– Конечно, конечно, любезнейший фельдмаршал, да людей способных нет… Вы ведь знаете нашего светлейшего герцога… работа в его тайной канцелярии великая, а толку немного, хватают всех без разбора, только страх навели…
   – Такое важное дело вам бы взять на себя, Андрей Иваныч.
   – Мне? Что вы! куда мне! С больными ногами и слепому! Да меня каждый ребёнок проведёт… Вот если бы вы оказали такую великую услугу государыне…
   – Я, граф, плохой дипломат… но у меня есть такой человек… способный. Его можно бы послать к цесаревне [34].
   – Пошлите, фельдмаршал, пошлите. Государыня будет очень благодарна.
   Переходя от одного предмета к другому, разговор коснулся свежих новостей о процессе над князьями Долгорукими. Андрей Иванович заторопился отстранить от себя всякое участие в этом процессе.
   – Не моих сил дела такие, – говорил он, – у нас теперь знатные персоны, прожекты сочиняются, новые порядки заводятся…
   – Слышал… новый кабинет-министр Артемий Петрович? Знаю его… Был он у меня в команде, ума немалого и самомнения чрезмерного. Но в каком резоне ему гнать Долгоруких?
   – Может быть, старые счёты, фельдмаршал, по казанскому губернаторству, а впрочем, Артемий Петрович ведь русский человек, а русские люди не могут не грызться между собою.
   Получив нужные сведения, фельдмаршал Миних уехал. Друзья-соперники расстались совершенно довольные друг другом.
   – Куда ехать? – спросил сам себя Миних, сходя на широкий подъезд, – к Анне Леопольдовне или к Елизавете? Интереснее к Елизавете…
   Если бы такой вопрос представился бы лет десять назад, то ответ, конечно, не был бы сомнителен, но теперь – дело другое: как ни свеж, ловок был фельдмаршал, но соперничать с молодыми горячими силами казалось рискованным. Гораздо безопаснее и вернее было искать у Анны Леопольдовны. Не избалованная вниманием, она будет более признательна за преданность.
   – В Зимний дворец! – крикнул фельдмаршал кучеру, садясь в карету.
   Домашняя жизнь молодых супругов началась не медовым месяцем. Не оправдывалась пословица Анны Ивановны: «стерпится – слюбится». Напротив, чем более проходило времени, тем рознь между супругами становилась яснее и глубже. С пренебрежением, даже с какой-то ненавистью постоянно относилась молодая супруга к своему мужу; за каждым неловким словом или движением, в чём он оказывался виноватым ежеминутно, с её стороны следовали вспышки и ссоры. Императрица принимала участие в этих ссорах и, разумеется, тем ещё более портила дело.
   Советы и усовещевания оказывались недействительными. Наконец императрица объяснила эту постоянную раздражительность новым её положением: Анна Леопольдовна сделалась беременною. Как скоро найдена была причина, понятны стали и все новые явления в наружности и характере принцессы – эти тошноты, эта начинающаяся полнота, какой-то серый цвет лица с проступившими жёлтыми пятнами, эти быстрые перемены от нервной деятельности к полному упадку сил, а главное – эта необыкновенная сварливость в женщине, до сих пор сдержанной, и особенная нетерпимость мужа.
   Но если бы кто мог заглянуть в душу молодой женщины, тот увидел бы там много иного. Рядом с физическими страданиями, естественными последствиями изменений в организме, работали явления психического мира. Как прежде ни казался жалок принц Антон в качестве искателя руки и жениха, но отдалённость, светские формы и выгодность общественного высокого положения скрашивали многое – во всяком случае, делали его человеком сносным, но когда брачные отношения объединили их жизни в одну, когда глаза стали ежеминутно наталкиваться на все прежде скрывавшиеся недостатки, холодность и равнодушие женщины перешли в отвращение и озлобление. Вместе с тем, чем настойчивее и упорнее в душе её укреплялись эти чувства, тем чаще стал возникать в воображении другой образ, одетый всеми поэтическими красками, – образ красавца Линара, начинавший было уже стираться. К ещё большему несчастью, жизнь и обстоятельства сделали Анну Леопольдовну ещё более замкнутою, более способною держаться за свои внутренние образы, а следовательно, и более страдающею, более нервною и странною во внешних проявлениях.
