Страница:
Бенедетто, собственно для них учреждённого. А он, любимый шут Петра Великого, не имеет этого значка и донашивает старый кафтан, полученный в двадцатых годах. Вообще все эти шуты не прежних времён; фарсы их натянуты, тупы, и как быть им иначе под палкою или, что ещё хуже, грозным взором Бирона? Остроумие – дитя беззаботного веселия.
– О, волинка! пру, пру, ду, ду… – вскричали и затянули один за другим Педрилло и Лакоста, увидав Волынского, которого они не любили потому, что он их терпеть не мог и ничем не даривал; да и соперничество его с герцогом курляндским было положено тут же на весы.
– Видно, музыка этой волынки не по вас, картофельщики, – подхватил Балакирев, – стеклянные головки не выдержат русского языка.
Императрица играла в бильярд с Мариорицей, которую сама учила этому искусству, чтобы иметь во всякое время свою домашнююпартию. Княжне Лелемико приходилось играть; но при имени Волынского она вспыхнула, побледнела и задрожала. Шары двоились в глазах её, бильярд ходил кругом. Можно догадаться, каков был удар.
– Кикс, моя милая! – сказала государыня, засмеявшись, – никогда ещё не видывала я тебя в таком знаменитом ударе. А? Наш любезный кабинет-министр! – примолвила она, обратясь с приветливым видом к Волынскому. – Каково здоровье?
– Ещё худо, ваше величество, – отвечал он, бледный от смущения княжны Лелемико, не скрывшегося от его взоров.
– Это заметно.
– Но я поспешил сделать вам угодное, государыня, принялся ныне же за устройство…
– Ледяного дворца для свадьбы моего новобрачного пажика. – Кульковский сделал глубокий поклон так, что широкая лысина его казалась блестящею тарелкою среди его туловища, в неё звучно шлёпнул Педрилло ладонью. – Я любовалась уж из окна, как у вас дело спеет. Мне это очень приятно. Вы с таким усердием исполняете моё желание, что даже нездоровье вас не удержало.
– Удовольствие ваше, государыня, дорого нам.
– Не взыщите, господа, что отвлекаю вас от дел государственных для своих прихотей… Да, таки прихотей… не скрываю этого; но старая, хворая, брюзгливая женщина всегда с причудами. Зато недолго буду вам надоедать ими.
Анна Иоанновна произнесла это грустным голосом, как бы предчувствовала свою близкую смерть. Волынский хотел что-то сказать, но государыня предупредила его, смотря на него проницательным взором:
– Мне уж и память вечную поют… – Волынский побледнел и собирался сделать почтительно возражение; но и тут государыня дала ему знак рукою, чтобы он молчал, и примолвила: – Знайте, однако ж, мой любезнейший Артемий Петрович, что я умею различать от истины шутку, под весёлый час, а может быть, и в сердцах сказанную. Дела ваши говорят мне о вашей преданности лучше, нежели сплетни. – Она протянула милостиво руку Волынскому, и тот, став на одно колено, поцеловал руку с жаром благодарности. В это время вошёл герцог курляндский. Государыня, сначала испуганная его появлением, смешалась, однако ж вскоре оправилась и, взглянув на него довольно сухо, продолжала, обращаясь всё к кабинет-министру: – Я не имею нужды посылать за вами по три раза; вы являетесь даже на мысленное моё приглашение. Верьте, – прибавила она, давая голосом особенный вес своим словам, – что никто нас не поссорит с вами.
Пасмурно, со злобною усмешкой смотрел Бирон на эту сцену и долго молчал, потом завёл разговор то с шутами, то с Мариорицей.
Поднялся гам между шутами. Надобно было им рассеять гнев государыни. Педрилло, приняв команду над товарищами, установил их, одного за другим, около стены, как дети ставят согнутые пополам карты, так, что, толкнув одну сзади, повалишь все вдруг. Один Балакирев не повиновался. Дело обошлось и без него. Педрилло дал толчок своей команде, и все повалились один на другого. Долго барахтался Кульковский по полу, чтобы встать. Государыня изволила смеяться этому фарсу; смеялись другие зрители, хохотали сами актёры. Потребован, однако ж, отчёт от Балакирева, почему он не повиновался.
– Червяк в голове! – отвечал старик угрюмо, – а когда червяк у русского заведётся, так и сам принц не только кур [91], но и коршунов не выгонит его.
За такое неповиновение отсчитали бедному шуту Петра I столько ударов палкою, сколько слов было в его ответе.
Между тем игра на бильярде кончилась, к удовольствию Мариорицы, делавшей беспрестанно промахи, несмотря что вооружилась всею душевною твёрдостию. Бойкая воспитанница гарема сделалась робка и стыдлива, как институтка за порогом дома, где получила воспитание. Условлено было, что, когда княжна проиграет, должен пролезть под бильярдом ассистент её, новопожалованный паж, а в противном случае – Педрилло. Пал роковой жребий на Кульковского, и он пополз на четвереньках, сопровождаемый общим смехом. Жестокая судьба его не удовлетворилась тем, что заставила его считать, задыхаясь, перегородки бильярда, что товарищи осадили его со всех сторон киями, как охотники кабана, запутавшегося в тенетах; надо ещё было, чтобы вбежала любимая государынина борзая сучка, которая увенчала потеху, вцепившись зубами в ухо страдальца.
– Ату! Ату! – кричали шуты.
Травля была презабавная… Кровь порядочно струилась по пухлой щеке Кульковского, и, несмотря на боль, он не смел отогнать свою мучительницу. Мариорица почти со слезами смотрела на это зрелище. Наконец государыня, боясь видеть своего пажа корноухим, сжалилась над ним и велела отнять собаку. Сколько раз, при совершении этого мученического подвига, вспоминал Кульковский о своём дежурном стуле в Летнем дворце! Вдобавок поручили ему смотреть за сучкою, с тем чтобы она привыкла к нему.
Гнев императрицы на герцога, как и можно было ожидать, кончился со смехом её на проказы шутов. Он умел воспользоваться минутою весёлости, чтобы подойти к её величеству и просить у ней прощения, сбрасывая всю вину на важные дела государственные, которых разбирательством он должен был заняться.
– Желая вас успокоить скорейшим окончанием их, – говорил он, – я сделался преступником. Где гнев, тут и милость.
