Страница:
Комиссар нервничал. Полицейские повторяли собравшимся: «А ну, не задерживайтесь!» — в ответ на что слышали: «Улица принадлежит всем!» Под конец комиссар отдал короткий приказ, и один из его людей приставил к стене лестницу. Пока шли эти приготовления, какой-то военный в окне начал петь:
— Граждане, граждане, знамя, что развевается перед вами, принадлежит колониальным войскам, нашим славным колониальным войскам. И я требую, прежде чем его уберу, чтоб все полицейские, а также и вы, унтер-офицер Гастуне, воздали этому знамени военные почести!
Вся улица принялась хохотать. Подростки распевали: « Салютуйте знамени, салютуйте знамени, салютуйте!» Чтоб со всем этим покончить, комиссар снял свою шляпу и держал ее над головой. Полицейские — и тот, что стоял на лестнице, и тот, что остался внизу, — отдали честь, а Гастуне, хоть и не очень решительно, все-таки приложил пальцы к виску. Только после этого Бугра свернул знамя и, смеясь в бороду, захлопнул окно.
«Последняя выходка Бугра» тут же была широко прокомментирована жителями квартала, но обрадовала лишь самых заядлых шутников. Лулу, всячески приукрашивая эту историю, доложил о ней Оливье, и тот почувствовал гордость за своего друга.
Однажды Мадо пригласила его в чайный салон на улице Коленкур, и он сидел на массивном стуле «Чиппендель», покрытом тисненым бархатом, напротив Принцессы. Она с ним приветливо беседовала, давала советы, как держать себя за столом, но делала это незаметно. Оливье вежливо ее слушал и все время улыбался. Мадо была в этот раз еще красивей, чем всегда, в своей фетровой шапочке с пером фазана и светлом костюме. Она заботливо выискивала такие темы для разговора, которые могли бы ребенку понравиться, но его мало интересовали слова; вполне достаточно было того, что он здесь, рядом с ней. Ему нравилась ее зеленая шелковая кофточка, розовый мрамор столика, венок из цветов на чайнике, горшочки для сахара, блюдца и чашки, нравилось следить за жестами официанток в белых фартучках и с бантами в волосах; девушки деликатно брали серебряными щипчиками пирожные, чтобы положить их на бумажные тарелки с кружевными фестончиками по краям.
За соседним столиком две девочки с белокурыми косами наслаждались вкусным чаем. Их отец, важный господин с усами щеточкой, сидел очень прямо, слушая их щебетание, и иногда подтверждал то или иное мнение легким кивком. Девчушки поглядывали на Оливье, а затем обменивались высокомерной капризной гримаской. Мальчик не понимал, почему они смотрят на его ноги, а потом вверх, в неизвестную точку над его головой.
Мысли его снова обратились к Принцессе, певучим голоском она что-то говорила ему о предстоящих каникулах, о море, которого он никогда еще не видал, о пляжах, похожих, по его представлению, на песочницы в скверах, может, только побольше, о набережной в Довилле, о знаменитых людях, которых там встречаешь, о казино, о бегах, о прогулках, о гольфе. Из ее изящного, красиво очерченного ротика слышались только приятные ласковые слова, будто она не говорила, а пела.
Уплетая кекс, Оливье рискнул задать вопрос, от которого он долго воздерживался. Он был очень смущен, лицо у него покраснело, и он пробормотал:
— Это правда, э-э… Мадо, что, ну что…
— Что, малыш?
— Что вы шоферша такси?
Она с недоумением сморщила брови. Оливье еще больше покраснел и извиняющимся голосом проронил: «Мне сказали, что…» Он чувствовал себя ужасно невежливым, нескромным, вроде тех кумушек, которые сплетничают во дворах или из окна в окно, стараясь что-то выведать друг у друга окольным путем.
Мадо зажгла сигарету «Примроз», растерянно повертела чашечку на блюдце, а потом заговорила уже серьезно:
— Да нет же, ты знаешь, у меня нет такси… Мне приходится все время то надевать платья, то их снимать и надевать другое. Ведь я «манекен»…
Оливье не понял, что в данном случае могло означать слово «манекен». Во-первых, потому, что оно мужского рода, следовательно, неприменимо к женщине. А кроме того, оно вызвало у него представления о чем-то неподвижном — о той деревянной болванке, которую Виржини драпировала в ткани, как в платье.
Оливье еще думал над этим, но Мадо неожиданно засмеялась:
— Шоферша такси, ах, я понимаю, в чем дело! О боже мой, как люди глупы… Нет-нет, не ты, люди. Да нет же, я, конечно, была такси-герл, но ведь это совсем другое. Они танцуют…
Она не сочла нужным объясниться подробней, и Оливье проронил «Ах так?», будто он понял. И не заметил, как взор Мадо затуманился. Она машинально спросила:
— Еще кекса хочешь?
И, не дожидаясь ответа, положила ему кусок, а себе в чашку бросила дольку лимона. Мыслями она была уже далеко: там, в танцевальном зале, украшенном серебристыми, геометрической формы цветами, с огромными прожекторами, распространяющими странный свет — ослепительный, если смотришь прямо на прожектор, но вместе с тем едва освещающий танцевальную площадку. На эстраде играл жалкий оркестрик, а на другом возвышении стояли в ряд «такси-герлз», ожидая, пока какой-нибудь кавалер выберет себе среди них партнершу. Мужчина держал в руке розовый билетик с перфорированными отверстиями. Партнерша забирала у него билетик, делила его на две части, как это делает в кино контролер, одну половинку бросала в урну, а другую клала в сумочку — эти полубилетики определяли ее зарплату. Она танцевала по большей части с неизвестными ей, но вежливыми людьми; некоторые из них, прощаясь после танца, целовали ей руку, а затем уже, как полагалось, аплодировали оркестру. Затем Мадо вместе с другими «такси-герлз» возвращалась на свое место и освежалась безалкогольным напитком, только по цвету напоминающим спиртное: холодный чай вместо виски, минеральная вода «виттель» вместо водки.
