Петя… Маленькое голое тельце лежало на спинке, тихо покачиваясь. Лицо мальчика было под водой, глаза закрыты, круглый белый животик, как безжизненный, необитаемый остров с круглым пупком, поднимался из воды. И еще… То, что он запомнил, то, что отпечаталось в мозгах навсегда, — игрушки, плававшие вокруг белокурых прядей, лениво шевелившихся, словно водоросли. Зеленый крокодильчик, розовый пластмассовый катер и резиновый мячик.
   Но то, что случилось дальше — в те долгие бесконечные минуты, было еще ужаснее. Самые страшные минуты в его жизни.
   Бекетов подскочил и схватил Петю за плечи. Скользкое тело совсем скрылось под водой, и Света закричала — страшно, как раненое животное. Он бы и сам кричал, если бы смог. Но Бекетова душила тошнота, и он боялся открыть рот. Света бросилась к нему, но он, не оборачиваясь, оттолкнул ее бедром. Толкнул сильно, что было мочи, жена отлетела в сторону и ударилась головой об стенку, но тут же бросилась снова.
   Бекетов подхватил сына под мышки и вытащил из ванны. Тонкие ручки и ножки безжизненно болтались, и не было никаких сомнений — сын мертв.
   Света, не переставая кричать, ухватилась за ножку сына и стала вырывать тело из рук Бекетова. А он бросился вперед, в прихожую, и, дернувшись, ударил Петю головой о дверь. Он ощутил это, как собственную боль, возникшую мгновенно, как вспышка, выжигающая все внутри. Но он продолжал бежать.
   Там, в прихожей, Бекетов перевернул тело и положил его животом на выставленное колено. Он стал энергично надавливать (голова работала сама по себе, отдавая четкие приказы); изо рта Пети полилась пузырящаяся вода, смешанная с наполовину переваренной пищей. Бекетов ужаснулся, как много воды может уместиться в этом маленьком хрупком теле. Казалось, это не кончится никогда. Ковер вокруг был уже мокрым, а он продолжал давить.
   Света уже и не кричала. И даже не визжала. Она… выла. Телефонная трубка, лежавшая на полу, тоже что-то говорила и кричала. «Женский голос», — машинально отметил Бекетов, но разве это имело хоть какое-нибудь значение?
   Струйки воды, выливавшиеся изо рта ребенка, стали тоньше и наконец прекратились совсем. Тогда Бекетов положил тело на мокрый ковер и начал делать непрямой массаж сердца, на каждые восемь толчков делая один глубокий выдох — прямо в посиневшие губы сына.
   Отстраненно, будто речь шла о чем-то происходящем за высокой и крепкой стеной, он ощущал удары, сыпавшиеся ему на плечи, на голову… куда попало, но он их почти не чувствовал.
   — Давай! — бормотал Бекетов срывающимся голосом. — Давай, парень! Давай, чемпион… — Он не смог бы объяснить, почему называл погибшего сына «чемпионом»: это слово вряд ли могло вернуть его к жизни… Ничто уже не могло.
   Сначала он надавливал на грудину аккуратно, кончиками сложенных в щепоть пальцев, но ведь это не помогало?! Бекетов решился: он положил на узкую грудь мальчика всю ладонь.
   «Боже, ну сделай так, чтобы я заплакал! Зарыдал, закричал — хоть как-нибудь отреагировал!» Он не мог. Он просто продолжал давить — все сильнее и сильнее.
   Бекетов почувствовал, что поверх его ладоней легли руки Светы. В тот момент они не сознавали, что делают; в приступе исступленного отчаяния они терзали мертвое тело сына; продавливали хрупкие детские ребра и рвали тонкие холодные губы оскаленными, как у зверей, зубами.
   Каждый из них боролся со смертью… и в то же время — друг с другом.
   Он не знал, сколько это продолжалось. Он остановился только тогда, когда Света потеряла сознание.
   А потом все застыло.
 
   Как через подушку, он слышал слова судмедэксперта.