   Страдала молодая жена, страдал и муж. Добрый, невозмутимо мягкий, напуганный в детстве, неспособный задаваться внутренними вопросами и смотрящий на всё по указке, он терпеливо переносил беспрерывные вспышки жены, объясняя их, по примеру тётки, её новым положением. И терпел он долго, терпел всю свою страдальческую жизнь, без ропота, без пытливого вопроса, за чей же грех ему осудилась вечная жертва, вечно быть козлищем отпущения.
   После одной из постоянных вспышек по ничтожному поводу какой-то разбитой по неловкости принца чашки, заставившей мужа удалиться из комнаты, а жену нервно расплакаться, доложили о приезде фельдмаршала Миниха. Так как непреложный придворный этикет заставлял принять такого высокого гостя, то молодая принцесса поспешила отереть слёзы и осушить глаза платком, нагретым от дыхания.
   – Вы приехали, фельдмаршал, пожинать плоды ваших подвигов в Турции, – встретила принцесса Миниха, в душе сердившаяся на него за прекрасные отзывы о принце Антоне.
   – Напротив, ваше высочество, я приехал предложить вам себя на службу и заслужить лавры на этом поприще, – отвечал находчивый фельдмаршал.
   – Впрочем, в лаврах и не могло быть никакого сомнения, когда у вас были такие помощники, как принц Антон, – с едкою ирониею продолжала Анна Леопольдовна.
   – Я старался только отдавать должное по заслугам в аттенции к его высокому положению, – отозвался фельдмаршал и, заметя слёзы, навернувшиеся на глазах принцессы, и нервное подёргивание губ, поспешил откланяться.
   «Супружество не по страсти, – решил Миних, уезжая, – тем лучше! Решительно становлюсь на сторону принцессы».

XII

   Роскошью и изяществом, не усвоенными ещё нашими высокими персонами, убран дом и в особенности рабочий кабинет французского аккредитованного посланника при русском дворе, маркиза де ла Шетарди, недавно приехавшего в Петербург для упрочения, как он говорил, на будущее время дружественных отношений России и Франции. Элегантный вкус маркиза был виден во всём, во всей обстановке кабинета, в мебели, в обоях, в каждой мелочи. За большим письменным столом с тонкою редкою резьбою, стоявшим посередине комнаты, работает теперь сам посланник, наклонившись над кипою бумаг. Свет двух восковых свечей падает из-за абажура светлым кругом на рукописи, на безделушки, кинутые у чернильницы, перья, ножницы и ножички, перерезывает надвое наклонённую голову маркиза и оставляет в приятном полумраке дорогие обои, ковры, книжные шкафы, статуи и бюсты. Посланник, как видно, занят; он озабочен и встревожен. Тонкие, подвижные и ещё приятные черты лица живо передают несдерживаемые впечатления острого неудовольствия.
   В сотый раз маркиз перечитывает переданные ему Амелотом в министерстве иностралных дел в Париже записки бывшего французского агента в Петербурге Лалли о состоянии русского общества. «Россия может быть подвержена быстрым и частым переворотам», – почти вслух прочитывает маркиз и с досадою отбрасывает от себя записку Лалли. Подумав немного, он снова принимается читать следующую бумагу, в которой заключалась инструкция, идея и цель его посольства. В инструкции говорилось о необходимости оторвать Россию от тесного союза с Австрией, для чего указывалось, как на крайнее средство, на возможность переворота, на перемену правительства. В инструкции рекомендовались послу неусыпная наблюдательность, сметливость и осторожность, требовалось от него немедленного доставления самых подробных и точных сведений о положении политических партий в Петербурге, о партиях цесаревны Елизаветы и голштинской, о намерениях недовольных и о направлении умов в войсках.