Когда нужно было, хитрец умел употреблять и русские пословицы в дело. Изволили простить по пословице, с тем, однако ж, чтобы во весь день важных дел не встречалось. Разговаривая с Бироном всё по-немецки уже ласковым тоном, изволили прохаживаться по бильярдной взад и вперёд и останавливались нередко у окна, из которого видна была начатая стройка ледяного дома. Этим случаем воспользовался Бирон, чтобы хвалить усердие Волынского в исполнении малейшей воли государыни. Такие отзывы льстили сердцу её величества, и она не упустила случая благодарить своего любимца за беспристрастие. Изъявили также желание, чтобы между первыми сановниками государства, которых она столько любила, отдавая, однако ж, преимущество, по справедливости, одному, существовал всегда мир, который будто, как до неё дошло, колебался…
– Каждому своё, – говорила государыня, – вам, кажется, делить нечего.
Тронутый герцог, со слезами на глазах, поклялся даже сделать уступки своих прав Волынскому, чтобы только угодить обожаемой государыне. В сердце же клялся помириться с ним тогда лишь, когда увидит голову его на плахе. Он убеждён был тайною запискою, найденною в карете, что ещё не время действовать решительно, и потому скрыл глубоко свою ненависть.
С другой стороны, кабинет-министр, отуманенный любовью и довольный, что государыня отвлечена от него жарким разговором с Бироном, забыл свою вражду. Он спешил воспользоваться этим случаем, чтобы подойти к княжне Лелемико. Любовь, стыдливость, которой не учили её в гареме, а научила сама природа, били ключом из сердца её и выступали на щеках румянцем, в глазах – томительным огнём. Когда Артемий Петрович подошёл к ней, из-под длинных её ресниц блеснуло выражение сердечного участия, дрожащие, уста её сделали вопрос:
– Здоровы ли вы?
– Я был болен, очень болен, – отвечал Волынский, – и хотел было умереть.
Слеза навернулась на её глазах; она покачала головой, как бы хотела сказать: «Безжалостный! Что вы со мною делаете?..» – и сказала вслух:
– Должны быть важные причины на это?
– Вы презрели моими страданиями, и для чего ж мне после жить!.. Но я хотел ещё раз вас увидеть, ещё раз упиться этим блаженством, и потом… да судит Бог!.. Не моя вина! Зачем перенёс он вас в Петербург? Зачем испытывать было надо мною обольщения вашего небесного взгляда?.. Я человек; а надобно быть камнем, чтобы провести своё сердце сквозь такие испытания…
Мариорица не отвечала, но взор её наградил Волынского самою пламенною, самою нежною любовью. Дрожа, она положила на окно платок, из которого он мог заметить уголок свёрнутой бумажки. Это был ответ, который княжна написала, вставши поутру, но, за отсылкою «Телемахиды» сметливою служанкою, не могла доставить к Артемию Петровичу.
Ах! как любила Мариорица!.. Любовь разлилась в ней пожаром, во сне палило её муками, нежило роскошными видениями, наяву мутила все её думы, кроме одной, что Волынский сведён в её душу самим провидением, не как гость минутный, но как жилец вечный, которому она, раба, друг, жена, любовница, всё, чем владеет господин на востоке и севере, должна повиноваться, которого должна любить всеми помышлениями, всею душою своей, которого так и любит. И могла ль она после этого не отвечать на письмо его? Девушку с европейским воспитанием испугали бы в таком случае расчёты приличия, страх общественного мнения; она, пламенное дитя Востока, боится только гнева, холодности своего владыки. Мариорица полюбила не постепенно; страсть её не созрела временем, пожертвованиями, оценкою достоинств любимого предмета – она вспыхнула в один миг, в один миг её обхватила, и Мариорица не может уже любить ни более, ни менее, сколько любит. Ни у кого не спрашивалась она совета на эту любовь: ни у рассудка, ни у сердца, ни у людей. Любовь послана ей свыше, как фирман [92]султана его подданному: слепое исполнение или гибель!.. Никому не поверяет она своих чувств: если бы она это сделала, ей бы казалось, что она делит их с другим.
Волынский видит роковую бумажку, догадывается, что это ответ на его письмо, и не имеет возможности её взять. Шуты беспрестанно шныряют около них, подмечают их взгляды, подслушивают разговор, следят движения, но добыча шпионов небогата на этот раз. Разговоры влюблённых отрывисты, перемешаны кабалистикою слов, непонятных для черни, похищенных из другого, высшего мира. Волынский благодарит Мариорицу за жизнь, которую она дарит ему, которую обещает он ей посвятить. Он просит дозволения прислать к ней цыганку за ответом. Цыганка заслужила его доверие: можно ли отказать? Взоры княжны, увлажнённые любовью, то останавливаются на нём, то застилаются чёрными длинными ресницами; он пьёт её душу в этих взорах, он черпает в них море блаженства. Смущение их обнаружило бы скоро их страсть, если б голос императрицы, зовущей к себе княжну, не спас их от подозрения. Волынский блаженствует; он торжествует заранее и, смотря на всё в волшебное стекло любви, видит в своём враге ловкого, умного любимца императрицы. Они беседуют, шутят друг с другом, как будто никогда не ссорились, и государыня утешается, что согласие водворилось между ними так скоро по манию её воли.
Анна Иоанновна сидела на штофном диване, расположенном вдоль внутренней стены комнаты; несколько ступеней, обитых богатыми коврами, вели к нему. Мариорица уселась у ног её на верхней ступени.
– Как разгорелась ты, прекрасное дитя моё! – сказала государыня, обвив её шею своей рукой и поцеловав её в лоб.
От этого движения свалилась с головы княжны шапочка, и чёрные длинные косы пали ей на колени. Как она была хороша в эту минуту!.. Сама государыня посмотрела на неё с восторгом матери, подняла ей косы, обвила ими дважды голову, надела ей шапочку несколько набекрень, по-русски, полюбовалась опять на неё с минуту и, с нежностью потормошив её двумя пальцами за подбородок, примолвила:
– Какая милушка!
Всё в комнате примолкло; самые шуты не шевелились, будто страшась нарушить это занимательное зрелище. Волынский стоял как вкопанный: он пожирал Мариорицу глазами, он весь был у ног её. На беду, княжна сидела по-восточному, и одна ножка её, обутая в башмачок, шитый золотом, уютная, как воробышек, выглядывала из-под платья и дразнила его пылкое воображение. Государыня заметила силу его взглядов и сказала шутя, закрыв рукою лицо княжны:
– Господин Волынский, не сглазьте её у меня. Вы смотрите на мою Лелемико, как лисица на добычу. Я с вами поссорюсь за это.