Мадо тряхнула головой, словно хотела выбросить из нее воспоминания об этом мрачном периоде своей жизни. Оливье все еще держал на вилочке кофейное пирожное и думал, что ему надо бы поддержать разговор, но не находил достойных тем, кроме тех, что ему давала жизнь улицы, а это, как он считал, покажется Мадо скучным. Однако рассказал следующее:
— У меня есть друг, его зовут Люсьен, у него полно радиоприемников, и в них столько всякой музыки. Он живет на улице Ламбер…
— Да, в самом деле, — рассеянно заметила Мадо.
— А потом у меня есть еще приятель Бугра. И мадам Альбертина.
— А друзья-ровесники у тебя, наверно, тоже есть?
— Конечно! Их много! Лулу, а особенно Капдевер. Мы с ним большие приятели, хотя… ну, в общем, хотя… Да у меня полно дружков! И даже один калека! Знаете, тот, которого зовут Паук! Так вот, его имя — Даниэль, он мне сам сказал. Только что-то его больше не видно.
Так как Мадо не ответила, мальчик добавил:
— Может, он болен?
— Может, — равнодушно сказала Мадо.
— А Мак, он — каид. Он научил меня драться, — продолжал Оливье, напрягая перед ней свои мускулы.
— Ну ладно, ладно…
Оливье опустил голову. Подумал, что, наверное, ей надоел. Как жаль, что он еще не взрослый. Будь он мужчиной, как Мак или как Жан, уж он поговорил бы с ней о всякой всячине: о кино, о спорте, о театре, он бы заставил ее посмеяться, и тогда Мадо сказала бы: «Ой, какой ты смешной, как с тобой хорошо!» Оливье разочарованно рассматривал свои тощие ручонки, чувствуя себя маленьким, совсем малышом, таким робким! Тайком он оглядел еще раз прелестное лицо Мадо, ее гладкий беленький носик, красивые, цвета платины, волосы. Красота Мадо вызывала у него грусть.
Но она выглядела счастливой, казалось, ей здесь нравилось, и мальчик решил, что это из-за вкусного кекса. Мадо открыла сумочку, заплатила официантке. Все ее жесты были именно такими, каких можно было ожидать — точные, рассчитанные. Оливье была не очень-то по вкусу ее уверенность. «Совсем как мамаша!» Нет, это ему было не по душе. Мог ли он понимать, что по-своему, по-детски влюблен в Мадо?
— Ну, ты доволен? — спросила она.
— О да, конечно!
Белая душистая рука ласково потянулась к его щеке, и Оливье придвинулся ближе, чтоб ощутить прикосновение. У него было желание схватить эту руку, покрыть ее поцелуями. Он прошептал: «Ах, Мадо, Мадо…», — посмотрев на нее таким напряженным взглядом, что Мадо смутилась. Едва улыбаясь, она промолвила:
— Ну вот и прекрасно. А сейчас мы расстанемся. Мне нужно позвонить одному другу.
Оливье крепко пожал ей руку. Может быть, чересчур крепко, но он вспомнил, как люди говорили, что рукопожатие должно быть чистосердечным и прямодушным. Мальчик посмотрел в сторону девчонок-насмешниц, которые все еще жеманно болтали, и пошел на цыпочках из салона, как будто он был в церкви.
Когда Лулу переставал вертеться вьюном, то он вовсе не становился таким задумчивым или грустным, как Оливье, отнюдь: за неугомонными движениями тела следовала столь же буйная речь — Лулу обожал игру слов, всякие песенки или двусмысленные фразы, которым научился у своего отца. Он, подняв палец, изображал вдовушку, которая трясет лорнетом и мямлит смешным голоском: « Один молодой человек, девяноста лет от роду, сидя на камне из белого дерева, читал ненапечатанную газету при свете погасшей свечи». Или говорил, покачивая головой и паясничая: « Нет, мы этого никогда не узнаем… — И после паузы, полной отчаяния, добавлял: — Нет, мы никогда не узнаем, кто поставил корзину с калачами под кран канистры с бензином. Увы! Мы этого никогда не узнаем».
Скучать с Лулу было невозможно. В карманах у него постоянно хранились какие-то забавные вещицы: игральные кости, прозрачная коробочка с бегающим по лабиринту мышонком, которого следовало загнать в убежище, чтоб спасти от кота, была у него и куча кривых гвоздиков, и нужно было разгадать секрет, как сцепить их друг с другом. Иногда Лулу предлагал сыграть партию в ши-фу-ми: полагалось, спрятав за спиной руку, выбросить ее неожиданно вперед, сложив в форме камня, листка или ножниц. Или он брал веревку и заставлял всех играть, припевая: « Распилим поленце для мамаши Никола: на тысячи кусочков свои сабо сломала она». Он знал кучу детских считалок, чтоб решить «кому водить», и любил загадывать слова, обозначающие ремесла.
— С…р.
— Столяр.
Так как почти всегда оказывалось не то, надо было назвать все буквы подряд. Оливье выкрикивал гласные и согласные, и при каждой ошибке Лулу добавлял мелом еще одну деталь к нарисованной на тротуаре виселице. К концу игры Оливье уже не только был повешен, но даже сожжен. А Лулу смеялся вовсю: «Это был слесарь!» Оливье бурно протестовал: «Так ты ж не той буквой закончил, разве так пишут?»
