, с матовой кожей — красивый парень, хотя нос у него и несколько приплюснут, как у боксера. Что-то двусмысленное было в его лице: чересчур крупный рот, влажные губы — и невероятно злой взгляд. Рослый, широкоплечий, он спускался по лестнице, перескакивая через ступеньки, с нарочитой развязностью. Чистейшее порождение своего времени, он был бы вполне на месте среди компаньонов гангстера Аль-Капоне.Оливье попытался отойти в сторону, но сделал это очень неловко и помешал ему пройти. Широкая ладонь легла на лицо мальчика, пальцы сжались, как будто хотели выжать его, как губку, и толчок швырнул Оливье головой об стену, а человек продолжал спускаться, будто ничего не заметил, помахивая, как спортсмен, руками, довольно ухмыляясь — видимо, наслаждался проявлением своей силы.
Оглушенный Оливье услыхал окрик в адрес привратницы «Откройте-ка дверь!», да еще без всякого «пожалуйста». Полусонная женщина дернула за шнур с шишечкой, висевшей у ее кровати, и дверь, открываясь, загудела. Ребенок наклонился над перилами и увидел, как мужчина с развязной манерностью зажег сигарету. Оливье знал этого человека, его звали Мак, он пользовался весьма дурной славой на их улице, но это не мешало подросткам восхищаться тем, что они принимали за элегантность.
Мак не раз наведывался в галантерейную лавочку. Он пристраивался напротив Виржини, бросал на нее сладкие взгляды и разъяснял, что она слишком хороша, чтоб всю жизнь оставаться торговкой. Она слушала его с ироническим видом и как-то спросила, а что он собирается предложить ей взамен? Подобные разговоры часто кончались тем, что Мак показывал ей нарочно оторванную пуговицу. Она соглашалась пришить, однако просила передать ей пиджак через прилавок, а самому подождать с другой стороны.
Оливье потер голову, нывшую от удара о степу, и решил все-таки подняться на третий этаж. Там он сунул руку под соломенный коврик, взял ключ с брелоком из кости и бесшумно открыл дверь. Из-под двери спальни просачивался свет, оттуда слышался шепот и вздохи. Оливье зашел в свою нишу, закрыл за собой легкую дверцу и разделся в узком простенке, чтоб побыстрее проскользнуть в постель. Сначала он несколько приободрился, но постепенно его страхи возобновились. Он боялся кошмаров, которые еженощно преследовали его после смерти Виржини. То он видел большого человека в черном, который приходил, чтобы схватить его и унести, то грезилась неясная женская фигура, укутанная в покрывало, неподвижно стоявшая у его кровати и молчаливо смотревшая на него. Позавчера он так стонал во сне, что Элоди взяла его за руки, чтоб привести в себя. Никогда не вытеснит время из памяти Оливье эти кошмарные образы, даже много позднее ему придется напрягать весь свой разум, чтоб убедить себя в том, что те страшные незнакомцы, которые являлись ему по ночам, были всего лишь призраками.
Ребенок пытался бороться со сном, задыхался, но даже не пробовал высунуть голову из-под простыни. В тот вечер мальчик был особенно утомлен. Ему припомнились некоторые события прошедшего дня — драка с хулиганами улицы Башле, рыжая собака Альбертины, конура с метлами, грубый толчок Мака, — и как бы в порыве самозащиты он забылся глубоким сном.
*
Пять дней назад, в день похорон на кладбище Пантен, кузина Элоди нарядила его в костюм с брюками-гольф, повязала черный галстук, а на руку надела траурную повязку. Она дала ему черные перчатки, но они были чересчур велики, и поэтому Элоди посоветовала держать их в руке. Женщины, толпившиеся в магазине галантереи, хотели, чтоб Оливье последний раз посмотрел на свою мать, пока служащие похоронного бюро Робло еще не закрыли гроб сосновой крышкой, но мальчик так посинел от страха, что кузен Жан попросил на этом не настаивать.С окрестных улиц собралось немало людей, больше было женщин. Явилась Альбертина, одетая по-воскресному, Гастуне с черным беретом в руках, грустный Люсьен, явно думающий о своей туберкулезной жене, мадам Папа в шляпе с лиловой вуалеткой, семья Рамели, семья Шлак, мадам Шаминьон, барышня Шевалье, консьержки, торговцы, портнихи, жители соседних домов и еще двое мужчин, которых здесь никто не знал, кроме Оливье, помнившего, что тот и другой пользовались расположением Виржини.
