Страница:
Жерминаль». Ее родители из Сен-Шели-д'Апшера представляли себе парижскую жизнь сплошным распутством, но теперь они смогут успокоиться. Улица Лаба в сущности ничем не отличалась от их деревенской. Париж не заставил Элоди даже подкрашивать губы (Жан хотел, чтоб она оставалась «естественной»), глаза ее сохранили блеск, а щеки с их бархатной кожей были подобны персику. Элоди вела жизнь образцовой домашней хозяйки, она меньше, чем ее муж, обременяла себя тяжелыми денежными заботами, и трудности только давали ей повод доказать свое уменье экономно вести хозяйство. Пол и мебель сверкали чистотой, и Элоди ежедневно опускала несколько сбереженных монеток по пятьдесят сантимов в бутылку-копилку; разве люди не говорят, что когда бутылка заполнится, будешь обладать ну прямо-таки сказочным богатством?
Пока молодая женщина с видимым усердием — черная прядь упала на правый глаз, кончик языка высунут меж красивыми губками — каллиграфически выписывала каждую буковку, Жан читал журнал « Ла вэн», мечтая, чтоб его научные выкладки и воскресные игры принесли ту сумму, которой им так не хватает, чтоб уравновесить бюджет. Скачки! Это все, что он разрешил себе сохранить от своих прежних привычек заядлого игрока, остепенившись после женитьбы.
В доме было спокойно, и Оливье ходил из комнаты в комнату, тщательно огибая одну особенно скрипящую дощечку паркета. Элоди как будто уже забыла происшествие, связанное с церковной мессой, но, так как она ввернула словцо «лунатик» по адресу мальчика, он пытался разгадать его смысл. Его часто упрекали, что он «витает в облаках», но «лунатик» звучало еще неприятней — слово это вызывало какие-то смутные ассоциации: луна, лунь, лунатик… И никого ведь не спросишь, что же это такое, лунатик, — еще сочтут дерзким.
Пока картофельное пюре, хорошо размятое деревянным пестиком, остывало в его тарелке, мальчик полностью отвлекся, рассеянно уставившись на перечницу и солонку в костяных чашечках, соединенных загнутым хрупким рожком серны с надписью « Сувенир из Лурда». Лишь заметив, что тарелки его кузенов уже опустели, он кое-как оторвался от неприятных воспоминаний о Гастуне. Но аппетит пропал, и ребенок начертил своей вилкой на распластавшемся по всей тарелке пюре сначала горизонтальные линии, потом вертикальные, а затем попробовал слепить человечка; но так как он ему не поправился, Оливье быстро съел руку человечка, потом ногу, голову, чтобы его больше не видеть.
Когда было подано жаркое из свинины, беседа немного оживилась, Элоди и Жан заговорили о Сен-Шели, которое казалось им раем, чудесным местом для летнего отдыха, о Трюйере, где купаются вблизи водопада, о виадуке Гараби, построенном Эйфелем, автором парижской башни, и все это дало мыслям ребенка новое направление.
Едва установилась тишина, Оливье вдруг сказал, ну просто для того, чтоб принять участие в разговоре:
— А мы с Гастуне заложили за воротник по стакашке!
— Этого еще не хватало! — воскликнула Элоди.
Оливье не понял упрека. Значит, не надо было говорить и об этом!
Мальчику надоело расхаживать по этой тесной комнатке, и он уселся в единственное здесь кресло из красной кожи с золочеными гвоздиками. Жан, послюнив карандаш, выписывал в ряд клички лошадей, фамилии владельцев конюшен, имена тренеров и жокеев, вносил цифры, указывающие вес, гандикап, призовые места лошадей, полученные ими в предыдущих скачках. Оливье вдруг спросил, что-то по ассоциации вспомнив:
— Скажи, Жан, ты никогда не бываешь теперь у Пьерроза?
Кафе Пьерроза, вернее бистро на углу улицы Рамей и тупика Перс, было главной резиденцией Жана до его женитьбы. Там он ежевечерне встречал ватагу молодых ребят одних с ним вкусов: это были и подмастерья, и разные бездельники, и патентованные лодыри, настоящие парни квартала, грубияны из грубиянов, спецы по всяким «мошенствам». Глянув украдкой в сторону Элоди, Жан ответил:
— Конечно, не бываю. Все это хорошо, пока молод!
Кафе Пьерроза сохраняло свой стиль, свои привычки, своих особых посетителей. Знатоки понимают, что в Париже нет двух похожих бистро. Все в них разное: шум, запахи, манеры завсегдатаев, всевозможные неуловимые детали, характеры хозяев… У Пьерроза бывали толстые торговки-зеленщицы, в своих черных плиссированных юбках и атласных блестящих кофточках, обтягивающих полную грудь, похожие на певицу Фреэль, закоренелые пьяницы, с носами, как багровая световая реклама, сюда приходили с ковриками для продажи арабы в фесках, маляры, басистые и писклявые, в белых блузах, красномордые мясники в передниках, заляпанных кровью, механики в спецовках, рабочие-газовщики в своей форме — все они производили тут адский шум, к которому присоединялся лязг от механических бильярдов. Запахи кофе со сливками, красного вина, рома и пива, клубы пара от присвистывающих кофеварок, звон стаканчиков и чашек, галдеж, жаргонные и простонародные словечки, провинциальный танец «жава» и визгливые песенки в манере певицы Дамиа или Берты Сильва, исполненные дребезжащим контральто с подчеркнутой вибрацией голоса, — все тут благоприятствовало созданию атмосферы человеческой теплоты, свободе поведения, откровенным высказываниям перед собравшимися. Хозяин, родом из Савойи, устраивал здесь грандиозные битвы на бильярде, сражения в белот, в «дурака», в «свои козыри», растягивая эти баталии на многие вечера и выдавая в награду победителю жирного, хорошо ощипанного каплуна, у которого в качестве декоративного элемента оставлялось в гузке несколько длинных перьев. Местные остряки ради смеха окрещивали этих птиц известными в эстрадном мире именами — «Мистингет», «Сесиль Сорель», «Жозефина Беккер». На оконных стеклах Пьерроз выводил мелом: Здесь можно поохотиться на цыпленка!Такие традиционные на Монмартре состязания были в чести именно тут, и считалось почетным, если имя клиента значилось на большой грифельной доске среди имен лауреатов.