Существовали и другие игры, но уже без твердо установленных правил. Начиналось с утверждения: «Я буду солдатом…» — и дальше фантазировалось, что могло из этого проистечь, вплоть до абсурда: «Я буду солдатом и… и съем пирог с яблоками!» Или Лулу объявлял: «Одно из двух!» — и Оливье находил всегда первое из двух и никогда — второе, а однажды у него получилось: «Одно из двух — или я глуп… или же… я глуп!»
— Здравствуйте, мадам Хак!
— Ну заходите же, повесы вы этакие, и ведь как только догадались, что я пеку оладьи!
Ребята, которых действительно привлек к ее окну вкусный запах, подмигнули друг другу и зашли к Альбертине, чтоб сразу пристроиться к столу и лежавшим на тарелках оладьям, благоухавшим апельсиновым сиропом. В знак благодарности им пришлось выслушать откровения Альбертины, рассказавшей о пресловутых путешествиях своей дочки, а также о тех временах, когда она была «не такой, как сейчас», и разные зажиточные господа просили ее руки: «Но я была такой дурой, что отказывала, а если бы согласилась, была бы нынче богатой!» Потом она заговорила о людях, которые ей завидуют: «Знаете, всем трудно нравиться, ведь я не луидор!» В заключение она сообщила детям секреты, которые ей поведал в переписке один индийский спирит, после чего стала гадать на картах.
Альбертина полностью ушла в это занятие, как вдруг какой-то бродяга постучал в окно:
— Дайте мне чего-нибудь, хозяйка, я голоден!
— Скорее хочешь выпить, а?
И все же она сунула ему монетку, а дети так и прыснули со смеху, глядя на рожу этого прохвоста, похожего на Кренкебиля, который уверял свою благодетельницу: «Боженька воздаст вам сторицей!»
Альбертина закрыла оконные створки, но все равно в комнату доносились с улицы голоса женщин, возвращающихся с рынка, — они жаловались на дороговизну или рассказывали друг другу, чем сегодня занимались: «Ну, будильник мой отзвонил, и — черт побери! — подумала я, — все мы скоро помрем, — и заснула еще на четверть часа. Потом стала мыться. Надо было еще и белье замочить. Ну, затем пол протерла. И…» — «Вечно всюду пылища, денег всегда не хватает, сплошное кругом злопыхательство, никакой тебе благодарности и приветливости. Как ни выбивайся из сил, все равно без толку»… Следовал общий вздох. Он относился к наиболее пострадавшей. Они будто состязались в жалобах. Собеседницы шли дальше и все говорили, говорили, голоса их слышались глуше, пока не превратились в какое-то неясное куриное кудахтанье.
Лулу сидел, облокотившись о стол, и терпеливо слушал объяснения Альбертины, раскладывавшей пасьянс, а Оливье созерцал фарфоровую подставку с декоративным яйцом. Мысли его забрели далеко. Вот он сидит около мамы за овальным столом. Виржини готовит гренки — мажет хлеб свежим маслом, потом режет его тонкими ломтиками. В красной кастрюльке кипит вода и пляшут яйца, а Виржини быстро шевелит губами, отсчитывая сто восемьдесят секунд…
Немного позже, уже на улице, когда Оливье прощался с Лулу, он с беспокойством сказал другу:
— А вот Даниэль исчез!
— Паук? Правда? Может, он уехал?
— Нет, — отвечал Оливье, — тут что-то другое.
— Может, он умер? — предположил Лулу. — Ну ладно, мне пора. Привет, Олив!
Оливье, проводив друга, пошел посредине улицы, старательно выворачивая ноги и стремясь ступать между торцами. Он уже многих спрашивал про Паука. Альбертина ответила:
— Ну, знаешь, так всегда бывает с людьми: одни уходят, другие приходят…
Мальчик подумал, что Бугра мог бы сообщить ему больше, но старик почесал бороду и ответил так, словно Паук принадлежал какому-то далекому прошлому:
— Ах, он… Тот человек? Все несчастья мира обрушились на его тело!
Все несчастья мира!
Так как на улице было пусто, а Жан вернется домой нескоро, ребенок решил направиться к Люсьену. Радиолюбитель слушал музыку и отстукивал ритм отверткой.
— Послушай-ка… — сказал Люсьен.
Но так как он медлил, не находя сразу слов, жена его подсказала, что играют « Волшебную флейту». Женщина вытирала одновременно по две тарелки, стараясь работать бесшумно. Они послушали вместе, и Люсьен попытался четко сказать: «Это театр Ла Скала в Милане!», но застрял на слове «Скала», покраснел от усилия и с досадой щелкнул пальцами. Послышался стук в стену из соседней квартиры.
— Сделай потише! — попросила его жена усталым голосом.
Люсьен выключил музыку, выпил стакан воды и начал беседовать с Оливье почти без заикания, голосом тонким и робким, но с приятными модуляциями. Он любил говорить о будущем и верил, что оно будет счастливым, невзирая на болезнь жены, на кризис, на слухи о предстоящей войне. Он не сомневался, что сбудутся все его радужные мечты и начнется жизнь среди цветущих садов, зеленых полей, в светлых домах, окруженных спортивными площадками и театральными залами, совсем как в набросках архитекторов, — жизнь, обещающая людям нескончаемые удовольствия: игры, смех, музыку. Люсьен добавил:
— Я-то этого не увижу, а вот ты — возможно.
— В двухтысячном году? — спросил Оливье.
— О нет! Много раньше.