   Седой мужчина, склонив голову, смотрел на него и ронял страшные, но почему-то очень тихие слова.
   — Множество травм… Уже посмертных. Видимо, они были вызваны реанимационными мероприятиями… Так часто бывает… Мужайтесь, коллега!
   Он не смог пожать судебному медику руку, ту самую руку, которая резала тело его сына. Он кивнул и в первый раз с того дня заплакал.
   Судебный медик обхватил его за плечи и хотел увести в ординаторскую: быть может, напоить чаем… или налить спирта… Но Бекетов отказался.
 
   Они стояли по разные стороны маленькой могилы. И сколько Бекетов ни старался заставить себя сделать шаг по направлению к жене, так и не смог.
   Он понимал, что был бы не прав, вздумай обвинить Свету. Конечно, ее вина была очевидной… Ну почему она сразу не позвала мужа, как только раздался телефонный звонок? Он прекрасно знал ответ. Бекетов обязательно сказал бы что-то вроде: «Если болтовня с подругой для тебя важнее, чем сын, незачем было спорить со мной. Я бы сам его выкупал».
   И сказал бы это таким тоном… О черт!
   Он был виноват. Он не думал «Я ТОЖЕ виноват»; он говорил про себя: «Я виноват». Горе не сблизило их. И ВИНУ они делить не собирались.
 
   Света сразу же уехала к матери, а через пару дней Бекетов услышал злой голос тещи.
   — Моя дочь… погибла.
   Она тоже не сказала — «твоя жена». «Моя дочь». Здесь все было МОИМ, и ничто — НАШИМ.
   Он ушел с далекого загородного кладбища первым; едва первые комья промерзшей земли гулко посыпались на крышку гроба. Но он пошел не к автобусу фирмы «Ритуал», а в противоположную сторону — в широкое, покрытое первым, неверным снегом поле.
   И там кричал. Просто кричал, до боли в голове, до рвоты, до самой темноты. Слов не было. Только боль.
 
   Потом он научился переносить эту боль, но все равно не мог понять, благо это или нет? Может быть, лучше было, как Света? Одним разом свести счеты? Расплатиться по долгам?
   Нет. Он знал, что самоубийство — никакая не расплата. И не кара. А просто — бегство.
   Он тоже бежал — к пишущей машинке и целиком погружался в придуманный мир. Только сигаретный дым и сладкий до липкости чай связывали его с реальностью. Это было его бегство, которому рукоплескала читающая публика. Сотни тысяч слов, миллионы экземпляров, рубли…
   Надежные, обожженные на огне личной трагедии кирпичи, которые он укладывал по кругу, все время оставаясь внутри. Это была его собственная Башня, которую он старательно возводил двенадцать лет.
   Долгих лет? Или промелькнувших, как одно мгновение? Не имело значения. Ничто не имело значения.
   Ничто не имело значения до нынешнего июля, когда появился этот сон. Потому что он знал, КТО ждал его там, в самой верхней точке подъема. Кто сидел на самом верху этой Башни: будь то Башня реальная на проспекте маршала Жукова, или Башня из его сна, темная и зловещая, или Башня из глупых слов, выстуканных на клавишах пишущей машинки.
   Маленький голенький мальчик с неестественно помятой узкой грудной клеткой. И Света — изуродованная падением с балкона шестнадцатого этажа. Они ждали его. И протягивали к нему руки.
 
   Бекетов сжал в руке зажигалку, вытер слезы и вернулся к компьютеру. Как ни странно, он прекрасно понимал, что означают эти минуты. Расплату.
   Он тяжело опустился на вращающийся стул перед экраном компьютера, положил пальцы на клавиатуру и застыл на мгновение, как это обычно делал перед тем, как начать писать. Он хотел очистить голову, услышать тонкий голос внутри… или извне, кто знает?