Однако Оливье, спросив Жана насчет Пьерроза, имел в виду еще одно удовольствие, которое в его представлении было связано с бистро. Когда Виржини была жива, то иногда в воскресные утра Жан, подойдя к галантерейной лавочке, свистом вызывал своего маленького кузена на улицу, и тот выбегал с куском мыла и махровым полотенцем. Жан уводил мальчика в городской бассейн на улицу Амиро. Надо было спешить, так как туда набивалась уйма людей и после восьми уже приходилось подолгу ждать, пока освободится кабинка. Кассирша выдавала напрокат холщовые с маркой заведения плавки, которые веревочкой завязывались на бедрах. Жан и Оливье поднимались к ярусным галереям, возвышающимся одна над другой вокруг бассейна, торопливо бежали за служащим в майке и белых брюках, который, чтоб опознать их при возвращении, записывал их инициалы мелом на черной дощечке, прибитой с внутренней стороны двери.
Жан наказывал Оливье: «Смотри, запомни номер кабины!» Ребенок, чувствуя свою великую ответственность, во время купанья то и дело повторял про себя номер. Вот почему дни этой воскресной радости запечатлены в его памяти под номерами кабин — № 83, № 117, № 22…
После гонки «а кто первый разденется» и теплого душа с мылом они окатывались такой холоднющей струей, что хоть криком кричи, направлялись к голубоватой, пахнущей хлором воде и осторожными шажками начинали спускаться по ступенькам в зыбкую водяную толщу. Бассейн для Оливье был радостью не только из-за удовольствия плескаться на мелководье до той опасной черты, где уже не достанешь дна, не только из-за того, что здесь Жан учил его плавать, поддерживая одной ладонью под подбородок, а другой под живот, и даже не только из-за того, что мальчику правилось нырять с головой в воду, зажав ноздри, а потом, вынырнув, фыркать и сопеть, как тюлень, — по была еще тысяча бесконечных радостей, связанных с ощущением, что заботы исчезли и тело блаженствует, а вокруг настоящая водяная феерия, хлюпанье взбитой в пену воды, гулкие всплески ныряльщиков, раскатисто отражаемые плиточными стенками и застекленной крышей, песенки, доносящиеся из душевых кабинок, советы тренеров, руководящих своими учениками, словно корабликами, направляемыми длинным шестом, свистки в адрес потерявших всякий разум озорников, визг девчонок, которым бросали в лицо пригоршни воды… Названия способов плавания — кроль, брасс, баттерфляй, индийский, «доской», японский штопор и саженками — являли собой целую программу: Оливье хотел научиться всем стилям сразу и даже попробовать изобрести новые.
— Ха! А я чуть не захлебнулся…
Иной раз Жан завязывал разговор с хорошенькой девчонкой в купальном костюме и долго сидел с ней на краю бассейна, свесив ноги. Оливье подмигивал своему компаньону, понимающе произносил: гм-гм!— Жан подцепил подружку. Бывало, ребенок встречал в бассейне школьного дружка, и они затевали игру, кто первый доплывет до лесенки или нырнет с одной из ступенек.
Однако в радостях купания быстро пролетало время, и вот уже пора вернуться под душ, дождаться служителя, назвать ему пресловутые инициалы, затем наперегонки одеться, причесаться мокрой расческой у запотевшего зеркала и выйти на улицу, чувствуя, что тело стало легким, воздушным. По пути они останавливались у Пьерроза, заказывали две чашки кофе с молоком и невероятным количеством золотистых рожков. К Жану нередко подсаживались приятели, и мальчик гордился тем, что принимал участие в их шутливой беседе.
Все это казалось очень далеким. После женитьбы Жан перестал ходить в бистро Пьерроза, покинул бассейн… И сейчас, отложив в сторону карандаш, он сказал тоном фаталиста: «Ну что ж, увидим…» Лошади Ротшильда представляли собой явную опасность. Жан посмотрел на Элоди, аккуратно заклеивающую конверт, вынул свой кошелек, отсчитал несколько монеток и дал их Оливье:
— Держи, это тебе на воскресенье. Можешь сходить в киношку. И смотри, не валяй дурака!
Мальчик сжал монеты в руке и подумал, что Бугра мог бы сделать из них прекрасные кольца, но, к сожалению, для его пальцев они были бы велики, потом трижды звонко расцеловал Жана и Элоди, как это принято в Оверни. На лицах кузенов появилась растроганная улыбка, и Жан повторил: «Будь умницей!» — а Элоди сунула еще пятьдесят сантимов, чтоб в антракте он купил себе пакет с карамельками.