Но сухой кашель жены заставил его поникнуть. Он вздохнул, посмотрел на малыша и снова включил радио, приглушив звук. Люсьен принадлежал к тем редким в квартале людям, которые любили то, что называют «серьезной музыкой». Оливье чувствовал себя хорошо в этом доме не только потому, что ему было с Люсьеном легко и просто, но также и потому, что звучащая здесь музыка и песни, слов которых он часто не понимал, все же помогали ему приблизиться к странному, неведомому миру, казавшемуся мальчику далеким и недоступным.
— Вот что! — сказал Оливье, как только мог равнодушно. — А Паук? Он что, уехал отсюда?
— П-по-хож-же, — ответил Люсьен.
— Так для него лучше, — добавила мадам Люсьен, и лоб у нее покрылся холодной испариной.
Оливье заявил, что ему уже пора, но все-таки чуть задержался, прислушиваясь к музыке. Он подумал перед уходом, что надо бы сказать какую-нибудь любезность несчастной чахоточной женщине. Но слов не нашел и просто поцеловал ее в худую щеку с ярким лихорадочным румянцем. Люсьену он протянул руку и степенно поблагодарил его, а тот проводил мальчика до самой улицы, по-приятельски похлопывая по спине.
Разве он, Оливье, не был единственным другом калеки? Мальчик раздумывал о Пауке, словно считал себя ответственным за его судьбу. Он решил заглянуть в тот дом на улице Башле, куда, как он не раз видел, входил Паук, боком протискивая свое изуродованное тело в узкую дверь.
Мальчишка, которого все называли Пладнером, по пути толкнул Оливье, но, к великому удивлению задиры, тот встал в оборонительную позицию и крикнул:
— А ну подойди-ка, я жду.
Пладнер нахально взглянул на Оливье, но отступил. Тогда Оливье двинулся на него, поигрывая плечами, как настоящий боксер:
— Ближе, ближе, жалкая ты душонка!
— Некогда мне, — ответил Пладнер, — я тобой попозже займусь.
И пошел восвояси, хлопая себя рукой по заду и делая непристойные жесты. Оливье понял: победа за ним — и даже удивился. Значит, можно сделать так, чтоб с тобой считались? Он вспомнил Мака, учившего его, как надо себя защищать, как наносить удар в подбородок, и уже с большей уверенностью вошел в подъезд дома, где жил Паук.
Плохо отрегулированный радиоприемник доносил через шумы, похожие на потрескивание масла на сковородке, песенку « Поговорим немного о Париже». Слышались звуки цимбал, потом какая-то женщина дала по щекам неистово вопящей девчонке, и сразу все стихло, только ритмично постукивала чья-то швейная машина. На желтой стене Оливье прочел намалеванную коричневыми буквами надпись: Привратница на антресолях. Мальчик поднялся, не дотрагиваясь руками до засаленных деревянных перил. Перед входом в каморку привратницы примостилась на полу серая кошка, спрятав под себя лапы. Она мяукнула, и Оливье почесал у нее за ухом. Сверху послышалось:
— Кто там?
Он дошел до следующего этажа и увидел пожилую высокую тощую женщину с длинным крючковатым носом. На плечах ее был черный платок. Она спросила, чего ему надо, и Оливье ответил самым любезным тоном:
— Извините, мадам привратница, я хотел бы узнать у вас что-нибудь о Даниэле. Знаете, о калеке, который вот так ходит…
— О господи! Да его больше здесь нет.
Эти слова, произнесенные весьма решительно, да и сама длинная старуха, от которой несло нюхательным табаком, вызывали такую робость, что Оливье смутился, пробормотал какие-то извинения и повернулся, чтобы побыстрее уйти. Но она неожиданно окликнула его:
— А что ты хотел?
— Ничего. Только поговорить с ним.
— Ну ладно, пойдем со мной наверх.
Вынув из кармана общий ключ от квартир, она поднялась с мальчиком на пятый этаж; они вошли в окрашенную белой краской мансарду, которая походила бы на монастырскую келью, если бы там не висела репродукция « Весны» Боттичелли. Очень странно было видеть ее в жилище с сырыми, липкими стенами. Оливье не приходилось бывать в комнатах без обоев, таких пустых, таких светлых. Он увидел металлическую кровать, побеги самшита в стакане, столик для умывания с эмалированным тазом и кувшином.
— Вот, — сказала женщина, — здесь он жил.
— Да? — удивился Оливье.
Привратница вынула шпильку из шиньона и почесала ею в затылке. Она указала Оливье на столик у изголовья кровати, где лежало стопкой несколько книг. Мальчик благоговейно приблизился и взял одну. Имя автора он прочел с трудом: Шопенгауэр.
— Все время он читал.. Да такие еще чудные книжки.
Оливье держал книгу в руке. Она показалась ему очень тяжелой. Он не задавал женщине вопросов. Только глаза его спрашивали.
— Но это было не так уж плохо, — сказала женщина. — А вот посмотри на стены. Знаешь, сколько дней он затратил, чтоб их выкрасить? Кисть он держал, сжимая ее обрубками рук или во рту. Даже и потолок покрасил. Понемножку, никому ничего не говоря. Наверно, краска текла у него по лицу. Прежде он жил в нижнем этаже, вместе с матерью. Потом она умерла, а его здесь оставили. Она была такая святоша. Может, поэтому он так много читал.
Когда полицейский взобрался до половины лестницы, Бугра поднял знамя и стал им размахивать. Полицейский тщетно пытался схватить древко — Бугра был проворней, чем он. Кто-то запел: « Тореадор, смелее в бой!» — и какой-то ребенок подхватил: « Тореадор, тореадор!» А военный продолжал свое:
Посмейте, посмейте-ка бросить вызов
Великолепному нашему алому знамени…
Тогда папаша Бугра, который заранее наслаждался эффектом, выдал самое главное. Он широко развернул полотнище флага, и каждый смог прочитать: 2-й полк колониальных пехотных войск. И Бугра, подделываясь под стиль выступлений чиновников супрефектуры, воскликнул:
Оно красное от рабочей крови,
Красное от крови рабочих!