   – Хорошо писать им инструкции за тысячи вёрст, в министерском кабинете, а каково их выполнять! Политические партии! Да где они? Могут ли они быть в этих снежных сугробах, в каких-то берлогах, где за каждое неосторожное слово секут да рубят. Звери дикие! – ворчал посланник.
   – Пришёл какой-то мастеровой от ювелира Граверо, господин маркиз, и просит вас видеть, – доложил вошедший француз-слуга.
   – Мастеровой… от ювелира Граверо? – протягивая слова, переспросил маркиз, пытаясь вспомнить, не было ли действительна от него какого-нибудь поручения ювелиру. – Верно он ошибся, я ничего не заказывал.
   – Он, господин маркиз, настоятельно просил, говорил, будто вы именно приказывали ему прийти.
   – Я? Приказывал Граверо? Странно! Позови его сюда.
   Вошёл мастеровой, одетый, как одевались в то время мастеровые иностранцы, начинавшие русеть. Длинный сюртук со сборками назади свободно, даже неуклюже сидел на довольно полном корпусе, из-под камзола какой-то поношенной чёрной материи выступала ситцевая рубашка, а широкие шаровары входили в сапожные голенища.
   Низко кланяясь, мастеровой выждал ухода камердинера и по его уходе плотно затворил дверь.
   «Странно, – подумал маркиз, следивший за ловкими движениями мастерового, – манеры не мастерового, и как будто где-то я видел этого господина. Если бы не чёрные волосы, не бледность и не полнота, то… кажется… Удивительное сходство, особенно эти живые, умные глаза».
   – Вы не знаете или не узнаёте меня, маркиз? – спросил мастеровой на чистейшем французском языке, свободно подходя к посланнику.
   – Не знаю… я удивляюсь… Кто вы? По какому случаю?
   – Вот видите ли, маркиз, вы меня не знаете, а я вас знаю – преимущество на моей стороне. Знаю каждый ваш шаг, знаю, например, какие бумаги на столе вы читали до моего прихода.
   Маркиз машинально протянул руку, чтобы собрать и закрыть бумаги.
   – Не трудитесь, маркиз, не прячьте, это совершенно бесполезно. Мне они не нужны, я и так знаю каждое слово из записок Лалли и данных вам инструкций.
   – Каких инструкций? Их знает только король, Амелот и я.
   – Ошибаетесь, их знаю и я… Мало того, я даже знаю, о чём вы думали, когда я вошёл.
   – Попробуйте угадать.
   – Ругали русских, ругали своё глупое положение, ругали своих недоброжелателей, которые, как вы думаете, нарочно устроили вам это поручение-ловушку, с целью сломать вам голову, из зависти к вашей карьере… но вы не правы… в главном… Ваши недоброжелатели действительно с умыслом вам навязали это поручение, которое вы не можете выполнить хотя бы уже и потому, что не знаете совсем русского языка, а здесь, даже и при дворе, почти никто не говорит по-французски. Как же вы можете собирать сведения о направлении умов и устраивать перевороты?
   – Перевороты! – растерянно и с испугом почти крикнул дипломат. – Отчего вы знаете? Кто же вы?
   – Попробуйте всмотреться. Не видали ли вы меня где-нибудь на этих днях… ну, хотя, например, вчера?
   – Вчера? Вчера я был только у её высочества цесаревны Елизаветы… Да… Теперь вспомнил… Точно, те же глаза… но тот выше и сухощавее, не так бледен и волосы с сильною проседью.
   – А разве нельзя помолодеть и пополнеть по произволу? Теперь вы догадались и скрываться нечего. Рекомендуюсь вам ещё раз: медик цесаревны Арман Лесток [35], – тихо проговорил мастеровой, протягивая руку маркизу и усаживаясь подле него в кресло.