Члены семьи, близкие и дальние родственники заполнили собой все помещение галантерейной лавочки. Здесь был очень высокий и толстый мужчина в прорезиненном плаще, он приехал в автомобиле « рейнастелла», от которого молодежь там, на улице, пришла в восторг. Ему было лет под пятьдесят, этому рыжеватому блондину с редкими волосами, блестевшими, как шелк, и зачесанными назад. Он заметно выделялся в толпе — густые брови, крупный прямой нос, резкие и отчетливые черты лица, как у нотаблей на портретах, исполненных старыми немецкими живописцами. Жан и Элоди подтолкнули Оливье к этому господину, как будто желая вверить ему ребенка.
— Поцелуй же своего дядю!
Гигант снисходительно наклонился и приложил губы ко лбу Оливье. Это был деверь Виржини, брат ее мужа, и Жан не имел с ним родственной связи. Оливье видел дядю всего один раз в жизни, но часто слышал разговоры о том, как «преуспел» дядя в жизни благодаря своему образованию и небольшому капиталу, с которого он начинал. Дядя, пожалуй, был человеком застенчивым, и ребенок оттого еще больше робел перед ним. Хорошо скроенная одежда, сшитая из превосходной материи, высокомерные замашки, манеры крупного буржуа, а также высокий рост отличали его от прочих, и дядя был заметно смущен, что на него так все смотрят.
Рядом стоял какой-то тщедушный старик в рубашке с целлулоидным воротничком и такими же манжетами, в старомодном сюртуке, с биноклем в руках. Он поглаживал свою остроконечную бородку вызывающим и чуть карикатурным жестом. Дядя представлял его всем подходившим следующим образом:
— А я привез с собой господина Дюкорнуа.
Сказав это, дядя принимал значительный вид, полагая, что и другие учтут важность этого события. Все утро Оливье слышал, как повторялась фраза: Я привез с собой господина Дюкорнуа. Из целого потока слов, утешений, соболезнований у мальчика задержалось в памяти только это. Он так и не узнает никогда, кем же был этот господин Дюкорнуа.
От этих особ, принадлежавших к иной среде, местные жители держались на некоторой дистанции, подчеркивая свое почтительное уважение. Стоя напротив галантерейной лавочки, около предприятия Дардара, за этой сценой наблюдал Паук; несколько любопытных высунулись из окон.
После долгих и нудных споров было решено не брать Оливье в похоронную карету, и вокруг гроба заняли места Жан, Элоди и один дальний родственник. Карета медленно тронулась, и процессия потянулась за ней вслед черносерой лентой. Дядя взял Оливье в свою машину, он вел ее сам. Господин Дюкорнуа и мадам Хак сидели сзади, каждый в своем углу, изредка обмениваясь вежливыми взглядами. Мальчик был бледен и казался рассеянным. Он еще ни разу не ездил в автомобиле и в пути ему стало дурно, но никто этого не заметил. Оливье, понурившись, уставился на дядины ноги, нажимавшие на педали.
Позднее, уже на кладбище, к ним присоединилась темноволосая дама в трауре, и дядя спросил мальчика:
— Ты не узнал свою тетю?
Оливье позволил этой даме, выглядевшей надменной и строгой, расцеловать себя в обе щеки. Она прижала на мгновенье ребенка к себе и ласково погладила по волосам. Потом вопросительно посмотрела на мужа, тот пожал плечами, будто хотел сказать: «Ну что ж, увидим…»
Через некоторое время погребальный кортеж нагнал их, и толстая Альбертина, потряхивая своей жалкой, наполовину облезлой черно-бурой лисицей, покрывавшей ей плечи и распространявшей запах нафталина, властно забрала Оливье под свое покровительство, как бы стремясь защитить его от толпы. Должок за шерсть, который она не уплатила, обязывал ее проявлять внимание. На кладбище она показала своему подопечному, как бросить горсть земли, упавшую со странным стуком на деревянную крышку гроба.
Когда закончилась похоронная церемония, все наскоро собрались в кафе против кладбища. Между членами семьи завязалась беседа, в которой то и дело мелькали фразы: «Надо знать, чего вы хотите», «Во-первых, нужно сделать вот что…», «Подождите, давайте разберемся!» Потом возник разговор уже чисто деловой, ибо слышалось: «Ну это уж чересчур…», а также «Почему мы, а не вы?..» — и тон беседы становился все резче, мотивы излагались все раздраженней.
— Мальчика лучше бы удалить…
Какая-то женщина увела ребенка в другой конец зала, к кабинке с телефоном. После получасового спора почти достигли предварительного соглашения.
— Ладно, до августа мы подержим его у нас, — сказал Жан, — а там посмотрим…
— Ну, это уж решит семейный совет! — бросила тетушка.
— Ведь у нас двое детей, — сказал дядя.
И женский голос:
— Нам с ним трудно будет, мы с ним не справимся, это же уличный мальчишка, настоящий, вы знаете, шалопай!
Но многие твердили на все лады:
— После летних каникул непременно найдем выход!
Под конец Альбертина, тихо переговорив с остальными, взяла Оливье за руку:
— Ну пошли, попрощайся с твоим дядей, с тетей, с кузенами…
Не был забыт и таинственный господни Дюкорнуа. Оливье чувствовал на своем лице дыхание всех этих людей, ручонка его утопала в их вялых и влажных ладонях.
Толстуха Альбертина шла, грузно покачиваясь, и тянула Оливье за руку. Долго шли они так по предместью, сумрачный пейзаж которого не могло оживить даже солнце. Дойдя до перехода, отмеченного по асфальту железными бляхами, Альбертина откашлялась, проглотила слюну и, выпятив грудь, наставительным тоном сказала:
— Дяде следует взять тебя к себе. Прежде всего, он богатый. И притом хороший человек. Только им надо подумать. Знаешь, ведь они не ладили с твоей мамой. У нее тоже был свой характер, что тут скрывать…
И толстуха закончила свою мысль жестом, покрутив у лица толстыми, как кровяные колбаски, пальцами. Похоже, она была неплохо осведомлена о делах Виржини. Оливье не знал, что его мать имела плохую репутацию, но понемногу он поймет это из всяких мелких недружелюбных намеков. Немало лет пройдет, пока ему откроется правда: мать была красивой, у нее были любовники, и это не нравилось семье, требовавшей от молодой вдовы безупречной верности скончавшемуся мужу.
— Вот если бы они тебя взяли.. — все повторяла Альбертина.
Она решила, что они вернутся домой пешком, пройдя внешними бульварами, — будет экономия на двух билетах в метро, а, кроме того, пешком ходить полезно. И все же разочек они сделали привал в кафе, терраса которого была по краям красиво очерчена влажными опилками, выложенными фестонами. Альбертина заявила, что «совсем уморилась», томно попросила у официанта чего-нибудь этакого «для бодрости», и он принес ей рюмочку водки, именуемой «аркебузом», а Оливье омочил губы сиропом «гренадин». Альбертина с наслаждением отдыхала, отбросив на спинку стула чернобурку и скрестив руки на толстом животе. Ее тяжелое, залитое потом лицо смахивало на помидор. Она доброжелательным оком поглядывала на мужчин, выходивших из кафе, вытирая губы, прищелкивая языком, словно все еще смакуя утреннюю порцию белого вина, в то время как любители аперитива уже заходили сюда посидеть на террасе и маленькими глотками выпить свой «пикон-гренадин» или черносмородинную наливку.
— Нельзя жить, думая о смерти, — сказала Альбертина.
И неизвестно, в какой связи, вдруг добавила почти жизнерадостным тоном:
— Знаешь, пойдем-ка нарвем одуванчиков!
Они взобрались на один из холмов, образовавшихся из развалин фортов 70-го года; там бродили цыгане, дети, босяки, гонялись друг за дружкой собаки, бойко вскидывая время от времени лапу. По пути гольфы у Оливье спускались ниже и ниже, и ему пришлось нагнуться, чтоб подтянуть резинки. Он снял было пиджачок, но вспомнил о траурной повязке и снова надел его. Одуванчики, все в бутонах, еще не созрели как лакомство, но по крайней мере за них не надо было платить. Да кроме того, собирание цветов чем-то напоминало деревенскую забаву. Вооружившись карманным ножом, толстуха нагнулась и, отдуваясь, срезала растения под самый корень. Кончилось тем, что она упала и поползла вперед на четвереньках, словно какое-нибудь диковинное животное, беспрерывно отбрасывая назад свою лисицу и в минуты усталости утешая себя словами: «Ну, моя милая, увидишь, что это за объеденье!»