— Граждане, граждане, знамя, что развевается перед вами, принадлежит колониальным войскам, нашим славным колониальным войскам. И я требую, прежде чем его уберу, чтоб все полицейские, а также и вы, унтер-офицер Гастуне, воздали этому знамени военные почести!
Вся улица принялась хохотать. Подростки распевали: « Салютуйте знамени, салютуйте знамени, салютуйте!» Чтоб со всем этим покончить, комиссар снял свою шляпу и держал ее над головой. Полицейские — и тот, что стоял на лестнице, и тот, что остался внизу, — отдали честь, а Гастуне, хоть и не очень решительно, все-таки приложил пальцы к виску. Только после этого Бугра свернул знамя и, смеясь в бороду, захлопнул окно.
«Последняя выходка Бугра» тут же была широко прокомментирована жителями квартала, но обрадовала лишь самых заядлых шутников. Лулу, всячески приукрашивая эту историю, доложил о ней Оливье, и тот почувствовал гордость за своего друга.
Однажды Мадо пригласила его в чайный салон на улице Коленкур, и он сидел на массивном стуле «Чиппендель», покрытом тисненым бархатом, напротив Принцессы. Она с ним приветливо беседовала, давала советы, как держать себя за столом, но делала это незаметно. Оливье вежливо ее слушал и все время улыбался. Мадо была в этот раз еще красивей, чем всегда, в своей фетровой шапочке с пером фазана и светлом костюме. Она заботливо выискивала такие темы для разговора, которые могли бы ребенку понравиться, но его мало интересовали слова; вполне достаточно было того, что он здесь, рядом с ней. Ему нравилась ее зеленая шелковая кофточка, розовый мрамор столика, венок из цветов на чайнике, горшочки для сахара, блюдца и чашки, нравилось следить за жестами официанток в белых фартучках и с бантами в волосах; девушки деликатно брали серебряными щипчиками пирожные, чтобы положить их на бумажные тарелки с кружевными фестончиками по краям.
За соседним столиком две девочки с белокурыми косами наслаждались вкусным чаем. Их отец, важный господин с усами щеточкой, сидел очень прямо, слушая их щебетание, и иногда подтверждал то или иное мнение легким кивком. Девчушки поглядывали на Оливье, а затем обменивались высокомерной капризной гримаской. Мальчик не понимал, почему они смотрят на его ноги, а потом вверх, в неизвестную точку над его головой.
Мысли его снова обратились к Принцессе, певучим голоском она что-то говорила ему о предстоящих каникулах, о море, которого он никогда еще не видал, о пляжах, похожих, по его представлению, на песочницы в скверах, может, только побольше, о набережной в Довилле, о знаменитых людях, которых там встречаешь, о казино, о бегах, о прогулках, о гольфе. Из ее изящного, красиво очерченного ротика слышались только приятные ласковые слова, будто она не говорила, а пела.
Уплетая кекс, Оливье рискнул задать вопрос, от которого он долго воздерживался. Он был очень смущен, лицо у него покраснело, и он пробормотал:
— Это правда, э-э… Мадо, что, ну что…
— Что, малыш?
— Что вы шоферша такси?
Она с недоумением сморщила брови. Оливье еще больше покраснел и извиняющимся голосом проронил: «Мне сказали, что…» Он чувствовал себя ужасно невежливым, нескромным, вроде тех кумушек, которые сплетничают во дворах или из окна в окно, стараясь что-то выведать друг у друга окольным путем.
Мадо зажгла сигарету «Примроз», растерянно повертела чашечку на блюдце, а потом заговорила уже серьезно:
— Да нет же, ты знаешь, у меня нет такси… Мне приходится все время то надевать платья, то их снимать и надевать другое. Ведь я «манекен»…
Оливье не понял, что в данном случае могло означать слово «манекен». Во-первых, потому, что оно мужского рода, следовательно, неприменимо к женщине. А кроме того, оно вызвало у него представления о чем-то неподвижном — о той деревянной болванке, которую Виржини драпировала в ткани, как в платье.
Оливье еще думал над этим, но Мадо неожиданно засмеялась:
— Шоферша такси, ах, я понимаю, в чем дело! О боже мой, как люди глупы… Нет-нет, не ты, люди. Да нет же, я, конечно, была такси-герл, но ведь это совсем другое. Они танцуют…
Она не сочла нужным объясниться подробней, и Оливье проронил «Ах так?», будто он понял. И не заметил, как взор Мадо затуманился. Она машинально спросила:
— Еще кекса хочешь?
И, не дожидаясь ответа, положила ему кусок, а себе в чашку бросила дольку лимона. Мыслями она была уже далеко: там, в танцевальном зале, украшенном серебристыми, геометрической формы цветами, с огромными прожекторами, распространяющими странный свет — ослепительный, если смотришь прямо на прожектор, но вместе с тем едва освещающий танцевальную площадку. На эстраде играл жалкий оркестрик, а на другом возвышении стояли в ряд «такси-герлз», ожидая, пока какой-нибудь кавалер выберет себе среди них партнершу. Мужчина держал в руке розовый билетик с перфорированными отверстиями. Партнерша забирала у него билетик, делила его на две части, как это делает в кино контролер, одну половинку бросала в урну, а другую клала в сумочку — эти полубилетики определяли ее зарплату. Она танцевала по большей части с неизвестными ей, но вежливыми людьми; некоторые из них, прощаясь после танца, целовали ей руку, а затем уже, как полагалось, аплодировали оркестру. Затем Мадо вместе с другими «такси-герлз» возвращалась на свое место и освежалась безалкогольным напитком, только по цвету напоминающим спиртное: холодный чай вместо виски, минеральная вода «виттель» вместо водки.