Волынский отвечал, как придворный, что он не мог не заплатить невольной дани красоте.
– И я ли один, – прибавил он» – виноват в этом проступке: ваше величество женщины, и сами не скрываете своего восторга при виде на княжну.
Разумеется, похвалы заставляли Мариорицу ещё более краснеть, хотя и были ей приятны.
Во время этой сцены Бирон, чтобы избавиться от невольного обольщения или для того, чтобы не мешать страсти Волынского расходиться более и более, на собственную его гибель, ласкал государьенину собаку и, казалось, на неё одну обратил своё внимание. Наконец он сказал:
– Ваше величество изволите женить Кульковкого; вот и свадебный дом строится, но о невесте не было ещё слова.
– Ваша правда, подойник готов, а коровы ещё нет, – отвечала, смеясь, государыня. (Бирон успел предупредить её насчёт барской барыни, сказав, что эта пара будет презабавная.) – Надо, – продолжала она, подозвав к себе Кульковского, – положиться на его вкус. Послушай, дурак, выбирай во всей империи, только не при моём дворе; даю слово, что, если изберёшь достойную себя, не откажу быть твоею свахою.
Низко поклонился жених, положил руку на сердце, тяжело вздохнул и объявил, что страдает денно и нощно по госпоже Подачкиной и умрёт, если она не будет его супругой.
– О ве, о ве! Иссохнет бедный до второго пришествия, как спицка! – подхватил Лакоста.
– Oche bella armonia! – прибавил Педрилло, – corpo di bacco! [93]Одна толст, как бас, а другая – тоненька фагот.
– Не парочка, а чудо! – вскричал Балакирев, – в пустую бочку поселится саженная змея.
– Кто ж эта знаменитая Подачкина, на которую пал такой счастливый жребий? – спросила государыня.
– Не знаю, ваше величество, – сказал Бирон.
– Моя барская барыня, – отвечал, смутясь, Волынский. У него вертелись в голове тёмные догадки насчёт её. – Только удивляюсь очень, каким образом наш Парис, не сходя со стула в приёмной его светлости, мог подметить такое сокровище, которое хранится у меня за тридевять замками.
– Надеюсь, господин Волынский, что вы не подожжёте моего дворца, если мы похитим вашу прекрасную… как бишь? За которую дрались греческие цари?
– Елену! – подхватил Бирон.
– Да, хоть Алёну?
– Боже меня сохрани! – отвечал Волынский.
– Так вы уступаете мне свою красавицу?
– С большим удовольствием.
– Благодари же, дурак!
И Кульковский, расшаркавшись перед кабинет-министром, рассыпался, как умел, в благодарности.
– Эта свадьба делается с позволения вашего, государыня, – сказал Бирон пасмурно, – но есть особы при вас, которые давно женаты и скрывают это от вашего величества.
Педрилло пал на оба колена и, зарюмив, вопил жалобным голосом:
– Виноват, матушка, только не снимай повинна головка.
– Как! У меня во дворце? Без моего позволения? – сказала с неудовольствием Анна Иоанновна.
– Серсе приказал: лупи, а кто можно против Серсе на кулачка маршир. Ах! Если бы ваш величество видел la mia cara [94], то простил моя. Глазка востра, бел, как млеко, нежна голосок, как флейтошка, ножка тоненька, маленька, меньше, шем у княжен, проворно тансуй, прыжки таки больша делай и така молоденька!..
Описание своей любезной сопровождал Педрилло страстною и отчаянною мимикой, прижимая то руки к сердцу, то вскидывая глаза к небу.
– Истину слов его, – сказал Бирон серьёзно, – и я могу засвидетельствовать.
– Да это должна быть какая-нибудь танцовщица! Кто ж она? – спросила государыня.
– Не смей моя сказать… (Педрилло испуганный, бледный, дрожал всем телом; холодный пот капал со лба.)
– Говори, я тебе приказываю.
– Девушка, жил здесь во дворес.
– Имя!.. Что ж…
– Ах! страх моя берёт и таскать душку во ад. Не казнишь моя…
– Говори, а не то… – вскричала с гневом государыня.
– Дочь… дочь, ох! придворна…
– Ну?..
– Дочь… придворна коза.
– Козы! козы! – раздалось по комнате.
Государыня хохотала от всего сердца, смеялись и другие, сколько позволяло приличие.
– Если так, – сказал она, – то прощаю от души нарушение законных прав в моём дворце.
– Моя жёнка родил вчера, и когда ваш величество простил моя, так я прошу пожаловать на родина.
– А?.. понимаю! Плут знает, что у русских есть обычай класть на зубок деньги. Твоя шутка стоит награды. Хорошо; даю слово быть к тебе, и сама назначу для этого день. Герцог, вы не забудете мне об этом напомнить?
– Могу ли забыть то, что вам делает удовольствие? – отвечал Бирон.
– Случается это с вами… – прервала шутя государыня и обратила опять речь на свадьбу Педриллы.
Долго ещё смеялись его лукавой затее; наконец вышли все из бильярдной, иные из дворца, каждый унося на свою долю больший или меньший участок удовольствия, которое доставило им короткое время, проведённое в этой комнате. Один старик Балакирев уносил на своей спине боль от полученных ударов.
По приезде Бирона домой Липман имел ещё дух доложить своему патрону, что исполнительный Гроснот найден в своей комнате застреленным, вероятно, вследствие побега конюхов, обливавших Горденку. Обратить свой гнев на Липмана было опасно, и потому решились временщик и клеврет его стараться отыскать тайных производителей этого дела и устремить всю коварную политику свою на исполнение прежде начертанных планов. Лучших, более действительных нельзя было и придумать.
Вместо одного Гроснота Бирон нашёл их десяток: на низких людей никогда не бывает недорода.
Глава IX
Волынский обещал прислать цыганку к княжне Лелемико, и первой его заботой было приказать отыскать её. Несколько дней поиски были тщетны. Мучимый желанием скорей прочесть ответ Мариорицы, он решился прибегнуть к помощи увалистого Тредьяковского так, что мог бы воспользоваться ею, не вполне открыв ему цель этого содействия. На беду, творец «Телемахиды» страдал только завистью – болезнью мелких душ. Он писал к Артемию Петровичу, что изнемог духом и телом, видя несправедливость к нему соотечественников, унижающих его пред сочинителем оды на взятие Хотина, и что он до тех пор не может приняться за служение музам и своему меценату, пока не исходатайствуют ему кафедры элоквенции и указа на запрещение холмогорскому рыбачишке писать. В тогдашнее время было ещё мало пишущей братьи, а то посредственность не преминула бы составить заговор против юного таланта, расправлявшего могучие крылья. Разумеется, проситель удостоился от благородного и умного вельможи, чего стоил, – эпитетов подлого и злого дурака. С первою ж почтою богатый подарок отыскивал странника Ломоносова.