   – Бесконечно рад с вами познакомиться и сойтись. Скажу откровенно, я особенно дорожу этим, но прежде всего я просил бы вас сказать мне, каким образом вы узнали содержание моих секретных бумаг? Вы очень хорошо понимаете, что для дипломата, с таким поручением, как моё… нельзя иметь подле себя людей, способных продать.
   – Успокойтесь, маркиз, ваши люди вам преданы и вас не продавали, а если я познакомился с вашими бумагами, то обязан вашему испорченному столу. Помните ли вы русского слесаря, такого ещё глупого, которому вы едва-едва могли растолковать знаками своё требование исправить замок? Так этот-то слесарь был я. Поняли?
   – О, совершенно. Однако я не могу достаточно надивиться беспримерному искусству…
   – Практика, любезный маркиз, привычка, кое-какие знания… и больше ничего, об этом и не стоит говорить. Я пришёл переговорить с вами и условиться о многом.
   – Слушаю вас, доктор, и заранее повинуюсь всем вашим предписаниям.
   – Прежде всего, нам должно выяснить главный вопрос и наши отношения… Вам поручено всеми силами добиться разрыва союза России и Австрии, но при настоящем составе русского правительства это решительно невозможно.
   – Я тоже опасаюсь, и это приводит меня в отчаяние.
   – Отчаиваться нет повода, маркиз. Когда болезнь узнана, что самое главное, так средства найдутся, а иначе, не имея средства, я и не пришёл бы к вам. Но, повторяю опять, при настоящем правительстве невозможно: Остерман, как вы сами знаете, сторонник австрийского союза, а его перетянуть на свою сторону – средства нет. Вдобавок ещё эта свадьба племянницы с племянником Брауншвейгским укрепит союз на долгое будущее.
   – Так скажите же, что делать?
   – Нужно сделать переворот.
   – Опять-таки переворот? да разве это возможно?
   – Возможно и нет, смотря по тому, какие средства. Впрочем, можно обойтись и без насильственного переворота. Императрица больна серьёзно: у неё подагра и каменная болезнь. Я наблюдаю её уже несколько месяцев и, как врач, могу положительно определить, что она проживёт несколько месяцев и никак не больше года. Если ей наследуют Брауншвейгские, то, конечно, тогда союз с Австриею окрепнет и «весь запад будет в опасности от нашествия варваров», как сказано в ваших инструкциях, любезный маркиз, – говорил Лесток, лукаво улыбаясь.
   – Этого не нужно допускать, доктор, но как?
   – Очень просто: предъявлением более веских прав моей государыни и пациентки цесаревны.
   – Но достанет ли у неё сил?
   – У неё силы больше, чем вообще думают, и даже больше, чем думает она сама. Вся гвардия, а в ней главная сила, обожает память её отца, помнит цесаревну ещё ребёнком в его руках, помнит, как он выходил к ней со своею ненаглядною любимою дочкою, как ласкал её, и вот гвардия своё обожание отца перенесла теперь на дочь. Она много напоминает отца. Кроме гвардии, весь народ её любит и слепо верит астрологу Ламберта [36], предсказывающему, что она будет императрицею. Я даже уверен, что если бы она предъявила свои права тотчас после смерти племянника Петра II, так герцогини курляндской не было бы здесь и следа.
   – Зачем же она тогда уклонилась?
   Лесток пожал плечами.
   – Зачем? Вопрос трудный. Зачем в молодости мы часто делаем глупости, о которых жалеем впоследствии? Как только умер покойный император, я в ту же минуту ночью разбудил цесаревну и умолял её одеться и показаться войску… и всё было бы кончено. Как бы вы думали, что мне она тогда отвечала? «Ах, добрый Лесток, так холодно вставать…» Повернулась на другой бок и заснула.
   – Может быть, доктор, она и теперь так же… так же… как бы вам сказать… беспечна?