Мадо тряхнула головой, словно хотела выбросить из нее воспоминания об этом мрачном периоде своей жизни. Оливье все еще держал на вилочке кофейное пирожное и думал, что ему надо бы поддержать разговор, но не находил достойных тем, кроме тех, что ему давала жизнь улицы, а это, как он считал, покажется Мадо скучным. Однако рассказал следующее:
— У меня есть друг, его зовут Люсьен, у него полно радиоприемников, и в них столько всякой музыки. Он живет на улице Ламбер…
— Да, в самом деле, — рассеянно заметила Мадо.
— А потом у меня есть еще приятель Бугра. И мадам Альбертина.
— А друзья-ровесники у тебя, наверно, тоже есть?
— Конечно! Их много! Лулу, а особенно Капдевер. Мы с ним большие приятели, хотя… ну, в общем, хотя… Да у меня полно дружков! И даже один калека! Знаете, тот, которого зовут Паук! Так вот, его имя — Даниэль, он мне сам сказал. Только что-то его больше не видно.
Так как Мадо не ответила, мальчик добавил:
— Может, он болен?
— Может, — равнодушно сказала Мадо.
— А Мак, он — каид. Он научил меня драться, — продолжал Оливье, напрягая перед ней свои мускулы.
— Ну ладно, ладно…
Оливье опустил голову. Подумал, что, наверное, ей надоел. Как жаль, что он еще не взрослый. Будь он мужчиной, как Мак или как Жан, уж он поговорил бы с ней о всякой всячине: о кино, о спорте, о театре, он бы заставил ее посмеяться, и тогда Мадо сказала бы: «Ой, какой ты смешной, как с тобой хорошо!» Оливье разочарованно рассматривал свои тощие ручонки, чувствуя себя маленьким, совсем малышом, таким робким! Тайком он оглядел еще раз прелестное лицо Мадо, ее гладкий беленький носик, красивые, цвета платины, волосы. Красота Мадо вызывала у него грусть.
Но она выглядела счастливой, казалось, ей здесь нравилось, и мальчик решил, что это из-за вкусного кекса. Мадо открыла сумочку, заплатила официантке. Все ее жесты были именно такими, каких можно было ожидать — точные, рассчитанные. Оливье была не очень-то по вкусу ее уверенность. «Совсем как мамаша!» Нет, это ему было не по душе. Мог ли он понимать, что по-своему, по-детски влюблен в Мадо?
— Ну, ты доволен? — спросила она.
— О да, конечно!
Белая душистая рука ласково потянулась к его щеке, и Оливье придвинулся ближе, чтоб ощутить прикосновение. У него было желание схватить эту руку, покрыть ее поцелуями. Он прошептал: «Ах, Мадо, Мадо…», — посмотрев на нее таким напряженным взглядом, что Мадо смутилась. Едва улыбаясь, она промолвила:
— Ну вот и прекрасно. А сейчас мы расстанемся. Мне нужно позвонить одному другу.
Оливье крепко пожал ей руку. Может быть, чересчур крепко, но он вспомнил, как люди говорили, что рукопожатие должно быть чистосердечным и прямодушным. Мальчик посмотрел в сторону девчонок-насмешниц, которые все еще жеманно болтали, и пошел на цыпочках из салона, как будто он был в церкви.
*
Оливье правилось смотреть на Лулу, когда тот морщил нос, кривил свой забавный рот, чесал «вшивую башку» и придавал еще более смехотворный вид своей и без того уморительной мордочке. Альбертина пренебрежительно говорила о нем: «Ну и фигляр! — и, посмотрев на Оливье, обычно добавляла: «Два сапога — пара!»Когда Лулу переставал вертеться вьюном, то он вовсе не становился таким задумчивым или грустным, как Оливье, отнюдь: за неугомонными движениями тела следовала столь же буйная речь — Лулу обожал игру слов, всякие песенки или двусмысленные фразы, которым научился у своего отца. Он, подняв палец, изображал вдовушку, которая трясет лорнетом и мямлит смешным голоском: « Один молодой человек, девяноста лет от роду, сидя на камне из белого дерева, читал ненапечатанную газету при свете погасшей свечи». Или говорил, покачивая головой и паясничая: « Нет, мы этого никогда не узнаем… — И после паузы, полной отчаяния, добавлял: — Нет, мы никогда не узнаем, кто поставил корзину с калачами под кран канистры с бензином. Увы! Мы этого никогда не узнаем».
Скучать с Лулу было невозможно. В карманах у него постоянно хранились какие-то забавные вещицы: игральные кости, прозрачная коробочка с бегающим по лабиринту мышонком, которого следовало загнать в убежище, чтоб спасти от кота, была у него и куча кривых гвоздиков, и нужно было разгадать секрет, как сцепить их друг с другом. Иногда Лулу предлагал сыграть партию в ши-фу-ми: полагалось, спрятав за спиной руку, выбросить ее неожиданно вперед, сложив в форме камня, листка или ножниц. Или он брал веревку и заставлял всех играть, припевая: « Распилим поленце для мамаши Никола: на тысячи кусочков свои сабо сломала она». Он знал кучу детских считалок, чтоб решить «кому водить», и любил загадывать слова, обозначающие ремесла.
— С…р.
— Столяр.
Так как почти всегда оказывалось не то, надо было назвать все буквы подряд. Оливье выкрикивал гласные и согласные, и при каждой ошибке Лулу добавлял мелом еще одну деталь к нарисованной на тротуаре виселице. К концу игры Оливье уже не только был повешен, но даже сожжен. А Лулу смеялся вовсю: «Это был слесарь!» Оливье бурно протестовал: «Так ты ж не той буквой закончил, разве так пишут?»