Несколько дней Артемий Петрович не имел случая видеть Мариорицу, и страсть в эти дни так успешно забрала над ним власть, что сделала его совершенно непохожим на себя. Он блажил, как ребёнок, был то взыскателен и нетерпелив, то холоден к своему делу и слаб. Советов Зуды он вовсе не слушал; сначала сердился на него, потом стал его удаляться; наконец, не имея около себя никого, с кем мог бы поделиться душою, обратился опять к нему, с условием, однако ж, не раздражать его противоречием.
– Стоит только, – говорил он ему, – получить мне от тайного нашего поверенного условленный пароль, и хандра моя, как чад, пройдёт. Верь мне, время это очень близко. Государыня стала чаще сердиться на Бирона и даже сделала опыт лично изъявить ему свой гнев. Недаром скрывает он обиду, которую я нанёс ему и которую ни простить, ни забыть нельзя. Это уж означает его слабость. Два-три дня решительного гнева государыни на него – и тогда одно слово, только одна мысль о слезах и крови моих соотечественников, о России, молящей меня быть заступником своим, и я бегу исполнить свой долг и умереть, если нужно, за святое дело. Тогда не будет места в сердце ни другу, ни Лелемико, ни одному живому существу на свете. Постригусь отечеству, произнесу роковой обет и вырву всё земное из земного сердца. А теперь, воля твоя, не могу, не в силах… я ещё не в святой ограде… дай мне насладиться за нею благами мирскими, насмотреться на прекрасные очи, наслушаться волшебного голоса, и потом – готов хоть на плаху!
Зуда, слушая его, качал печально головой, пожимал слегка плечами – делать было нечего.
Когда уведомили Волынского, что Подачкин произведён в офицеры вопреки его воле, он махнул рукой и сказал:
– Хоть бы в сенаторы!
Когда Зуда известил его, что замороженный Горденко зарыт на берегу Невы в известном месте и готов встать из своего снежного гроба, чтобы обличить Бирона в ужасном злодеянии. Волынский отвечал:
– Хорошо! Но пусть подольше не тревожат этого несчастного трупа. Бедному и по смерти не дадут покоя.
Узнав, что конюхи Бирона, возившие ледяную статую на Неву, бежали в деревни Артемия Петровича и готовы в свидетели, он сказал своему секретарю:
– Челнок их в пристани; не трогайте его с места. Напротив, употребите все средства, чтобы обеспечить их от опасности. Наше дело подвизаться и гибнуть за отечество, если нужно, в гербу каждого дворянина вырезаны слова чести, долга, славы, сердце каждого из нас должно выучить эти слова с малолетства, тотчас после заповедей Господних. А конюхов зачем неволею тащить, может быть, на гибель за предмет, которого они не понимают?..
Раз какой-то нищий в сумерки у подъезда подал ему бумагу и скрылся. Это был подлинный донос Горденки, доставленный Липману цыганкою и потом переданный самому Бирону. Сокровище для кабинет-министра! Не видав доноса, он не мог иметь понятия о драгоценных тайнах, в нём заключавшихся. Артемий Петрович обрадовался было этой находке и вместе чего-то испугался. «Не ведёт ли эта роковая бумага, – говорил он сам с собою, – к решительной минуте и к разлуке с Мариорицей, как она привела несчастного Горденку к ужасной смерти!»
Думал ли Волынский о своей супруге? Уж конечно! Но каковы были эти думы!.. Страшная борьба происходила сначала в душе его. Он ценил любовь её, её доброту и любезность, обвинял себя в неблагодарности, мучился, терзался, как преступник, проклинал свою слабость и всё это кончал тем, что жил одною любовью к Мариорице. Портрет жены казался ему беспокойным обличителем, давил его своим присутствием – и портрет был снят и поставлен за бюро. Боясь, чтобы она не приехала, писал к ней, что он сам скоро будет в Москву проездом, по случаю данного ему от правительства поручения, и чтобы она его там дожидалась. С трудом повиновалось перо и сердце поворачивалось в груди, когда он уверял её в нежной неизменяемой любви. Не сроднившись с обманом, он тем более мучился, употребляя его. Между тем, доведённый своею страстью до исступления, ломал голову, как бы развестись с женою, и уж заранее искал на этот случай в главных членах синода [95]. Она не родила, какой ещё лучшей причины к разводу?.. Не он первый, не он и последний!
Не могли ничего над ним и предостережения тайного друга, чтобы он берёг себя более всего от себя ж. «Ваша любовь к княжне Лелемико погубит вас, – писал к нему аноним, – она известна уж вашим врагам и служит им важнейшим орудием против вас».
– О! Эти затейливые опасения, – говорил Волынский, – дело моего слишком осторожного Зуды! Пустое! Одна любовь не помешает другой. Я сказал уж ему однажды навсегда, что не покину намерения спасти моё отечество и не могу оторвать княжну от своего сердца.
Чем более Волынский в эти дни душевного припадка показывал себя слабым, тем усерднее работал за него Зуда и тайный поверенный кабинет-министра, как мы и видели уже выше. Они верили, хотя и с боязнью, по опытам благородного характера его, что одно чувство должно в нём в решительные минуты восторжествовать над другим. И потому не упускали случаев и времени быть ему полезными в борьбе с сильным, коварным временщиком. Против подкопов его и Липмана проводили они свои контрмины, не менее надёжные; но и те большею частью принуждены были скрывать от Артемия Петровича, любившего сражаться в чистом поле.
Надо ещё упомянуть о том, что случилось поздно вечером в самый день, когда он виделся с княжною в бильярдной дворца. Сидел он в своём кабинете с Зудой и рассказывал ему свою заносчивую ссору с Бироном, скорбя, что не послушался советов друзей. Вдруг за стеной кабинета, в гардеробной, кто-то застонал, и вскоре раздался визг и крик.
– Что это такое? – спросил Артемий Петрович, вздрогнув и вскочив с канапе, – не режут ли уж кого у меня в доме?.. Чего доброго!