   – Не думаю. Десять лет много прибавили опытности, много накипело неудовольствий от тётки. Недаром же ведь и я в продолжение десяти лет работаю. Притом необходимо вам сказать, что цесаревна Елизавета прежде всего женщина, а женщины чувствительны к уколам женского самолюбия… и если вовремя суметь раздражить женскую гордость… Впрочем, вы как тонкий дипломат знаете это лучше меня.
   – Хорошо, но всё-таки, как велика её политическая партия?
   – Как видно, что вы, маркиз, только что приехали сюда и совсем не знаете России. Совершенно верно Лалли в записках своих назвал её ребёнком, родившимся слишком поздно, физически совершенно развившимся, но без всякого сознания своей духовной силы. Вы не обратили особенного внимания на это место, может быть, сочли его желанием блеснуть остроумием, а между тем оно верно. Какие могут быть политические партии в России? Я даже сомневаюсь, могут ли они быть когда-нибудь впоследствии. В политической партии основа – общественная идея, осознанная всеми членами известного кружка и к выполнению которой стремится кружок, а в России таких объединяющих и осознанных политических идей совершенно нет.
   Лесток задумался, понюхал в несколько приёмов табаку и продолжил, как будто невольно опоражнивая весь накопившийся запас своих практических наблюдений:
   – Русский народ – странный народ! Он добродушен, податлив, терпелив, а вместе с тем недоверчив и глубоко эгоистичен. Нередко встретишь людей с громадными дарованиями, высоким умом, способных быть вожаками в государственных переворотах, а между тем такие люди стоят одиноко, около них нет партии, а только сподручники. Каждый стремится к своей личной выгоде и занят только своим интересом. Жизнь, что ли, их так сложилась…
   – Однако же, доктор, у них есть ведь свои национальные партии? Что вы скажете, например, о кабинет-министре Волынском?
   – О Волынском? То же, что и о других. Он человек с большими способностями, но… и с теми же недостатками. У него слово и дело расходятся. На словах он человек государственный, с прочно сложившимися убеждениями, с бескорыстным служением обществу, а на деле – такой же придворный. От этого разлада около него не партия, а несколько лиц, преданных ему лично. Этот кружок невелик, бессилен и может показаться опасным только самонадеянному и, вместе с тем, такому трусливому нахалу, каков наш светлейший герцог. Этот кружок рухнет при первом столкновении, и вы из него ничего не выработаете. Неужели же вы думаете, маркиз, что мы упустили бы случай и не притянули бы к себе Волынского, с которым я прожил семь лет в Казани, с которым дружен и теперь?
   – Всё, что вы мне говорите, доктор, для меня совершенно ново, и я так вам благодарен!
   – Благодарить вам меня не за что. Вы, маркиз, хорошо понимаете, что я служу не вашим интересам, а той, которой предан душою и телом. Наши интересы совпали, вот и всё.
   – Но скажу вам откровенно, вы выручаете меня из самого глупого затруднительного положения.
   – Совершенно верно. Теперь вы можете сообщать правительству свои наблюдения о состоянии умов в России, и эти наблюдения будут, поверьте, самые остроумные и верные. Я хорошо владею русским языком, люблю толкаться в народе, как видите, в разных костюмах, а по званию своему придворного медика цесаревны имею возможность изучать и придворный круг. Притом же мне, как доктору, понимаете, может быть открыто многое, что по обыкновению скрывается от других смертных.
   – И особенно такому доктору, как вы! Но позвольте мне сделать ещё один вопрос: какая будет политика царевны, когда она сядет на престол?
   – На этот вопрос отвечать черезвычайно трудно. Во-первых, даже самому проницательному человеку невозможно предвидеть в будущем всех чрезвычайных обстоятельств – не знает же ведь сам оракул Андрей Иванович нашего настоящего разговора, – а во-вторых, здесь всё зависит от личного взгляда, а за взгляд женщины кто может ручаться? В одном я только совершенно уверен: в удалении всех лиц, гнетущих теперь цесаревну, а с удалением их тайный австрийский союз будет невозможен.