Существовали и другие игры, но уже без твердо установленных правил. Начиналось с утверждения: «Я буду солдатом…» — и дальше фантазировалось, что могло из этого проистечь, вплоть до абсурда: «Я буду солдатом и… и съем пирог с яблоками!» Или Лулу объявлял: «Одно из двух!» — и Оливье находил всегда первое из двух и никогда — второе, а однажды у него получилось: «Одно из двух — или я глуп… или же… я глуп!»
— Здравствуйте, мадам Хак!
— Ну заходите же, повесы вы этакие, и ведь как только догадались, что я пеку оладьи!
Ребята, которых действительно привлек к ее окну вкусный запах, подмигнули друг другу и зашли к Альбертине, чтоб сразу пристроиться к столу и лежавшим на тарелках оладьям, благоухавшим апельсиновым сиропом. В знак благодарности им пришлось выслушать откровения Альбертины, рассказавшей о пресловутых путешествиях своей дочки, а также о тех временах, когда она была «не такой, как сейчас», и разные зажиточные господа просили ее руки: «Но я была такой дурой, что отказывала, а если бы согласилась, была бы нынче богатой!» Потом она заговорила о людях, которые ей завидуют: «Знаете, всем трудно нравиться, ведь я не луидор!» В заключение она сообщила детям секреты, которые ей поведал в переписке один индийский спирит, после чего стала гадать на картах.
Альбертина полностью ушла в это занятие, как вдруг какой-то бродяга постучал в окно:
— Дайте мне чего-нибудь, хозяйка, я голоден!
— Скорее хочешь выпить, а?
И все же она сунула ему монетку, а дети так и прыснули со смеху, глядя на рожу этого прохвоста, похожего на Кренкебиля, который уверял свою благодетельницу: «Боженька воздаст вам сторицей!»
Альбертина закрыла оконные створки, но все равно в комнату доносились с улицы голоса женщин, возвращающихся с рынка, — они жаловались на дороговизну или рассказывали друг другу, чем сегодня занимались: «Ну, будильник мой отзвонил, и — черт побери! — подумала я, — все мы скоро помрем, — и заснула еще на четверть часа. Потом стала мыться. Надо было еще и белье замочить. Ну, затем пол протерла. И…» — «Вечно всюду пылища, денег всегда не хватает, сплошное кругом злопыхательство, никакой тебе благодарности и приветливости. Как ни выбивайся из сил, все равно без толку»… Следовал общий вздох. Он относился к наиболее пострадавшей. Они будто состязались в жалобах. Собеседницы шли дальше и все говорили, говорили, голоса их слышались глуше, пока не превратились в какое-то неясное куриное кудахтанье.
Лулу сидел, облокотившись о стол, и терпеливо слушал объяснения Альбертины, раскладывавшей пасьянс, а Оливье созерцал фарфоровую подставку с декоративным яйцом. Мысли его забрели далеко. Вот он сидит около мамы за овальным столом. Виржини готовит гренки — мажет хлеб свежим маслом, потом режет его тонкими ломтиками. В красной кастрюльке кипит вода и пляшут яйца, а Виржини быстро шевелит губами, отсчитывая сто восемьдесят секунд…
Немного позже, уже на улице, когда Оливье прощался с Лулу, он с беспокойством сказал другу:
— А вот Даниэль исчез!
— Паук? Правда? Может, он уехал?
— Нет, — отвечал Оливье, — тут что-то другое.
— Может, он умер? — предположил Лулу. — Ну ладно, мне пора. Привет, Олив!
Оливье, проводив друга, пошел посредине улицы, старательно выворачивая ноги и стремясь ступать между торцами. Он уже многих спрашивал про Паука. Альбертина ответила:
— Ну, знаешь, так всегда бывает с людьми: одни уходят, другие приходят…
Мальчик подумал, что Бугра мог бы сообщить ему больше, но старик почесал бороду и ответил так, словно Паук принадлежал какому-то далекому прошлому:
— Ах, он… Тот человек? Все несчастья мира обрушились на его тело!
Все несчастья мира!
Так как на улице было пусто, а Жан вернется домой нескоро, ребенок решил направиться к Люсьену. Радиолюбитель слушал музыку и отстукивал ритм отверткой.
— Послушай-ка… — сказал Люсьен.
Но так как он медлил, не находя сразу слов, жена его подсказала, что играют « Волшебную флейту». Женщина вытирала одновременно по две тарелки, стараясь работать бесшумно. Они послушали вместе, и Люсьен попытался четко сказать: «Это театр Ла Скала в Милане!», но застрял на слове «Скала», покраснел от усилия и с досадой щелкнул пальцами. Послышался стук в стену из соседней квартиры.
— Сделай потише! — попросила его жена усталым голосом.
Люсьен выключил музыку, выпил стакан воды и начал беседовать с Оливье почти без заикания, голосом тонким и робким, но с приятными модуляциями. Он любил говорить о будущем и верил, что оно будет счастливым, невзирая на болезнь жены, на кризис, на слухи о предстоящей войне. Он не сомневался, что сбудутся все его радужные мечты и начнется жизнь среди цветущих садов, зеленых полей, в светлых домах, окруженных спортивными площадками и театральными залами, совсем как в набросках архитекторов, — жизнь, обещающая людям нескончаемые удовольствия: игры, смех, музыку. Люсьен добавил:
— Я-то этого не увижу, а вот ты — возможно.
— В двухтысячном году? — спросил Оливье.
— О нет! Много раньше.