– О, волинка! пру, пру, ду, ду… – вскричали и затянули один за другим Педрилло и Лакоста, увидав Волынского, которого они не любили потому, что он их терпеть не мог и ничем не даривал; да и соперничество его с герцогом курляндским было положено тут же на весы.
– Видно, музыка этой волынки не по вас, картофельщики, – подхватил Балакирев, – стеклянные головки не выдержат русского языка.
Императрица играла в бильярд с Мариорицей, которую сама учила этому искусству, чтобы иметь во всякое время свою домашнююпартию. Княжне Лелемико приходилось играть; но при имени Волынского она вспыхнула, побледнела и задрожала. Шары двоились в глазах её, бильярд ходил кругом. Можно догадаться, каков был удар.
– Кикс, моя милая! – сказала государыня, засмеявшись, – никогда ещё не видывала я тебя в таком знаменитом ударе. А? Наш любезный кабинет-министр! – примолвила она, обратясь с приветливым видом к Волынскому. – Каково здоровье?
– Ещё худо, ваше величество, – отвечал он, бледный от смущения княжны Лелемико, не скрывшегося от его взоров.
– Это заметно.
– Но я поспешил сделать вам угодное, государыня, принялся ныне же за устройство…
– Ледяного дворца для свадьбы моего новобрачного пажика. – Кульковский сделал глубокий поклон так, что широкая лысина его казалась блестящею тарелкою среди его туловища, в неё звучно шлёпнул Педрилло ладонью. – Я любовалась уж из окна, как у вас дело спеет. Мне это очень приятно. Вы с таким усердием исполняете моё желание, что даже нездоровье вас не удержало.
– Удовольствие ваше, государыня, дорого нам.
– Не взыщите, господа, что отвлекаю вас от дел государственных для своих прихотей… Да, таки прихотей… не скрываю этого; но старая, хворая, брюзгливая женщина всегда с причудами. Зато недолго буду вам надоедать ими.
Анна Иоанновна произнесла это грустным голосом, как бы предчувствовала свою близкую смерть. Волынский хотел что-то сказать, но государыня предупредила его, смотря на него проницательным взором:
– Мне уж и память вечную поют… – Волынский побледнел и собирался сделать почтительно возражение; но и тут государыня дала ему знак рукою, чтобы он молчал, и примолвила: – Знайте, однако ж, мой любезнейший Артемий Петрович, что я умею различать от истины шутку, под весёлый час, а может быть, и в сердцах сказанную. Дела ваши говорят мне о вашей преданности лучше, нежели сплетни. – Она протянула милостиво руку Волынскому, и тот, став на одно колено, поцеловал руку с жаром благодарности. В это время вошёл герцог курляндский. Государыня, сначала испуганная его появлением, смешалась, однако ж вскоре оправилась и, взглянув на него довольно сухо, продолжала, обращаясь всё к кабинет-министру: – Я не имею нужды посылать за вами по три раза; вы являетесь даже на мысленное моё приглашение. Верьте, – прибавила она, давая голосом особенный вес своим словам, – что никто нас не поссорит с вами.
Пасмурно, со злобною усмешкой смотрел Бирон на эту сцену и долго молчал, потом завёл разговор то с шутами, то с Мариорицей.
Поднялся гам между шутами. Надобно было им рассеять гнев государыни. Педрилло, приняв команду над товарищами, установил их, одного за другим, около стены, как дети ставят согнутые пополам карты, так, что, толкнув одну сзади, повалишь все вдруг. Один Балакирев не повиновался. Дело обошлось и без него. Педрилло дал толчок своей команде, и все повалились один на другого. Долго барахтался Кульковский по полу, чтобы встать. Государыня изволила смеяться этому фарсу; смеялись другие зрители, хохотали сами актёры. Потребован, однако ж, отчёт от Балакирева, почему он не повиновался.
– Червяк в голове! – отвечал старик угрюмо, – а когда червяк у русского заведётся, так и сам принц не только кур [91], но и коршунов не выгонит его.
За такое неповиновение отсчитали бедному шуту Петра I столько ударов палкою, сколько слов было в его ответе.
Между тем игра на бильярде кончилась, к удовольствию Мариорицы, делавшей беспрестанно промахи, несмотря что вооружилась всею душевною твёрдостию. Бойкая воспитанница гарема сделалась робка и стыдлива, как институтка за порогом дома, где получила воспитание. Условлено было, что, когда княжна проиграет, должен пролезть под бильярдом ассистент её, новопожалованный паж, а в противном случае – Педрилло. Пал роковой жребий на Кульковского, и он пополз на четвереньках, сопровождаемый общим смехом. Жестокая судьба его не удовлетворилась тем, что заставила его считать, задыхаясь, перегородки бильярда, что товарищи осадили его со всех сторон киями, как охотники кабана, запутавшегося в тенетах; надо ещё было, чтобы вбежала любимая государынина борзая сучка, которая увенчала потеху, вцепившись зубами в ухо страдальца.
– Ату! Ату! – кричали шуты.
Травля была презабавная… Кровь порядочно струилась по пухлой щеке Кульковского, и, несмотря на боль, он не смел отогнать свою мучительницу. Мариорица почти со слезами смотрела на это зрелище. Наконец государыня, боясь видеть своего пажа корноухим, сжалилась над ним и велела отнять собаку. Сколько раз, при совершении этого мученического подвига, вспоминал Кульковский о своём дежурном стуле в Летнем дворце! Вдобавок поручили ему смотреть за сучкою, с тем чтобы она привыкла к нему.
Гнев императрицы на герцога, как и можно было ожидать, кончился со смехом её на проказы шутов. Он умел воспользоваться минутою весёлости, чтобы подойти к её величеству и просить у ней прощения, сбрасывая всю вину на важные дела государственные, которых разбирательством он должен был заняться.
– Желая вас успокоить скорейшим окончанием их, – говорил он, – я сделался преступником. Где гнев, тут и милость.
Когда нужно было, хитрец умел употреблять и русские пословицы в дело. Изволили простить по пословице, с тем, однако ж, чтобы во весь день важных дел не встречалось. Разговаривая с Бироном всё по-немецки уже ласковым тоном, изволили прохаживаться по бильярдной взад и вперёд и останавливались нередко у окна, из которого видна была начатая стройка ледяного дома. Этим случаем воспользовался Бирон, чтобы хвалить усердие Волынского в исполнении малейшей воли государыни. Такие отзывы льстили сердцу её величества, и она не упустила случая благодарить своего любимца за беспристрастие. Изъявили также желание, чтобы между первыми сановниками государства, которых она столько любила, отдавая, однако ж, преимущество, по справедливости, одному, существовал всегда мир, который будто, как до неё дошло, колебался…
– Каждому своё, – говорила государыня, – вам, кажется, делить нечего.