Сцена была закрыта большим рекламным занавесом. Оливье читал и перечитывал торговые рекламы, помещенные в рамках самых различных размеров и украшенные целым хороводом из фигурок Микки-Мауса и его конкурента Кота Феликса, очень плохо нарисованного, пока не разобрался во всех их доводах и уговариваниях. Начала сеанса он дожидался почти четверть часа, сидя на самых дешевых местах партера (первые пять рядов), и ему приходилось сильно запрокидывать голову, чтобы видеть все эти картинки на занавесе, к тому же искаженные из-за его крайне неудобной позиции.
Ожидание, хотя и под музыку разных пластинок, казалось уже чересчур долгим, а тут еще столько минут заняли всякие манипуляции до начала просмотра: подъем коленкорового занавеса с рекламами, а за ним железного занавеса с пятнами ржавчины, скрежет колец еще одного, красного с золотым занавеса (тут билетерша пришла подхватить его шнуром с кистями в точности так, как в театре, которому кинематограф явно хотел подражать); затем подняли еще один занавес — и все это, чтоб продемонстрировать пустой экран, обведенный черной рамкой, как траурное письмо. В общем, это был настоящий стриптиз. Наконец билетерша под сухое потрескивание переключателей погасила все лампы, и появились кадры документального «говорящего» фильма еще и с музыкой, но он казался уже много раз виденным: пейзажи были приправлены банальными комментариями, к тому же диктор говорил слишком возвышенным тоном; тут были и заснеженные поля, и бурные потоки, и вековые дубы, и обширные пространства, и глубокие бездны. Потом пение петуха возвестило начало хроники с ее очередной еженедельной катастрофой, непременным торжественным открытием чего-то там такого, президентом в цилиндре, велосипедными гонками, военным парадом и светскими модами, при виде которых так и прыснули со смеху все местные старички, прихожане, привратницы, а за ними и дети, любящие побуянить. За всем этим следовала обычно маленькая комедия, мультипликация или короткометражка, а потом наступал нескончаемый антракт (пакеты с конфетами, мятные пастилки, карамель, апельсины), вслед за которым после повторного церемониала со всеми занавесами начинался столь вожделенный большой фильм.
Сорванцы самых разных возрастов, сидевшие впереди Оливье, затягивались отвратительными окурками (у каждого кресла имелась грязная пепельница, окруженная многочисленными следами от погашенных папирос), хулиганы целились в экран, вопя: тах-тах-тах!— и стреляя из пистолетиков деревянными стрелами с присосками из красной резины, парням нравилось прилеплять их себе на самую середину лба. Они хлопали сиденьями и поглядывали на билетерш в белых передниках, которые были готовы сделать им замечание или пригрозить удалением из зала. Оливье не участвовал в шумных выходках этих непоседливых зрителей не потому, что был паинькой, а просто он с интересом и волнением ждал предстоящего зрелища. Он сидел прямо, с достоинством, вел себя как меломан, зачарованный образами и звуками, порой совсем затихал и с каким-то оттенком грусти и восхищения переживал эти значительные минуты своей жизни.
В то воскресенье давали фильм « Дон-Кихот». Позднее ребенок узнает, что это было произведение известного немецкого режиссера Пабста. Но тогда он не обратил внимания на титры. Он мало что знал и о герое этого фильма, Дон-Кихоте из Ламанчи (мальчик полагал, что речь идет о проливе), разве только что этот человек был высок и худ и что его сопровождал некий Санчо Панса, по контрасту с хозяином — маленький и толстый. Оливье предполагал, что они вроде комиков Дупленатта и Паташона или Лореля и Харди.
С первых же кадров Оливье был покорен. Русский актер Шаляпин и французский — Дорвиль играли героев этой легенды. Приключения Рыцаря печального образа с медным тазиком цирюльника на голове погрузили ребенка в незнакомое ему до сих пор восторженное состояние. Он не так уж много понял в этой истории, но пение, музыка заставили его трепетать. Каждый кадр обострял переживания мальчика, волновал его. За мудрым содержанием картины он глубоко ощущал одиночество героя, и когда книги гидальго предавались сожжению на костре, волнение Оливье так возросло, что ему было трудно справиться со своими чувствами. О своей душевной боли пел Дон-Кихот, а измученный собственными печалями ребенок тосковал вместе с ним. В ту минуту, когда на экране осели горящие угли костра, Оливье вновь увидел толстые веревки вокруг гроба матери. И долго еще после того, как в зале зажегся свет, мальчик глядел на опустевший экран, как будто Дон-Кихот все еще был там…
Оливье открыл задвижку и спрятался в самой глубине чулана. И на этот раз он укрылся между мусорными баками и метлами, как ежик. Ребенок разрыдался, не до конца осознавая причину своих слез, но ему стало легче. Он даже перестал чувствовать эту мерзкую вонь от пыли, мастики для пола и гнилых овощей, к которой примешивался еще запах какого-то животного.
Оливье забился в свою нору; здесь он был надежно укрыт от всего и всех, словно попал в иной мир, где можно было собрать мысли и чувства, сосредоточиться, подумать. Он не сразу расслышал какой-то стон вблизи, а может, подумал, что он вырвался из его собственной груди. Но когда жалоба зазвучала снова и стала громче, он заметил в сумраке чуть светившиеся глаза какой-то зверюшки. Оливье сунул руку в карман. Но в нем была дырка, и коробок шведских спичек Гастуне, который он подобрал, проскочил за подкладку и там застрял. Оливье расширил дыру, вытащил коробок и чиркнул спичкой.