Но сухой кашель жены заставил его поникнуть. Он вздохнул, посмотрел на малыша и снова включил радио, приглушив звук. Люсьен принадлежал к тем редким в квартале людям, которые любили то, что называют «серьезной музыкой». Оливье чувствовал себя хорошо в этом доме не только потому, что ему было с Люсьеном легко и просто, но также и потому, что звучащая здесь музыка и песни, слов которых он часто не понимал, все же помогали ему приблизиться к странному, неведомому миру, казавшемуся мальчику далеким и недоступным.
— Вот что! — сказал Оливье, как только мог равнодушно. — А Паук? Он что, уехал отсюда?
— П-по-хож-же, — ответил Люсьен.
— Так для него лучше, — добавила мадам Люсьен, и лоб у нее покрылся холодной испариной.
Оливье заявил, что ему уже пора, но все-таки чуть задержался, прислушиваясь к музыке. Он подумал перед уходом, что надо бы сказать какую-нибудь любезность несчастной чахоточной женщине. Но слов не нашел и просто поцеловал ее в худую щеку с ярким лихорадочным румянцем. Люсьену он протянул руку и степенно поблагодарил его, а тот проводил мальчика до самой улицы, по-приятельски похлопывая по спине.
*
Значит, на улице люди могли исчезнуть и никто об этом не беспокоился. Оливье подумал о маме. О ней уже почти не говорили, как будто никогда тут не существовало ни ее галантерейной лавочки, ни ежедневных бесед с ней, ни взаимных услуг, ни дружбы. Ребенок сжал кулаки и почувствовал, что у него задрожал подбородок.Разве он, Оливье, не был единственным другом калеки? Мальчик раздумывал о Пауке, словно считал себя ответственным за его судьбу. Он решил заглянуть в тот дом на улице Башле, куда, как он не раз видел, входил Паук, боком протискивая свое изуродованное тело в узкую дверь.
Мальчишка, которого все называли Пладнером, по пути толкнул Оливье, но, к великому удивлению задиры, тот встал в оборонительную позицию и крикнул:
— А ну подойди-ка, я жду.
Пладнер нахально взглянул на Оливье, но отступил. Тогда Оливье двинулся на него, поигрывая плечами, как настоящий боксер:
— Ближе, ближе, жалкая ты душонка!
— Некогда мне, — ответил Пладнер, — я тобой попозже займусь.
И пошел восвояси, хлопая себя рукой по заду и делая непристойные жесты. Оливье понял: победа за ним — и даже удивился. Значит, можно сделать так, чтоб с тобой считались? Он вспомнил Мака, учившего его, как надо себя защищать, как наносить удар в подбородок, и уже с большей уверенностью вошел в подъезд дома, где жил Паук.
Плохо отрегулированный радиоприемник доносил через шумы, похожие на потрескивание масла на сковородке, песенку « Поговорим немного о Париже». Слышались звуки цимбал, потом какая-то женщина дала по щекам неистово вопящей девчонке, и сразу все стихло, только ритмично постукивала чья-то швейная машина. На желтой стене Оливье прочел намалеванную коричневыми буквами надпись: Привратница на антресолях. Мальчик поднялся, не дотрагиваясь руками до засаленных деревянных перил. Перед входом в каморку привратницы примостилась на полу серая кошка, спрятав под себя лапы. Она мяукнула, и Оливье почесал у нее за ухом. Сверху послышалось:
— Кто там?
Он дошел до следующего этажа и увидел пожилую высокую тощую женщину с длинным крючковатым носом. На плечах ее был черный платок. Она спросила, чего ему надо, и Оливье ответил самым любезным тоном:
— Извините, мадам привратница, я хотел бы узнать у вас что-нибудь о Даниэле. Знаете, о калеке, который вот так ходит…
— О господи! Да его больше здесь нет.
Эти слова, произнесенные весьма решительно, да и сама длинная старуха, от которой несло нюхательным табаком, вызывали такую робость, что Оливье смутился, пробормотал какие-то извинения и повернулся, чтобы побыстрее уйти. Но она неожиданно окликнула его:
— А что ты хотел?
— Ничего. Только поговорить с ним.
— Ну ладно, пойдем со мной наверх.
Вынув из кармана общий ключ от квартир, она поднялась с мальчиком на пятый этаж; они вошли в окрашенную белой краской мансарду, которая походила бы на монастырскую келью, если бы там не висела репродукция « Весны» Боттичелли. Очень странно было видеть ее в жилище с сырыми, липкими стенами. Оливье не приходилось бывать в комнатах без обоев, таких пустых, таких светлых. Он увидел металлическую кровать, побеги самшита в стакане, столик для умывания с эмалированным тазом и кувшином.
— Вот, — сказала женщина, — здесь он жил.
— Да? — удивился Оливье.
Привратница вынула шпильку из шиньона и почесала ею в затылке. Она указала Оливье на столик у изголовья кровати, где лежало стопкой несколько книг. Мальчик благоговейно приблизился и взял одну. Имя автора он прочел с трудом: Шопенгауэр.
— Все время он читал.. Да такие еще чудные книжки.
Оливье держал книгу в руке. Она показалась ему очень тяжелой. Он не задавал женщине вопросов. Только глаза его спрашивали.
— Но это было не так уж плохо, — сказала женщина. — А вот посмотри на стены. Знаешь, сколько дней он затратил, чтоб их выкрасить? Кисть он держал, сжимая ее обрубками рук или во рту. Даже и потолок покрасил. Понемножку, никому ничего не говоря. Наверно, краска текла у него по лицу. Прежде он жил в нижнем этаже, вместе с матерью. Потом она умерла, а его здесь оставили. Она была такая святоша. Может, поэтому он так много читал.