Тронутый герцог, со слезами на глазах, поклялся даже сделать уступки своих прав Волынскому, чтобы только угодить обожаемой государыне. В сердце же клялся помириться с ним тогда лишь, когда увидит голову его на плахе. Он убеждён был тайною запискою, найденною в карете, что ещё не время действовать решительно, и потому скрыл глубоко свою ненависть.
С другой стороны, кабинет-министр, отуманенный любовью и довольный, что государыня отвлечена от него жарким разговором с Бироном, забыл свою вражду. Он спешил воспользоваться этим случаем, чтобы подойти к княжне Лелемико. Любовь, стыдливость, которой не учили её в гареме, а научила сама природа, били ключом из сердца её и выступали на щеках румянцем, в глазах – томительным огнём. Когда Артемий Петрович подошёл к ней, из-под длинных её ресниц блеснуло выражение сердечного участия, дрожащие, уста её сделали вопрос:
– Здоровы ли вы?
– Я был болен, очень болен, – отвечал Волынский, – и хотел было умереть.
Слеза навернулась на её глазах; она покачала головой, как бы хотела сказать: «Безжалостный! Что вы со мною делаете?..» – и сказала вслух:
– Должны быть важные причины на это?
– Вы презрели моими страданиями, и для чего ж мне после жить!.. Но я хотел ещё раз вас увидеть, ещё раз упиться этим блаженством, и потом… да судит Бог!.. Не моя вина! Зачем перенёс он вас в Петербург? Зачем испытывать было надо мною обольщения вашего небесного взгляда?.. Я человек; а надобно быть камнем, чтобы провести своё сердце сквозь такие испытания…
Мариорица не отвечала, но взор её наградил Волынского самою пламенною, самою нежною любовью. Дрожа, она положила на окно платок, из которого он мог заметить уголок свёрнутой бумажки. Это был ответ, который княжна написала, вставши поутру, но, за отсылкою «Телемахиды» сметливою служанкою, не могла доставить к Артемию Петровичу.
Ах! как любила Мариорица!.. Любовь разлилась в ней пожаром, во сне палило её муками, нежило роскошными видениями, наяву мутила все её думы, кроме одной, что Волынский сведён в её душу самим провидением, не как гость минутный, но как жилец вечный, которому она, раба, друг, жена, любовница, всё, чем владеет господин на востоке и севере, должна повиноваться, которого должна любить всеми помышлениями, всею душою своей, которого так и любит. И могла ль она после этого не отвечать на письмо его? Девушку с европейским воспитанием испугали бы в таком случае расчёты приличия, страх общественного мнения; она, пламенное дитя Востока, боится только гнева, холодности своего владыки. Мариорица полюбила не постепенно; страсть её не созрела временем, пожертвованиями, оценкою достоинств любимого предмета – она вспыхнула в один миг, в один миг её обхватила, и Мариорица не может уже любить ни более, ни менее, сколько любит. Ни у кого не спрашивалась она совета на эту любовь: ни у рассудка, ни у сердца, ни у людей. Любовь послана ей свыше, как фирман [92]султана его подданному: слепое исполнение или гибель!.. Никому не поверяет она своих чувств: если бы она это сделала, ей бы казалось, что она делит их с другим.
Волынский видит роковую бумажку, догадывается, что это ответ на его письмо, и не имеет возможности её взять. Шуты беспрестанно шныряют около них, подмечают их взгляды, подслушивают разговор, следят движения, но добыча шпионов небогата на этот раз. Разговоры влюблённых отрывисты, перемешаны кабалистикою слов, непонятных для черни, похищенных из другого, высшего мира. Волынский благодарит Мариорицу за жизнь, которую она дарит ему, которую обещает он ей посвятить. Он просит дозволения прислать к ней цыганку за ответом. Цыганка заслужила его доверие: можно ли отказать? Взоры княжны, увлажнённые любовью, то останавливаются на нём, то застилаются чёрными длинными ресницами; он пьёт её душу в этих взорах, он черпает в них море блаженства. Смущение их обнаружило бы скоро их страсть, если б голос императрицы, зовущей к себе княжну, не спас их от подозрения. Волынский блаженствует; он торжествует заранее и, смотря на всё в волшебное стекло любви, видит в своём враге ловкого, умного любимца императрицы. Они беседуют, шутят друг с другом, как будто никогда не ссорились, и государыня утешается, что согласие водворилось между ними так скоро по манию её воли.
Анна Иоанновна сидела на штофном диване, расположенном вдоль внутренней стены комнаты; несколько ступеней, обитых богатыми коврами, вели к нему. Мариорица уселась у ног её на верхней ступени.
– Как разгорелась ты, прекрасное дитя моё! – сказала государыня, обвив её шею своей рукой и поцеловав её в лоб.
От этого движения свалилась с головы княжны шапочка, и чёрные длинные косы пали ей на колени. Как она была хороша в эту минуту!.. Сама государыня посмотрела на неё с восторгом матери, подняла ей косы, обвила ими дважды голову, надела ей шапочку несколько набекрень, по-русски, полюбовалась опять на неё с минуту и, с нежностью потормошив её двумя пальцами за подбородок, примолвила:
– Какая милушка!
Всё в комнате примолкло; самые шуты не шевелились, будто страшась нарушить это занимательное зрелище. Волынский стоял как вкопанный: он пожирал Мариорицу глазами, он весь был у ног её. На беду, княжна сидела по-восточному, и одна ножка её, обутая в башмачок, шитый золотом, уютная, как воробышек, выглядывала из-под платья и дразнила его пылкое воображение. Государыня заметила силу его взглядов и сказала шутя, закрыв рукою лицо княжны:
– Господин Волынский, не сглазьте её у меня. Вы смотрите на мою Лелемико, как лисица на добычу. Я с вами поссорюсь за это.
Волынский отвечал, как придворный, что он не мог не заплатить невольной дани красоте.
– И я ли один, – прибавил он» – виноват в этом проступке: ваше величество женщины, и сами не скрываете своего восторга при виде на княжну.
Разумеется, похвалы заставляли Мариорицу ещё более краснеть, хотя и были ей приятны.