   Зажженная сигарета тихо тлела в уголке рта. Рядом с клавиатурой стояла пепельница, но это было не более чем дань привычке: он не будет стряхивать в нее пепел. Под руками лежали зажигалка и пачка сигарет. Он был готов. И он наконец услышал этот тихий голос и, забыв обо всем, пытаясь еще хоть немного отодвинуть свой страшный сон и особенно его кошмарный финал, принялся писать.
   Он писал, не перечитывая. Пальцы сами били по клавишам. Удары сливались в частую дробь — без пауз и промежутков.
   Бекетов не перечитывал, но знал наверняка, что еще ни разу не писал ничего подобного. «И, — он усмехнулся, — уже не напишу».
   Рыцарь, укрывшийся в горной расщелине. Он медленно продирает глаза и с удивлением смотрит на кроваво-красный диск солнца, встающий над горизонтом. Рыцарь этот худ и бледен, давно не мытое лицо заросло густой щетиной, вокруг рта запеклась кровь. Старый доспех не блестит в первых лучах, он покрыт глубокими царапинами и трещинами. Рыцарь отбрасывает бывший некогда белым потрепанный плащ и вскакивает на ноги. Зрачки его постепенно расширяются от ужаса: он видит, что небольшая долина, зажатая между двух почти одинаковых гор, покрыта девственно-чистой скатертью снега. Он стоит, потрясенный, не в силах пошевелиться, затем поднимает голову к небу и, вздымая худые руки, извергает страшные проклятия. Но Тот, кому они адресованы, безмолвен и глух, он бесстрастно взирает на Землю и то, что творится на ней. Он ждет. И тогда рыцарь достает меч из широких ножен и пробует пальцем иззубренное лезвие. На мече ржавыми пятнами запеклась кровь его верного коня. Вчера он упал на горной тропе и больше не поднялся. Тогда рыцарь перерезал коню глотку, и верный друг оказал ему последнюю услугу: напоил и подкрепил хозяина своей густой темной кровью.
   А сейчас рыцарь смотрит на выпавший снег и понимает, что эта жертва оказалась напрасной. Он снова разражается потоком богохульных проклятий. Не переставая ругаться, он садится рядом с большим камнем и начинает править на нем свой меч. Он правит лезвие и проверяет его остроту. Наконец он вкладывает меч в ножны и берет арбалет с расщепленным ложем. Он пересчитывает стрелы, их осталось всего четыре. Рыцарь меняет истершуюся тетиву на новую, проверяет ее упругость. Затем он вскакивает, топает ногами и туго затягивает пояс: голод последних дней высушил его живот, совсем прилипший к позвоночнику, а ножны болтаются и бьют по бедру.
   Затянув пояс, он привязывает ножны к ноге сыромятным шнурком, сдвигает колчан со стрелами для арбалета за спину, поправляет кинжал, висящий справа. Он готов. Он наклоняется и берет снег в горсть. Он жадно запихивает снег в рот и вдруг начинает смеяться — бешено и громко, как смеются скорбные разумом. Но глаза его горят неукротимой злобой. Он хватает старый плащ и в ярости срывает нашитый алый крест, бормоча что-то под нос. Затем топчет крест ногами и с вызовом смотрит в небо. «Ну что? Неужели ты до сих пор думаешь, что сможешь найти для меня подходящую кару? Ту, которая могла бы сломить благородного рыцаря? Неужели ты настолько глуп, что льстишь себя тщетной надеждой заставить меня смириться? Опуститься на колени? Черта с два! Я совершил немало славных дел во Имя Твое. Но в последний бой я иду с другим именем на устах. И ты больше не услышишь от меня ничего: ни просьбы о пощаде, ни молитвы, ни слов раскаяния. Прощай! Оставайся один в своем безмолвном сверкающем чертоге. Слепая вера — удел глупцов. А я ухожу нераскаянным и свободным».
   Он накидывает плащ на широкие худые плечи, завязывает на шее шелковые шнурки, подтягивает тяжелые сапоги из оленьей кожи и начинает спускаться в долину.