   – Для меня этого пока достаточно, а дальше будет уже не моё дело. Цесаревна умна и сумеет оценить все выгоды союза с Франциею, которая всегда готова оказать ей добрые услуги, и все тяжёлые последствия союза с Австриею… Итак, любезный доктор, мы с вами согласны во всём главном… Мы, стало быть, естественные союзники. Скажите же мне, в чём и я могу быть вам полезен?
   – В самом существенном, маркиз, в деньгах. Вы не можете представить, какие у нас громадные расходы. Всякий гвардейский солдат бежит к нам во всякой своей нужде: кого нужно лечить даром, кому помочь в свадьбе, в приданом, кому положить на зубок, кому помочь в похоронах, после пожара. Цесаревна ко всем ласкова, никому не отказывает, а денег часто у самих ни копейки. Приходится унижаться, просить герцога и иной раз получать отказ.
   – О, доктор, в этом отношении прошу вас нисколько не стесняться, берите из моей шкатулки сколько хотите. Я даже прошу вас быть как можно щедрее… в этом и ваш и мой интерес. Ещё не могу быть в чём-нибудь полезен?
   – Пока нет, а дальше укажут обстоятельства. Может быть, потребуется поддержка иностранных кабинетов… Однако же мы проговорили дольше, чем следовало бы для простого заказа мастеровому. Ваши люди…
   – За скромность моих людей я ручаюсь. Когда же и где мы свидимся?
   – Приезжайте к цесаревне, но предупреждаю, бывайте у неё нечасто, иначе возбудите подозрения. За нею и за всеми ей близкими и так наблюдают сотни глаз. Впрочем, когда появится надобность, я и сам побываю у вас, только не удивитесь, если в каком-нибудь ином виде.
   Новые союзники искренно пожали друг другу руки.
   При выходе, у дверей, мастеровой снова оказался в своей роли. С низкими поклонами и подобающим раболепием изгибаясь перед маркизом, он ломаным французским языком твердил:
   – Ах, ваше сиятельство… ваше сиятельство… господин маркиз… не извольте беспокоиться, всё будет как есть доставлено в точности, как изволили приказать.
   – Торопись, любезный! смотри не забудь, мне к сроку!
   – Слушаюсь, ваше сиятельство. Работа сложная.
   Мастеровой вышел на улицу, вздохнул полною грудью и бодро зашагал вдоль по улице. Тихо, прохожих не видно было, только в ночном мраке кое-где светились фонари. Выйдя знакомою дорогою на Невскую перспективу и пройдя ею несколько десятков сажен, не доходя деревянного гостиного двора, который стоял на том же месте, на котором стоит и нынешний гостиный двор, мастеровой обогнул деревянный дом голландской архитектуры с остроконечною крышею, ювелира Граверо. Здесь он ощупал в заборе подле дома низенькую калитку, неслышно отпер дверь её ключом и, заботливо оглянувшись кругом, быстро юркнул на двор.
   Через несколько минут с крыльца лицевого фасада выходил Лесток осторожною походкою усталого человека, провозившегося несколько часов в тяжёлой работе. Под мышкою левой руки нёс он довольно объёмистый ящик с хирургическими инструментами и небольшою походною аптечкою. Не успел пройти лейб-медик вверх по Невской перспективе и десяти шагов, как сбоку вывернулась какая-то человеческая фигура в полувоенной форме. Оглянув при свете фонаря прохожего, Лесток узнал недавно поступившего на службу к цесаревне урядника Щегловатова.
   «Знаю, голубчик, зачем ты здесь, да опоздал», – подумал лейб-медик и потом, вдруг обернувшись, строго окликнул:
   – Зачем ты здесь?
   – Это я… ваша милость… господин лекарь… я…
   – Зачем, говори, шатаешься по ночам?