Рядом сидела обыкновенная большая кошка с серой тигровой шерстью; она на мгновенье ощетинилась, а потом доверчиво вытянула передние лапы и легла на бок, показав набухшие соски, к которым пыталась подтащить что-то маленькое, неподвижное, уродливое, вроде слизняка. Глаза кошки словно призывали Оливье в свидетели ее несчастья, она вылизывала своего мертвого котенка — видно, вытащила его из воды и теперь тщетно пыталась вернуть к жизни.
Оливье зажигал одну спичку за другой. Пламя ярким цветком искрилось в темноте, бежало по спичечной палочке и обжигало мальчику пальцы. Он закрывал глаза, все еще вспоминая кадры сегодняшнего фильма, а кошка не переставала жалобно мяукать.
Прежде, в зимние дни, хотя в комнате за галантерейной лавкой печь накалялась почти докрасна, Виржини ради собственного удовольствия разжигала древесный уголь в камине — все содержимое бумажных пакетов из магазина Берно мало-помалу высыпалось туда. Вначале дым пощипывал им глаза, но, когда угольки начинали пылать, издавая незабываемый сухой треск, так было славно сидеть у огня на подушках, такие приятные это были минуты и для матери и для сына; огонь обжигал им лица, погружал в сладостную дремоту, и они сидели недвижимо, молча созерцая алые и синие язычки, и лишь изредка обменивались довольными взглядами.
Оливье подбирал в магазине комочки перепутанных ниток и бросал их в огонь, с удовольствием глядя, как пламя охватывает весь ворох, быстро обугливая в серединке черное кружево, которое распадалось на глазах.
Забившись в свою конуру и чиркая спичку одну за другой, он воскресил и заново пережил эти дорогие минуты. Мальчик тряхнул коробком, уже почти пустым, и подумал, что теперь его уже нельзя вернуть Гастуне. Ему бы хотелось долго оставаться здесь, глядя на эти горящие спички. И когда последняя из них угасала, ребенок, желая продлить жизнь огня, поджег лежавшую рядом оберточную бумагу. Кошка пристроилась тут же на деревянных стружках, которыми пользуются обычно для упаковки хрупких предметов. Охапку этих стружек Оливье бросил в огонь: стружки вспыхнули, в точности как те нитки из маминой лавочки, но это был и костер Дон-Кихота, и просто добрый, веселый дружок, что, весь красный, плясал сейчас рядом с мальчиком.
Вот так, вплетя огонь в свои мечты, он и не заметил, что другое пламя, невыдуманное, настоящее, разгоралось, распластывалось, заставив кошку вскочить с рычаньем, схватить зубами своего мертвого котенка, ринуться к двери, оставшейся, к счастью, полуоткрытой. Оливье мог бы легко загасить огонь, но он продолжал зачарованно смотреть на него в упор. Вскоре пламя охватило тряпки, смоченные всякими химическими растворами для домашней уборки, ветошь загорелась, начала чадить, испуская густой черный дым.
Ребенок очнулся от столбняка, стал кашлять, заплакал, пробовал гасить пламя, но жалкие сведения, извлеченные им из школьных уроков, мало чему помогли. Когда после нескольких бесплодных попыток, едва не задохнувшийся, с покрасневшими глазами Оливье выбежал наконец из своего убежища, привратница и встревоженные жильцы заполнили весь двор. Мальчик попробовал было сбежать, но какой-то сухощавый мужчина с жестким, костистым лицом схватил его за руку.
— Эй, эй, ты куда! Придется отвечать…
Оливье в ужасе повторял: «Я ничего не сделал, мсье, ничего я не сделал!» — бессмысленно показывая на коробок шведских спичек, который еще был у него в руке. Кругом все кричали: «Маньяк, поджигатель, пироман» — но ребенок не понимал значения этих слов, которые важно-презрительно произносились жильцами этого «добропорядочного» дома, самодовольными, чинными обывателями.
Подавленный новым ударом судьбы, мальчик совсем сник. Он просто оцепенел. Да и как бы он вырвался из этих тисков, едва не раздробивших ему руку? Одна брючина у Оливье порвалась и свисала до самой сандалии, он был весь в пыли, щеки измазаны сажей, как у трубочиста, и даже на светлых волосах остались грязные следы.
Когда уже кончали тушить огонь, таская воду в ведрах из пожарного крана во дворе, снизу послышался трезвон прибывших пожарных, вызванных кем-то из жильцов по телефону, и вскоре полдюжины молодцов в кожаных сапогах и медных касках тащили огромный шланг. Они так обильно залили конуру, что черные реки текли к ногам собравшихся во дворе зевак. Затем старший по чину вынул из кармана записную книжку и вступил в беседу с привратницей. Указующие персты обвинителей направились на объятого паникой Оливье, который затрясся, словно зверек, попавший в капкан, вырвался из рук державшего его человека, хотел скрыться, но лишь тупо тыкался в стоящих стенкой людей и был водворен опять в центр двора, где на грани истерики отчаянно топтался на месте. А тут еще какой-то пожарный мокрым полотенцем хлестнул его по лицу. Женский голос выкрикнул из окна:
Пока молодая женщина с видимым усердием — черная прядь упала на правый глаз, кончик языка высунут меж красивыми губками — каллиграфически выписывала каждую буковку, Жан читал журнал « Ла вэн», мечтая, чтоб его научные выкладки и воскресные игры принесли ту сумму, которой им так не хватает, чтоб уравновесить бюджет. Скачки! Это все, что он разрешил себе сохранить от своих прежних привычек заядлого игрока, остепенившись после женитьбы.