   Он идет по тропе, прыгает с камня на камень, не таясь. Он распевает старую тамплиерскую песню, и свежий морозный воздух звенит от веселой похабщины. Он идет налегке, оставив на месте последнего ночлега кусок черствого хлеба, трут и кресало, потому что знает, что ему больше не потребуются ни еда, ни огонь…
   Отныне он ПРОКЛЯТ. И еще — ИЗБРАН.
   И то, и другое тяжкой ношей лежит на его плечах, тянет к земле, но в сердце рыцаря нет ни страха, ни жалости…
   Алый крест, сорванный с плаща, втоптан в грязный снег, но рыцарь несет другой, более тяжкий крест. И знает, что должен донести его до конца…
 
   Бекетов остановился. По полу комнаты ползла тяжелая пугающая дрожь, но Бекетов не знал, была ли она реальной или же предвестником неотвратимо надвигающегося безумия, которого он ждал, как избавления. Будто осуществлялась известная образная фраза: «Привычный мир вокруг него рушился».
   Он услышал грохот и треск, стул под ним подпрыгнул, и монитор, дрожа, пополз к краю стола.
   Бекетов бросился к нему, накрыл его своим телом и обхватил руками. С полок, висевших над письменным столом, посыпались книги. Его книги. Он всегда собирал их все и просто ставил на полку, ни разу не раскрыв ни одной. Острые углы переплетов били его по спине, но Бекетов закрывал компьютер, не двигаясь с места.
   Он почувствовал, как ток воздуха в комнате усилился, теперь это был настоящий ветер. Этот ветер нес сильный запах гари.
   Бекетов увидел густой дым, тянувшийся из прихожей и пропадавший в вентиляционных решетках. Гул, грохот и треск стали постепенно стихать. Он сел на стул и посмотрел на монитор.
   Текст, написанный им (пришедший словно ниоткуда, сорвавшийся с кончиков его пальцев), исчез с экрана. И сам экран погас.
   Бекетов улыбнулся. Это был финал. И хотя он не знал и не понимал, кому это нужно и в чем здесь смысл, но он не сомневался, что смысл есть. Просто он его не понимает.
   Из прихожей вырвались гудящие языки оранжевого пламени, окаймленные черными клубами ядовитого дыма. Горел то ли пластик, то ли что-то еще… Какая разница?
   Пламя несло очищение.
   Бекетов отошел от компьютера и быстро зашагал в прихожую — навстречу огню. Пламя охватило его, и он закричал — как тогда, в поле рядом с кладбищем, — чувствуя невыносимое облегчение.
   Он стоял, раскинув руки, и кричал, захлебываясь раскаленным воздухом. Все было, как в его книжках. Главный герой погибал, но не сдавался, ибо другого способа победить, кроме как умереть, не было. Теперь-то он это понимал.
   Он заставил себя не метаться и стоять на месте, а когда почерневшее тело рухнуло на пол, Сергей Петрович Бекетов, пятидесяти четырех лет, известный автор детективов, был уже мертв.
   И страшный сон умер вместе с ним. Они ждали его — те два человека, которых он, оказывается, любил сильнее всего на свете, именно их, а вовсе не визиты в вымышленный мир — но ждали где-то в другом месте, а не в той темной Башне, по склизким бетонным стенам которой струилась протухшая вода. И если это не самый лучший финал, то, может, кто-нибудь придумает получше?
 
   Истомин сидел, уставившись в слепой, жадный до сенсаций глаз студийного монитора. В левой руке он держал мобильный, нарушая тем самым свой же собственный строжайший запрет. Единственное оправдание: он отключил все звуковые сигналы, оставив только виброзвонок, и теперь покрытая липким холодным потом ладонь сжимала миниатюрный аппарат с такой надеждой и отчаянием, словно это была рука его сына. Последняя оставшаяся связь.
   Плотников видел, что с шефом творится что-то неладное.
   «Сможет ли он продолжать передачу?»
   — Кирилл? Кирилл!