   – Я… ваша милость… был дома… сестра захворала… как смерть лежит…
   – Больна? Так веди меня… Хотя устал от работы, а всё ещё смогу.
   – Нет, господин лекарь, она… мне… я… только испугалась, а в самом-то деле не больна… Теперь ничего, оправилась… спит.
   – Ну, пускай её спит, а мы пойдём теперь вместе домой. Кстати, понеси-ка вот мой хирургический ящик.

XIII

   Холода стоят из ряду вон, и никто из петербургских старожилов не запомнит такой суровой зимы, какая была в конце 1739-го и в начале 1740 года. Бессменный, трескучий тридцатиградусный мороз охватывал ледяною бронёю всё вступавшее в его сферу без надёжной защиты, разрисовывал толстыми слоями, в затейливых узорах, узенькие оконца петербургских домов и домишек, назойливо пробирался непрошеным гостем, заставляя хозяев ёжиться и тесниться у накалённых печей; птицы от мороза падали мёртвыми, а выплеснутая вода ударялась о землю ледяными хрусталиками.
   Этим кстати подоспевшим даровым фактором поспешили воспользоваться для устройства новой, нигде ещё не виданной потехи, придуманной для развлечения начинавшей прихварывать государыни. Придумали [37]устроить ледяной дворец, с причудливыми украшениями, со всеми аксессуарами жилого здания, в котором бы можно было отпраздновать курьёзную свадьбу шута квасника Голицына и шутихи калмычки Бужениновой. Организовалась для проектирования и исполнения особая «машкарадная комиссия», президентом которой выбран был, как самый изобретательный и находчивый придворный, сам кабинет-министр и обер-егермейстер Артемий Петрович Волынский.
   И Артемий Петрович не ударил лицом в грязь. Всё, что мог придумать хитрый человеческий ум, не стесняемый недостатком средств, всё было приведено в движение. По составленному придворным архитектором плану неустанно стали воздвигаться на Адмиралтейской площади, близ Зимнего дворца, из ледяных глыб Невы и из нарочно отлитых форм отдельные части холодного дворца; закишели толпы рабочих над приготовлениями к парадной свадьбе и стали наезжать приглашённые гости к торжеству из всех концов широкой Руси. Сборным пунктом всех распоряжений служил так называемый Слоновый двор [38], где содержался слон, присланный императрице в подарок от персидского шаха.
   Артемий Петрович придавал своим занятиям по «машкарадной комиссии» особенное значение и занимался этим делом с усиленною энергиею. Да и действительно, это назначение для него было важнее всех государственных дел. Если государыня останется довольною, если она подарит его ласковою улыбкою – партия его будет выиграна, политическое влияние вырастет и враги принуждены будут перед ним преклониться, а в настоящее время в таком знаке благоволения чувствовалась крайняя нужда. Как ни был самонадеян и самолюбив Артемий Петрович, но он инстинктивно ощущал под собою нетвёрдость почвы. Злые остроты Куракина и глубокие раны от когтей Остермана незаметно, но, тем не менее, существенно вредили ему во мнении императрицы. Государыня не раз уже встречала его с недовольным видом, правда, скоро исчезавшим от его обаятельного красноречия, но всё-таки оставлявшим, как и клевета, после себя осадок. Доношения его с объяснением по доносу Кинкеля и Людвига, а главное, приложенные к доношению особые примечания, персонально направленные на злохитрых политиков, против ожиданий автора, приняты были государынею весьма неблагосклонно, а между тем в будущем предстояла борьба с могучим противником, за которым фавор упрочился не одною давностью. Конечно, до сих пор этот противник лично не вредил ему, даже как будто сам очищал ему дорогу, но игра стала изменяться и в последнее время их отношения были далеко не прежние. Бирон нередко выказывал ему полное неудовольствие, хмурился при докладах его государыне и милостивее обращался к тем, кто явно и тайно подыскивался под Волынского.