В доме было спокойно, и Оливье ходил из комнаты в комнату, тщательно огибая одну особенно скрипящую дощечку паркета. Элоди как будто уже забыла происшествие, связанное с церковной мессой, но, так как она ввернула словцо «лунатик» по адресу мальчика, он пытался разгадать его смысл. Его часто упрекали, что он «витает в облаках», но «лунатик» звучало еще неприятней — слово это вызывало какие-то смутные ассоциации: луна, лунь, лунатик… И никого ведь не спросишь, что же это такое, лунатик, — еще сочтут дерзким.
Пока картофельное пюре, хорошо размятое деревянным пестиком, остывало в его тарелке, мальчик полностью отвлекся, рассеянно уставившись на перечницу и солонку в костяных чашечках, соединенных загнутым хрупким рожком серны с надписью « Сувенир из Лурда». Лишь заметив, что тарелки его кузенов уже опустели, он кое-как оторвался от неприятных воспоминаний о Гастуне. Но аппетит пропал, и ребенок начертил своей вилкой на распластавшемся по всей тарелке пюре сначала горизонтальные линии, потом вертикальные, а затем попробовал слепить человечка; но так как он ему не поправился, Оливье быстро съел руку человечка, потом ногу, голову, чтобы его больше не видеть.
Когда было подано жаркое из свинины, беседа немного оживилась, Элоди и Жан заговорили о Сен-Шели, которое казалось им раем, чудесным местом для летнего отдыха, о Трюйере, где купаются вблизи водопада, о виадуке Гараби, построенном Эйфелем, автором парижской башни, и все это дало мыслям ребенка новое направление.
Едва установилась тишина, Оливье вдруг сказал, ну просто для того, чтоб принять участие в разговоре:
— А мы с Гастуне заложили за воротник по стакашке!
— Этого еще не хватало! — воскликнула Элоди.
Оливье не понял упрека. Значит, не надо было говорить и об этом!
Мальчику надоело расхаживать по этой тесной комнатке, и он уселся в единственное здесь кресло из красной кожи с золочеными гвоздиками. Жан, послюнив карандаш, выписывал в ряд клички лошадей, фамилии владельцев конюшен, имена тренеров и жокеев, вносил цифры, указывающие вес, гандикап, призовые места лошадей, полученные ими в предыдущих скачках. Оливье вдруг спросил, что-то по ассоциации вспомнив:
— Скажи, Жан, ты никогда не бываешь теперь у Пьерроза?
Кафе Пьерроза, вернее бистро на углу улицы Рамей и тупика Перс, было главной резиденцией Жана до его женитьбы. Там он ежевечерне встречал ватагу молодых ребят одних с ним вкусов: это были и подмастерья, и разные бездельники, и патентованные лодыри, настоящие парни квартала, грубияны из грубиянов, спецы по всяким «мошенствам». Глянув украдкой в сторону Элоди, Жан ответил:
— Конечно, не бываю. Все это хорошо, пока молод!
Кафе Пьерроза сохраняло свой стиль, свои привычки, своих особых посетителей. Знатоки понимают, что в Париже нет двух похожих бистро. Все в них разное: шум, запахи, манеры завсегдатаев, всевозможные неуловимые детали, характеры хозяев… У Пьерроза бывали толстые торговки-зеленщицы, в своих черных плиссированных юбках и атласных блестящих кофточках, обтягивающих полную грудь, похожие на певицу Фреэль, закоренелые пьяницы, с носами, как багровая световая реклама, сюда приходили с ковриками для продажи арабы в фесках, маляры, басистые и писклявые, в белых блузах, красномордые мясники в передниках, заляпанных кровью, механики в спецовках, рабочие-газовщики в своей форме — все они производили тут адский шум, к которому присоединялся лязг от механических бильярдов. Запахи кофе со сливками, красного вина, рома и пива, клубы пара от присвистывающих кофеварок, звон стаканчиков и чашек, галдеж, жаргонные и простонародные словечки, провинциальный танец «жава» и визгливые песенки в манере певицы Дамиа или Берты Сильва, исполненные дребезжащим контральто с подчеркнутой вибрацией голоса, — все тут благоприятствовало созданию атмосферы человеческой теплоты, свободе поведения, откровенным высказываниям перед собравшимися. Хозяин, родом из Савойи, устраивал здесь грандиозные битвы на бильярде, сражения в белот, в «дурака», в «свои козыри», растягивая эти баталии на многие вечера и выдавая в награду победителю жирного, хорошо ощипанного каплуна, у которого в качестве декоративного элемента оставлялось в гузке несколько длинных перьев. Местные остряки ради смеха окрещивали этих птиц известными в эстрадном мире именами — «Мистингет», «Сесиль Сорель», «Жозефина Беккер». На оконных стеклах Пьерроз выводил мелом: Здесь можно поохотиться на цыпленка!Такие традиционные на Монмартре состязания были в чести именно тут, и считалось почетным, если имя клиента значилось на большой грифельной доске среди имен лауреатов.