   Пантомима, исполняемая Истоминым, пугала его. Истомин аккуратно запустил пальцы под воротник рубашки, словно ему не хватало воздуха, лоб покрылся крупными каплями испарины; несколько раз он порывался встать со стула, но тут же садился снова.
   — Кирилл, в чем дело?
   Плотников выглянул в окно своего «аквариума» и увидел, что гримерша мечется вокруг шефа. Подскакивает, наскоро поправляет прическу и тон на лице, промакивает пот бумажными салфетками, ненадолго отбегает, затем подбегает снова, и все повторяется сначала.
   — Кирилл, через четыре минуты включение.
   — Четыре? — голос у Истомина был вялый и бесцветный. Тусклый.
   — Тебе нехорошо? — помощники режиссера в студии, услышав эти слова по громкой трансляции, напряглись, готовые тут же сорваться и бежать на помощь.
   В принципе они могли сделать все — напомнить текст, подсказать, в чем-то поправить… Они не могли только одного — заменить ведущего.
   — Все в порядке, — медленно проговорил Истомин.
   — Ты можешь продолжать?
   — Да… Наверное. Четыре минуты? Можно попозже?
   — Разумеется.
   Истомин запустил правую руку под пиджак. Плотников истолковал этот жест единственно верным образом.
   — Что-то с сердцем, Кирилл? — Режиссер отдал команду оператору, и тот взял лицо шефа крупным планом. Оно стало осунувшимся и пепельно-серым, не спасал даже толстый слой тонального крема.
   Один из помощников стремглав бросился к выходу из студии.
   «Сейчас притащит полную авоську таблеток и капель, — подумал Плотников. — Но если бы все дело было только в этом!»
   Истомин смотрел прямо в камеру — немигающим, остановившимся взглядом.
   — Сейчас… Я соберусь. Все нормально… Все нормально…
   Он помолчал немного, а потом спросил.
   — Слава… Ты думаешь, их спасут?
   Плотников не знал правильного ответа, точнее, он не знал, какой ответ ожидал услышать Истомин. Поэтому он решился и сказал правду.
   — Я не знаю, Кирилл.
   На мониторе застыла последняя картинка — Башня, по пояс окутанная клубами серой бетонной пыли.
   — Слава… Знаешь что? — губы шефа задрожали. Такого, насколько мог припомнить Плотников, с ним не случалось никогда. — Какого хрена мы собираемся плясать на чужих костях, а? Что мы делаем? Что мы за… люди такие? Ведь там сто пятьдесят человек… Сто пятьдесят жизней. И они могут так легко оборваться…
   Истомин говорил в полной тишине; все работавшие в студии молчали, прислушиваясь к каждому его слову, в помещении режиссерского пульта его голос звучал, усиленный динамиком.
   — Слава, передай всем скаутам и помощникам — пусть звонят.
   — Куда? — спросил сбитый с толку Плотников.
   — Куда угодно — в МВД, ФСБ, МЧС, в Пентагон и Политбюро. Пусть говорят, что это — моя инициатива, и спрашивают только одно: чем мы можем помочь? Ты меня понимаешь?
   — Да, Кирилл.
   — Если им потребуется вертолет, пусть забирают. Скажи, что телеканал сделает все, что нужно, лишь бы… Спасти людей в Башне. Все, что угодно… — он помолчал, затем знаком подозвал гримершу, и она тут же в очередной раз поправила ему грим.
   «Неплохо смотришься, папа… » — вспомнил он.
   — К черту четыре минуты! Выводи меня на экран! Сейчас же!
   Плотников помедлил.
   — С одним условием, Кирилл.
   — Ну?
   — Если ты не будешь нести всю эту ахинею про пляски на чужих костях…
   Истомин кисло усмехнулся.
   — Не буду. Перегнул… А в остальном я совершенно серьезно. Пусть звонят. Мы сделаем все, что в наших силах.
   — Кирилл? Ты уверен, что в порядке?
   Истомин пожал плечами. Его поза говорила: «Может быть, и не до конца, но разве это что-то меняет? Разве у меня — и у всех нас — есть выбор?»