Во время этой сцены Бирон, чтобы избавиться от невольного обольщения или для того, чтобы не мешать страсти Волынского расходиться более и более, на собственную его гибель, ласкал государьенину собаку и, казалось, на неё одну обратил своё внимание. Наконец он сказал:
– Ваше величество изволите женить Кульковкого; вот и свадебный дом строится, но о невесте не было ещё слова.
– Ваша правда, подойник готов, а коровы ещё нет, – отвечала, смеясь, государыня. (Бирон успел предупредить её насчёт барской барыни, сказав, что эта пара будет презабавная.) – Надо, – продолжала она, подозвав к себе Кульковского, – положиться на его вкус. Послушай, дурак, выбирай во всей империи, только не при моём дворе; даю слово, что, если изберёшь достойную себя, не откажу быть твоею свахою.
Низко поклонился жених, положил руку на сердце, тяжело вздохнул и объявил, что страдает денно и нощно по госпоже Подачкиной и умрёт, если она не будет его супругой.
– О ве, о ве! Иссохнет бедный до второго пришествия, как спицка! – подхватил Лакоста.
– Oche bella armonia! – прибавил Педрилло, – corpo di bacco! [93]Одна толст, как бас, а другая – тоненька фагот.
– Не парочка, а чудо! – вскричал Балакирев, – в пустую бочку поселится саженная змея.
– Кто ж эта знаменитая Подачкина, на которую пал такой счастливый жребий? – спросила государыня.
– Не знаю, ваше величество, – сказал Бирон.
– Моя барская барыня, – отвечал, смутясь, Волынский. У него вертелись в голове тёмные догадки насчёт её. – Только удивляюсь очень, каким образом наш Парис, не сходя со стула в приёмной его светлости, мог подметить такое сокровище, которое хранится у меня за тридевять замками.
– Надеюсь, господин Волынский, что вы не подожжёте моего дворца, если мы похитим вашу прекрасную… как бишь? За которую дрались греческие цари?
– Елену! – подхватил Бирон.
– Да, хоть Алёну?
– Боже меня сохрани! – отвечал Волынский.
– Так вы уступаете мне свою красавицу?
– С большим удовольствием.
– Благодари же, дурак!
И Кульковский, расшаркавшись перед кабинет-министром, рассыпался, как умел, в благодарности.
– Эта свадьба делается с позволения вашего, государыня, – сказал Бирон пасмурно, – но есть особы при вас, которые давно женаты и скрывают это от вашего величества.
Педрилло пал на оба колена и, зарюмив, вопил жалобным голосом:
– Виноват, матушка, только не снимай повинна головка.
– Как! У меня во дворце? Без моего позволения? – сказала с неудовольствием Анна Иоанновна.
– Серсе приказал: лупи, а кто можно против Серсе на кулачка маршир. Ах! Если бы ваш величество видел la mia cara [94], то простил моя. Глазка востра, бел, как млеко, нежна голосок, как флейтошка, ножка тоненька, маленька, меньше, шем у княжен, проворно тансуй, прыжки таки больша делай и така молоденька!..
Описание своей любезной сопровождал Педрилло страстною и отчаянною мимикой, прижимая то руки к сердцу, то вскидывая глаза к небу.
– Истину слов его, – сказал Бирон серьёзно, – и я могу засвидетельствовать.
– Да это должна быть какая-нибудь танцовщица! Кто ж она? – спросила государыня.
– Не смей моя сказать… (Педрилло испуганный, бледный, дрожал всем телом; холодный пот капал со лба.)
– Говори, я тебе приказываю.
– Девушка, жил здесь во дворес.
– Имя!.. Что ж…
– Ах! страх моя берёт и таскать душку во ад. Не казнишь моя…
– Говори, а не то… – вскричала с гневом государыня.
– Дочь… дочь, ох! придворна…
– Ну?..
– Дочь… придворна коза.
– Козы! козы! – раздалось по комнате.
Государыня хохотала от всего сердца, смеялись и другие, сколько позволяло приличие.
– Если так, – сказал она, – то прощаю от души нарушение законных прав в моём дворце.
– Моя жёнка родил вчера, и когда ваш величество простил моя, так я прошу пожаловать на родина.
– А?.. понимаю! Плут знает, что у русских есть обычай класть на зубок деньги. Твоя шутка стоит награды. Хорошо; даю слово быть к тебе, и сама назначу для этого день. Герцог, вы не забудете мне об этом напомнить?
– Могу ли забыть то, что вам делает удовольствие? – отвечал Бирон.
– Случается это с вами… – прервала шутя государыня и обратила опять речь на свадьбу Педриллы.
Долго ещё смеялись его лукавой затее; наконец вышли все из бильярдной, иные из дворца, каждый унося на свою долю больший или меньший участок удовольствия, которое доставило им короткое время, проведённое в этой комнате. Один старик Балакирев уносил на своей спине боль от полученных ударов.
По приезде Бирона домой Липман имел ещё дух доложить своему патрону, что исполнительный Гроснот найден в своей комнате застреленным, вероятно, вследствие побега конюхов, обливавших Горденку. Обратить свой гнев на Липмана было опасно, и потому решились временщик и клеврет его стараться отыскать тайных производителей этого дела и устремить всю коварную политику свою на исполнение прежде начертанных планов. Лучших, более действительных нельзя было и придумать.
Вместо одного Гроснота Бирон нашёл их десяток: на низких людей никогда не бывает недорода.
Глава IX
ПРИПАДОК
Часто в пылу сражения царь задумывался о своём царстве, и посреди боя оставался равнодушным его зрителем, и, бывши зрителем, казалось, видел что-то другое.
«Опал» И. К.
Влюблённое сердце перемогло честолюбивую душу, и с тайными слезами я продаю свободу свою за безнадёжное счастие.
Марлинский
Волынский обещал прислать цыганку к княжне Лелемико, и первой его заботой было приказать отыскать её. Несколько дней поиски были тщетны. Мучимый желанием скорей прочесть ответ Мариорицы, он решился прибегнуть к помощи увалистого Тредьяковского так, что мог бы воспользоваться ею, не вполне открыв ему цель этого содействия. На беду, творец «Телемахиды» страдал только завистью – болезнью мелких душ. Он писал к Артемию Петровичу, что изнемог духом и телом, видя несправедливость к нему соотечественников, унижающих его пред сочинителем оды на взятие Хотина, и что он до тех пор не может приняться за служение музам и своему меценату, пока не исходатайствуют ему кафедры элоквенции и указа на запрещение холмогорскому рыбачишке писать. В тогдашнее время было ещё мало пишущей братьи, а то посредственность не преминула бы составить заговор против юного таланта, расправлявшего могучие крылья. Разумеется, проситель удостоился от благородного и умного вельможи, чего стоил, – эпитетов подлого и злого дурака. С первою ж почтою богатый подарок отыскивал странника Ломоносова.