Однако Оливье, спросив Жана насчет Пьерроза, имел в виду еще одно удовольствие, которое в его представлении было связано с бистро. Когда Виржини была жива, то иногда в воскресные утра Жан, подойдя к галантерейной лавочке, свистом вызывал своего маленького кузена на улицу, и тот выбегал с куском мыла и махровым полотенцем. Жан уводил мальчика в городской бассейн на улицу Амиро. Надо было спешить, так как туда набивалась уйма людей и после восьми уже приходилось подолгу ждать, пока освободится кабинка. Кассирша выдавала напрокат холщовые с маркой заведения плавки, которые веревочкой завязывались на бедрах. Жан и Оливье поднимались к ярусным галереям, возвышающимся одна над другой вокруг бассейна, торопливо бежали за служащим в майке и белых брюках, который, чтоб опознать их при возвращении, записывал их инициалы мелом на черной дощечке, прибитой с внутренней стороны двери.
Жан наказывал Оливье: «Смотри, запомни номер кабины!» Ребенок, чувствуя свою великую ответственность, во время купанья то и дело повторял про себя номер. Вот почему дни этой воскресной радости запечатлены в его памяти под номерами кабин — № 83, № 117, № 22…
После гонки «а кто первый разденется» и теплого душа с мылом они окатывались такой холоднющей струей, что хоть криком кричи, направлялись к голубоватой, пахнущей хлором воде и осторожными шажками начинали спускаться по ступенькам в зыбкую водяную толщу. Бассейн для Оливье был радостью не только из-за удовольствия плескаться на мелководье до той опасной черты, где уже не достанешь дна, не только из-за того, что здесь Жан учил его плавать, поддерживая одной ладонью под подбородок, а другой под живот, и даже не только из-за того, что мальчику правилось нырять с головой в воду, зажав ноздри, а потом, вынырнув, фыркать и сопеть, как тюлень, — по была еще тысяча бесконечных радостей, связанных с ощущением, что заботы исчезли и тело блаженствует, а вокруг настоящая водяная феерия, хлюпанье взбитой в пену воды, гулкие всплески ныряльщиков, раскатисто отражаемые плиточными стенками и застекленной крышей, песенки, доносящиеся из душевых кабинок, советы тренеров, руководящих своими учениками, словно корабликами, направляемыми длинным шестом, свистки в адрес потерявших всякий разум озорников, визг девчонок, которым бросали в лицо пригоршни воды… Названия способов плавания — кроль, брасс, баттерфляй, индийский, «доской», японский штопор и саженками — являли собой целую программу: Оливье хотел научиться всем стилям сразу и даже попробовать изобрести новые.
— Ха! А я чуть не захлебнулся…
Иной раз Жан завязывал разговор с хорошенькой девчонкой в купальном костюме и долго сидел с ней на краю бассейна, свесив ноги. Оливье подмигивал своему компаньону, понимающе произносил: гм-гм!— Жан подцепил подружку. Бывало, ребенок встречал в бассейне школьного дружка, и они затевали игру, кто первый доплывет до лесенки или нырнет с одной из ступенек.
Однако в радостях купания быстро пролетало время, и вот уже пора вернуться под душ, дождаться служителя, назвать ему пресловутые инициалы, затем наперегонки одеться, причесаться мокрой расческой у запотевшего зеркала и выйти на улицу, чувствуя, что тело стало легким, воздушным. По пути они останавливались у Пьерроза, заказывали две чашки кофе с молоком и невероятным количеством золотистых рожков. К Жану нередко подсаживались приятели, и мальчик гордился тем, что принимал участие в их шутливой беседе.
Все это казалось очень далеким. После женитьбы Жан перестал ходить в бистро Пьерроза, покинул бассейн… И сейчас, отложив в сторону карандаш, он сказал тоном фаталиста: «Ну что ж, увидим…» Лошади Ротшильда представляли собой явную опасность. Жан посмотрел на Элоди, аккуратно заклеивающую конверт, вынул свой кошелек, отсчитал несколько монеток и дал их Оливье:
— Держи, это тебе на воскресенье. Можешь сходить в киношку. И смотри, не валяй дурака!
Мальчик сжал монеты в руке и подумал, что Бугра мог бы сделать из них прекрасные кольца, но, к сожалению, для его пальцев они были бы велики, потом трижды звонко расцеловал Жана и Элоди, как это принято в Оверни. На лицах кузенов появилась растроганная улыбка, и Жан повторил: «Будь умницей!» — а Элоди сунула еще пятьдесят сантимов, чтоб в антракте он купил себе пакет с карамельками.
*
Оливье побежал причесаться, надел свою курточку и очень довольный вышел из дому с намерением направиться в « Маркаде-Палас»; ему было все равно, какой там дают фильм. Вскоре он вошел в фойе кинематографа, стены которого были увешаны рекламами фильмов и фотографиями актеров по парочкам: Морис Шевалье и Жаннет Макдональд, Жан Мюра и Аннабелла, Саша Гитри и Ивонна Прентан и просто так, независимо от фильмов: Жюль Берри, Ларкей, Эмос, Ремю, Фернандель, Харри Баур, Адольф Менжу, Ролан Тутен, Андре Роанн, Сатурнен Фабр, Югетта экс Дюфло, Марсель Вале, Пьер Брассёр, Кларк Гейбл… Оливье приподнялся на цыпочки, чтоб достать до стеклянной кассы, попросил билет и приготовил монетку для билетерши, которая укажет ему место. Он вошел за ней в зал с деревянными креслами в тот момент, когда уже раздался слабый звонок, созывающий зрителей.Сцена была закрыта большим рекламным занавесом. Оливье читал и перечитывал торговые рекламы, помещенные в рамках самых различных размеров и украшенные целым хороводом из фигурок Микки-Мауса и его конкурента Кота Феликса, очень плохо нарисованного, пока не разобрался во всех их доводах и уговариваниях. Начала сеанса он дожидался почти четверть часа, сидя на самых дешевых местах партера (первые пять рядов), и ему приходилось сильно запрокидывать голову, чтобы видеть все эти картинки на занавесе, к тому же искаженные из-за его крайне неудобной позиции.