   — Выводи! — скомандовал он.
 
   Кстин, не дожидаясь разрешающего сигнала светофора, свернул на проспект маршала Жукова. Широкая трасса была сплошь заставлена автомобилями. То там, то здесь стояли разрозненные кучки праздных зевак и что-то оживленно обсуждали. Они спорили, бурно жестикулировали и постоянно показывали на острый шпиль здания, высившийся в вечерних сумерках. Бойко шла торговля пивом и мороженым. Краем глаза Кстин заметил, как смуглый торговец выгружает из «ИЖа-каблука» ящики с «Клинским» и заносит их в палатку.
   Жизнь текла своим чередом, и по большому счету, никому из собравшихся не было никакого дела до того, что творится в Башне. А близость развязки только подогревала их интерес — не меньше, чем пиво.
   Кстин пронесся мимо, умело лавируя между людьми. Все это напоминало организованные народные гулянья в застойные годы, но Кстин не мог ни на кого из этих людей сердиться. Он давно уже привык к подобным вещам и к тому, что чужая смерть, особенно страшная и трагическая, привлекает немало зрителей. Так было всегда и так будет, и кому как не спасателю Серпуховской бригады МЧС лучше всех знать об этом?
   Нет, веселый интерес собравшихся его никак не задевал, он привык не обращать на него внимания. Он благодарил судьбу за то, что у него есть мотоцикл, потому что на машине давно бы уже застрял в пробке.
   Кстин увидел щель между двумя бело-синими «Фордами», перегородившими проспект у бульвара генерала Карбышева. Лазейка была совсем узенькой, но он надеялся, что его расчет окажется верным. Он не стал снижать скорость, напротив, выкрутил газ до отказа и помчался вперед.
   Из того «Форда», что стоял на его полосе, выскочил капитан в кожаной куртке. Кстин увидел, что на плече у него висел автомат. Капитан размахивал руками и что-то кричал, но Кстин не слышал. Он знал, что милиционер не станет стрелять, и все же… немного опасался, что ли. В этот момент он думал не о себе — он боялся не успеть.
   Кстин постарался расслабить кисти и предплечья, чтобы предательская дрожь в сведенных мышцах не заставила мотоцикл дернуться. Между машинами было не более полуметра, и на мгновение Кстин подумал, что он не сумеет протиснуться в узкую щель.
   «Удар, скрежет… Я вылетаю из седла и, перекувырнувшись через руль, падаю на асфальт. Тогда все! На этом путешествие закончилось… »
   Он шумно выдохнул и направил переднее колесо прямо по центру узкой лазейки. Инспектор раскинул руки и стал похож на вратаря. Кстин лишь скользнул быстрым взглядом по его лицу и снова сосредоточил все внимание на промежутке между машинами.
   Мотоцикл ехал на четвертой передаче, и скорость была уже за восемьдесят. Когда-то в детстве, еще пацанами, они с приятелями разгонялись на велосипедах с крутой горки и проскакивали между низкими перилами ограды, по пешеходной дорожке. Мало кто осмеливался проехать на полной скорости, большинство в последний момент принимались тормозить и сворачивали в сторону. Кстин был звездой и гордостью двора. Он единственный не только скатывался с горки на неповоротливой и слишком тяжелой для четырнадцатилетнего мальчишки «Украине», но еще и крутил при этом педали, бравируя своей храбростью. И сейчас… Он был уверен, что у него получится. Если он, конечно, правильно рассчитал расстояние между «Фордами».
   До машин оставалось не более десяти метров. Еще можно было начать тормозить, чтобы смягчить возможный удар. Он отбросил последние сомнения.
   Кстин выпрямился, зажал бензобак ногами, выровнял байк и, как по струнке, проскочил в узкую щель.