Несколько дней Артемий Петрович не имел случая видеть Мариорицу, и страсть в эти дни так успешно забрала над ним власть, что сделала его совершенно непохожим на себя. Он блажил, как ребёнок, был то взыскателен и нетерпелив, то холоден к своему делу и слаб. Советов Зуды он вовсе не слушал; сначала сердился на него, потом стал его удаляться; наконец, не имея около себя никого, с кем мог бы поделиться душою, обратился опять к нему, с условием, однако ж, не раздражать его противоречием.
– Стоит только, – говорил он ему, – получить мне от тайного нашего поверенного условленный пароль, и хандра моя, как чад, пройдёт. Верь мне, время это очень близко. Государыня стала чаще сердиться на Бирона и даже сделала опыт лично изъявить ему свой гнев. Недаром скрывает он обиду, которую я нанёс ему и которую ни простить, ни забыть нельзя. Это уж означает его слабость. Два-три дня решительного гнева государыни на него – и тогда одно слово, только одна мысль о слезах и крови моих соотечественников, о России, молящей меня быть заступником своим, и я бегу исполнить свой долг и умереть, если нужно, за святое дело. Тогда не будет места в сердце ни другу, ни Лелемико, ни одному живому существу на свете. Постригусь отечеству, произнесу роковой обет и вырву всё земное из земного сердца. А теперь, воля твоя, не могу, не в силах… я ещё не в святой ограде… дай мне насладиться за нею благами мирскими, насмотреться на прекрасные очи, наслушаться волшебного голоса, и потом – готов хоть на плаху!
Зуда, слушая его, качал печально головой, пожимал слегка плечами – делать было нечего.
Когда уведомили Волынского, что Подачкин произведён в офицеры вопреки его воле, он махнул рукой и сказал:
– Хоть бы в сенаторы!
Когда Зуда известил его, что замороженный Горденко зарыт на берегу Невы в известном месте и готов встать из своего снежного гроба, чтобы обличить Бирона в ужасном злодеянии. Волынский отвечал:
– Хорошо! Но пусть подольше не тревожат этого несчастного трупа. Бедному и по смерти не дадут покоя.
Узнав, что конюхи Бирона, возившие ледяную статую на Неву, бежали в деревни Артемия Петровича и готовы в свидетели, он сказал своему секретарю:
– Челнок их в пристани; не трогайте его с места. Напротив, употребите все средства, чтобы обеспечить их от опасности. Наше дело подвизаться и гибнуть за отечество, если нужно, в гербу каждого дворянина вырезаны слова чести, долга, славы, сердце каждого из нас должно выучить эти слова с малолетства, тотчас после заповедей Господних. А конюхов зачем неволею тащить, может быть, на гибель за предмет, которого они не понимают?..
Раз какой-то нищий в сумерки у подъезда подал ему бумагу и скрылся. Это был подлинный донос Горденки, доставленный Липману цыганкою и потом переданный самому Бирону. Сокровище для кабинет-министра! Не видав доноса, он не мог иметь понятия о драгоценных тайнах, в нём заключавшихся. Артемий Петрович обрадовался было этой находке и вместе чего-то испугался. «Не ведёт ли эта роковая бумага, – говорил он сам с собою, – к решительной минуте и к разлуке с Мариорицей, как она привела несчастного Горденку к ужасной смерти!»
Думал ли Волынский о своей супруге? Уж конечно! Но каковы были эти думы!.. Страшная борьба происходила сначала в душе его. Он ценил любовь её, её доброту и любезность, обвинял себя в неблагодарности, мучился, терзался, как преступник, проклинал свою слабость и всё это кончал тем, что жил одною любовью к Мариорице. Портрет жены казался ему беспокойным обличителем, давил его своим присутствием – и портрет был снят и поставлен за бюро. Боясь, чтобы она не приехала, писал к ней, что он сам скоро будет в Москву проездом, по случаю данного ему от правительства поручения, и чтобы она его там дожидалась. С трудом повиновалось перо и сердце поворачивалось в груди, когда он уверял её в нежной неизменяемой любви. Не сроднившись с обманом, он тем более мучился, употребляя его. Между тем, доведённый своею страстью до исступления, ломал голову, как бы развестись с женою, и уж заранее искал на этот случай в главных членах синода [95]. Она не родила, какой ещё лучшей причины к разводу?.. Не он первый, не он и последний!
Не могли ничего над ним и предостережения тайного друга, чтобы он берёг себя более всего от себя ж. «Ваша любовь к княжне Лелемико погубит вас, – писал к нему аноним, – она известна уж вашим врагам и служит им важнейшим орудием против вас».
– О! Эти затейливые опасения, – говорил Волынский, – дело моего слишком осторожного Зуды! Пустое! Одна любовь не помешает другой. Я сказал уж ему однажды навсегда, что не покину намерения спасти моё отечество и не могу оторвать княжну от своего сердца.
Чем более Волынский в эти дни душевного припадка показывал себя слабым, тем усерднее работал за него Зуда и тайный поверенный кабинет-министра, как мы и видели уже выше. Они верили, хотя и с боязнью, по опытам благородного характера его, что одно чувство должно в нём в решительные минуты восторжествовать над другим. И потому не упускали случаев и времени быть ему полезными в борьбе с сильным, коварным временщиком. Против подкопов его и Липмана проводили они свои контрмины, не менее надёжные; но и те большею частью принуждены были скрывать от Артемия Петровича, любившего сражаться в чистом поле.
Надо ещё упомянуть о том, что случилось поздно вечером в самый день, когда он виделся с княжною в бильярдной дворца. Сидел он в своём кабинете с Зудой и рассказывал ему свою заносчивую ссору с Бироном, скорбя, что не послушался советов друзей. Вдруг за стеной кабинета, в гардеробной, кто-то застонал, и вскоре раздался визг и крик.
– Что это такое? – спросил Артемий Петрович, вздрогнув и вскочив с канапе, – не режут ли уж кого у меня в доме?.. Чего доброго!