Ожидание, хотя и под музыку разных пластинок, казалось уже чересчур долгим, а тут еще столько минут заняли всякие манипуляции до начала просмотра: подъем коленкорового занавеса с рекламами, а за ним железного занавеса с пятнами ржавчины, скрежет колец еще одного, красного с золотым занавеса (тут билетерша пришла подхватить его шнуром с кистями в точности так, как в театре, которому кинематограф явно хотел подражать); затем подняли еще один занавес — и все это, чтоб продемонстрировать пустой экран, обведенный черной рамкой, как траурное письмо. В общем, это был настоящий стриптиз. Наконец билетерша под сухое потрескивание переключателей погасила все лампы, и появились кадры документального «говорящего» фильма еще и с музыкой, но он казался уже много раз виденным: пейзажи были приправлены банальными комментариями, к тому же диктор говорил слишком возвышенным тоном; тут были и заснеженные поля, и бурные потоки, и вековые дубы, и обширные пространства, и глубокие бездны. Потом пение петуха возвестило начало хроники с ее очередной еженедельной катастрофой, непременным торжественным открытием чего-то там такого, президентом в цилиндре, велосипедными гонками, военным парадом и светскими модами, при виде которых так и прыснули со смеху все местные старички, прихожане, привратницы, а за ними и дети, любящие побуянить. За всем этим следовала обычно маленькая комедия, мультипликация или короткометражка, а потом наступал нескончаемый антракт (пакеты с конфетами, мятные пастилки, карамель, апельсины), вслед за которым после повторного церемониала со всеми занавесами начинался столь вожделенный большой фильм.
Сорванцы самых разных возрастов, сидевшие впереди Оливье, затягивались отвратительными окурками (у каждого кресла имелась грязная пепельница, окруженная многочисленными следами от погашенных папирос), хулиганы целились в экран, вопя: тах-тах-тах!— и стреляя из пистолетиков деревянными стрелами с присосками из красной резины, парням нравилось прилеплять их себе на самую середину лба. Они хлопали сиденьями и поглядывали на билетерш в белых передниках, которые были готовы сделать им замечание или пригрозить удалением из зала. Оливье не участвовал в шумных выходках этих непоседливых зрителей не потому, что был паинькой, а просто он с интересом и волнением ждал предстоящего зрелища. Он сидел прямо, с достоинством, вел себя как меломан, зачарованный образами и звуками, порой совсем затихал и с каким-то оттенком грусти и восхищения переживал эти значительные минуты своей жизни.
В то воскресенье давали фильм « Дон-Кихот». Позднее ребенок узнает, что это было произведение известного немецкого режиссера Пабста. Но тогда он не обратил внимания на титры. Он мало что знал и о герое этого фильма, Дон-Кихоте из Ламанчи (мальчик полагал, что речь идет о проливе), разве только что этот человек был высок и худ и что его сопровождал некий Санчо Панса, по контрасту с хозяином — маленький и толстый. Оливье предполагал, что они вроде комиков Дупленатта и Паташона или Лореля и Харди.
С первых же кадров Оливье был покорен. Русский актер Шаляпин и французский — Дорвиль играли героев этой легенды. Приключения Рыцаря печального образа с медным тазиком цирюльника на голове погрузили ребенка в незнакомое ему до сих пор восторженное состояние. Он не так уж много понял в этой истории, но пение, музыка заставили его трепетать. Каждый кадр обострял переживания мальчика, волновал его. За мудрым содержанием картины он глубоко ощущал одиночество героя, и когда книги гидальго предавались сожжению на костре, волнение Оливье так возросло, что ему было трудно справиться со своими чувствами. О своей душевной боли пел Дон-Кихот, а измученный собственными печалями ребенок тосковал вместе с ним. В ту минуту, когда на экране осели горящие угли костра, Оливье вновь увидел толстые веревки вокруг гроба матери. И долго еще после того, как в зале зажегся свет, мальчик глядел на опустевший экран, как будто Дон-Кихот все еще был там…
*
Из « Маркаде-Паласа» Оливье ушел возбужденный. Он шагал по улице полузакрыв глаза, чтоб не видеть прохожих и подольше сохранить в памяти этот пламень, сжигавший книги и отражавшийся в глазах героя, которого все предали. Взволнованный, ослепленный впечатлениями, Оливье решил пойти в свою конуру под лестницей Беккерель, в свое убежище, которое одно лишь могло успокоить его тишиной, полумраком и уединением. В его мозгу все еще бушевало пламя аутодафе. Оно ворошило страницы книг, пожирало их одну за другой, бумага корчилась и, казалось, стенала перед тем, как испепелиться.Оливье открыл задвижку и спрятался в самой глубине чулана. И на этот раз он укрылся между мусорными баками и метлами, как ежик. Ребенок разрыдался, не до конца осознавая причину своих слез, но ему стало легче. Он даже перестал чувствовать эту мерзкую вонь от пыли, мастики для пола и гнилых овощей, к которой примешивался еще запах какого-то животного.