   Эхо, отскочившее от машин, ударило в уши, сопровождаясь отрывистым «ать!» капитана. Кстин не оглядывался и даже не смотрел в зеркало. Он знал, что инспектор сейчас хватает рацию и передает стоящим в ближнем круге приказ задержать сумасшедшего мотоциклиста.
   Пригнувшись к рулю, он полетел вперед.
   Промчавшись пару сотен метров, Кстин привстал на подножках, всматриваясь и оценивая ситуацию. Оцепление было организовано грамотно, по всем правилам: дорога перекрыта еще на дальних подступах; вдали, на расстоянии полукилометра от Башни, стоял ОМОН, оттесняя наиболее любопытных, у светофора на пересечении проспекта и улицы генерала Глаголева был развернут оперативный штаб… Все правильно, все верно.
   Его московские коллеги в союзе с милицией действовали очень четко и собранно; ничего, кроме профессионального уважения, у Кстина они не вызывали. Ему даже было немного не по себе от того, что он собирался сделать.
   Кроме милиции и спасателей, здесь еще были телевизионщики.
   Он насчитал три микроавтобуса с «тарелочками» на крышах и логотипами каналов на бортах. Рядом с одним — темно-синим, с зеленой эмблемой, он увидел небольшой разрыв в оцеплении.
   Кстин быстро оглянулся; «Форды», оставшиеся позади, казались белыми полосками. Кстин решил, что теперь его никто не заметит. Он притормозил, свернул на въезд во дворы и, резко поддав газу, задрал переднее колесо и перескочил бордюр, отделявший тротуар. Ведь его наверняка ждали на дороге, а если он тихо подкрадется по тротуару…
   «Если… Не будет больше никаких если».
   Когда, по его расчетам, до последнего перед Башней перекрестка оставалось совсем немного, он протянул руку к замку зажигания, чтобы заглушить двигатель, но тот вдруг чихнул и замолчал сам собой. Кончился бензин.
   «У меня только одна попытка — других не будет». Кстин поставил рычаг на нейтрал и для верности выжал сцепление. К тормозам прикасаться нельзя: инерция движения — все, что у него осталось, и не стоило расходовать ее понапрасну.
   Из-за деревьев и вышедших на проезжую часть, перегородивших проспект людей (с тротуара Башню не было видно) он разглядел темно-синий телевизионный микроавтобус.
   Слева от машины кольцо ОМОНа было плотным, а справа видимость закрывал серебристый столб светофора. Кстин решил, что будет объезжать машину справа. Неизвестно, кто выпрыгнет ему под колеса, но… Это был шанс. Неужели есть другой?
   Взяв немного вправо, он летел вперед в полной тишине — только ветер свистел в ушах.
 
   Алексей Назимов, как в зеркало, смотрелся в тонированное стекло телевизионного микроавтобуса и дрожащими руками приглаживал редеющие волосы.
   «Хорошо, что этого никто не видел. Молодой боец ОМОНа треснул телекорреспондента по шее, как нашкодившего мальчишку. Интересно, на другие каналы это не попало?»
   Он посмотрел по сторонам, пытаясь угадать злорадство в глазах коллег-конкурентов. Но до их машин было довольно далеко, и разглядеть что-либо оказалось невозможно. Насколько он понимал, все готовились к прямым включениям, в том числе и его заклятый друг — репортер с РТР.
   Когда он, держа в руке микрофон и намотав на локоть провод, ринулся с оператором и звукооператором к Башне, чтобы показать, как спасатели ломают двери и выводят жильцов на улицу, дорогу им преградили бойцы ОМОНа — все как на подбор, крепкие, в касках и бронежилетах.
   Никакие уговоры, эмоциональные выкрики и сдержанные угрозы не помогали. Назимова успокаивало одно — никого из телевизионщиков к Башне не пускали.
   Молодой парень со слегка кривым носом и погонами прапорщика на широких плечах только качал головой, не говоря ни слова.
   Назимов тыкал пальцем в табличку с надписью «ТВ», словно это и так не было понятно, но все впустую. Молодой прапорщик то смотрел ему за спину, то оглядывался на здание.