Оливье забился в свою нору; здесь он был надежно укрыт от всего и всех, словно попал в иной мир, где можно было собрать мысли и чувства, сосредоточиться, подумать. Он не сразу расслышал какой-то стон вблизи, а может, подумал, что он вырвался из его собственной груди. Но когда жалоба зазвучала снова и стала громче, он заметил в сумраке чуть светившиеся глаза какой-то зверюшки. Оливье сунул руку в карман. Но в нем была дырка, и коробок шведских спичек Гастуне, который он подобрал, проскочил за подкладку и там застрял. Оливье расширил дыру, вытащил коробок и чиркнул спичкой.
Рядом сидела обыкновенная большая кошка с серой тигровой шерстью; она на мгновенье ощетинилась, а потом доверчиво вытянула передние лапы и легла на бок, показав набухшие соски, к которым пыталась подтащить что-то маленькое, неподвижное, уродливое, вроде слизняка. Глаза кошки словно призывали Оливье в свидетели ее несчастья, она вылизывала своего мертвого котенка — видно, вытащила его из воды и теперь тщетно пыталась вернуть к жизни.
Оливье зажигал одну спичку за другой. Пламя ярким цветком искрилось в темноте, бежало по спичечной палочке и обжигало мальчику пальцы. Он закрывал глаза, все еще вспоминая кадры сегодняшнего фильма, а кошка не переставала жалобно мяукать.
Прежде, в зимние дни, хотя в комнате за галантерейной лавкой печь накалялась почти докрасна, Виржини ради собственного удовольствия разжигала древесный уголь в камине — все содержимое бумажных пакетов из магазина Берно мало-помалу высыпалось туда. Вначале дым пощипывал им глаза, но, когда угольки начинали пылать, издавая незабываемый сухой треск, так было славно сидеть у огня на подушках, такие приятные это были минуты и для матери и для сына; огонь обжигал им лица, погружал в сладостную дремоту, и они сидели недвижимо, молча созерцая алые и синие язычки, и лишь изредка обменивались довольными взглядами.
Оливье подбирал в магазине комочки перепутанных ниток и бросал их в огонь, с удовольствием глядя, как пламя охватывает весь ворох, быстро обугливая в серединке черное кружево, которое распадалось на глазах.
Забившись в свою конуру и чиркая спичку одну за другой, он воскресил и заново пережил эти дорогие минуты. Мальчик тряхнул коробком, уже почти пустым, и подумал, что теперь его уже нельзя вернуть Гастуне. Ему бы хотелось долго оставаться здесь, глядя на эти горящие спички. И когда последняя из них угасала, ребенок, желая продлить жизнь огня, поджег лежавшую рядом оберточную бумагу. Кошка пристроилась тут же на деревянных стружках, которыми пользуются обычно для упаковки хрупких предметов. Охапку этих стружек Оливье бросил в огонь: стружки вспыхнули, в точности как те нитки из маминой лавочки, но это был и костер Дон-Кихота, и просто добрый, веселый дружок, что, весь красный, плясал сейчас рядом с мальчиком.
Вот так, вплетя огонь в свои мечты, он и не заметил, что другое пламя, невыдуманное, настоящее, разгоралось, распластывалось, заставив кошку вскочить с рычаньем, схватить зубами своего мертвого котенка, ринуться к двери, оставшейся, к счастью, полуоткрытой. Оливье мог бы легко загасить огонь, но он продолжал зачарованно смотреть на него в упор. Вскоре пламя охватило тряпки, смоченные всякими химическими растворами для домашней уборки, ветошь загорелась, начала чадить, испуская густой черный дым.
Ребенок очнулся от столбняка, стал кашлять, заплакал, пробовал гасить пламя, но жалкие сведения, извлеченные им из школьных уроков, мало чему помогли. Когда после нескольких бесплодных попыток, едва не задохнувшийся, с покрасневшими глазами Оливье выбежал наконец из своего убежища, привратница и встревоженные жильцы заполнили весь двор. Мальчик попробовал было сбежать, но какой-то сухощавый мужчина с жестким, костистым лицом схватил его за руку.
— Эй, эй, ты куда! Придется отвечать…
Оливье в ужасе повторял: «Я ничего не сделал, мсье, ничего я не сделал!» — бессмысленно показывая на коробок шведских спичек, который еще был у него в руке. Кругом все кричали: «Маньяк, поджигатель, пироман» — но ребенок не понимал значения этих слов, которые важно-презрительно произносились жильцами этого «добропорядочного» дома, самодовольными, чинными обывателями.
Подавленный новым ударом судьбы, мальчик совсем сник. Он просто оцепенел. Да и как бы он вырвался из этих тисков, едва не раздробивших ему руку? Одна брючина у Оливье порвалась и свисала до самой сандалии, он был весь в пыли, щеки измазаны сажей, как у трубочиста, и даже на светлых волосах остались грязные следы.
Когда уже кончали тушить огонь, таская воду в ведрах из пожарного крана во дворе, снизу послышался трезвон прибывших пожарных, вызванных кем-то из жильцов по телефону, и вскоре полдюжины молодцов в кожаных сапогах и медных касках тащили огромный шланг. Они так обильно залили конуру, что черные реки текли к ногам собравшихся во дворе зевак. Затем старший по чину вынул из кармана записную книжку и вступил в беседу с привратницей. Указующие персты обвинителей направились на объятого паникой Оливье, который затрясся, словно зверек, попавший в капкан, вырвался из рук державшего его человека, хотел скрыться, но лишь тупо тыкался в стоящих стенкой людей и был водворен опять в центр двора, где на грани истерики отчаянно топтался на месте. А тут еще какой-то пожарный мокрым полотенцем хлестнул его по лицу. Женский голос выкрикнул из окна: