И вот они у какой-то двери: ключ щёлкнул, дверь вздохнула. Мариорица дышит свежим, холодным воздухом; она на дворцовой набережной. Неподалёку, в темноте, слабо рисуется высокая фигура… Ближе к ней. Обменялись вопросами и ответами: «Ты?» – «Я!» – и Мариорица пала на грудь Артемия Петровича. Долго были они безмолвны; он целовал её, но это были не прежние поцелуи, в которых горела безумная любовь, – с ними лились теперь на лицо её горячие слёзы раскаяния.
   – До чего довёл я тебя, несчастную! – сказал он наконец.
   – О! Не говори мне про несчастия, – возразила она, увлекая его далее. – Чего недостаёт мне теперь? Я с тобою… Вот видишь, как я обезумела от своего счастия… мне столько было тебе сказать, и я всё забыла. Постой немного… дай насмотреться на тебя, пока глаза могут ещё различать твои черты; дай мне налюбоваться тобою, может быть, в последний раз…
   Они остановились. Мариорица схватила его руку, жала её в своих руках, у своего сердца, силилась пламенными взорами прорезать темноту, чтобы вглядеться в Артемия Петровича и удержать милые ей черты.
   – В последний раз? – спросил он с горестным участием. – Отчего так?
   – Нам должно расстаться! – отвечала она.
   Он не возражал, но с нежностью поцеловал её руку. Молчание его говорило: нам должно расстаться!
   – Ну, если б я умерла, поплакал ли бы ты обо мне?
   – Что это значит?.. Объяснись…
   – Надо ж когда-нибудь умереть… не ныне, завтра… когда-нибудь…
   – Милая! Не мучь меня, ради Бога… Что за ужасные мысли, что за намерения? Скажи мне.
   Догадываясь по трепету его рук, по сильному биению сердца, ударявшего в её грудь, что мысль об её смерти встревожила Артемия Петровича, довольная этими знаками любви, она старалась успокоить его:
   – Нет, милый, нет, я пошутила… я буду жить, но такая жизнь всё равно что смерть… нам надо расстаться для твоего счастия, для твоего спокойствия. Однако ж пойдём далее; здесь могут нас заметить… Видишь, как я стала осторожна!
   Они пошли далее.
   На этот раз Волынский дал было обет сохранить себя от всех искушений; но ласки Мариорицы были так нежны, так жарки, что обеты его понемногу распадались…
   Надо было иметь силу остановиться на первом шагу, объяснить свои намерения, как друзья проститься, но… они пошли далее.
   Каким исступлённым восторгом пылала она, жрица любви возвышенной и вместе жертва самоотвержения!.. Не земным наслаждениям продавала она себя, Мариорица сожигала себя на священном костре…
   Любовники остановились у дверей ледяного дома. Чудное это здание, уж заброшенное, кое-где распадалось; стража не охраняла его; двери сломанные лежали грудою. Ветер, проникая в разбитые окна, нашёптывал какую-то волшебную таинственность. Будто духи овладели этим ледяным дворцом. Два ряда елей с ветвями, густо опушёнными инеем, казались рыцарями в панцирях матового серебра, с пышным страусовым панашом на головах.
   Волынский стал у порога и не шёл далее. Святое чувство заглянуло ещё раз в его душу.
   – Что ж?.. – сказала она, увлекая его, как исступлённая вакханка.
   – Если переступим порог, мы погибли, – отвечал он.
   – Дитя!.. Ты боишься любви моей?.. Не погубить, спасти тебя хочу; но вместе хочу, чтобы ты меня знал…
   Этим упрёком всё святое опрокинулось в душе его. Пристыженный, он схватил её в свои объятия и понёс сладкое бремя…
   – О милый! – сказала она, крепко обвив его своими руками, – наконец ты мой, на этот час ты мой; не отдам тебя никому, приди хоть сам Бог!.. Для этого часа я послана провидением на землю, для него я жила… в нём моё прошедшее и будущее…
 
   Дворец в своей чёрной мантии уже приподнимался пред ними. Они прощались, долго прощались… Лицо Волынского было мокро от слёз Мариорицы; сердце его разрывалось.
   Они расстались было, но опять воротились друг к другу. Ещё один длинный, томительный поцелуй… он проводил её до дворца. Ещё один… губы её были холодны как лёд; она шаталась… Дверь отворилась, дверь вечности… Мариорица едва имела силы махнуть ему рукой… и исчезла.
   Он ещё долго стоял на одном месте, погружённый в ужасное предчувствие.
   Несчастный! Ты увидишь её – разве там, где мёртвые встают!..
   – Не покидай меня, – сказала Мариорица, стиснув руку арапке, отворившей ей потаённую дверь, – у меня ножи в груди… режут её… Но счастие моё было так велико!.. Я всё преодолела… победа за мной!.. Теперь нет сил терпеть… Понимаю… ад… Как я им благодарна!.. Они… за меня сами всё исполнили… избавили меня от самоубийства… Господи! Как ты милостив!
   Испуганная арапка с трудом дотащила её до её комнаты. Было в ней темно. Служанка спала или притворялась спящею. Мариорица не велела будить её, не велела зажигать свеч. Сильные конвульсии перебирали её; по временам слышен был скрежет зубов, но она старалась, сколько могла, поглотить в себе ужасные муки.
   – Какие страдания! – говорила она, не пуская от себя арапку, – но всё это пройдёт сейчас!.. Вот уж и прошло!.. Как хорошо!.. Ах, милая! Кабы ты знала, какая прекрасная ночь!.. На мне горят ещё его поцелуи… Какое блаженство умереть так!.. Завтра ты скажешь ему, что я умерла счастлива, как нельзя счастливее, как нельзя лучше; прибавь, что никто не будет любить его, как я… О! он меня не забудет… он оценит, что я для него сделала… Сыщи за зеркалом письмо, отдай государыне, но только тогда, когда меня не станет… поклянись, что отдашь… В этом письме его счастие…
   И арапка, не зная, что делает, клялась, обливаясь слезами.
   – Ох! Боже, Боже мой!.. Что-то у меня в груди… Ничего, ничего, – произнесла она тише, уцепясь за рукав арапки, – это пройдёт скоро… Слышишь ли? Скажи ему, что посреди самых жестоких мук… милый образ его был передо мною… пойдёт со мной… что имя его… на губах… в сердце… ох! Милый… Артемий… прости… Арт…
   Конец этого слова договорила она в вечности.
   Бренная храмина опустела; дух, оглашавший её гимнами любви и пропевший последний высокий стих этой любви, отлетел… Арапка держала уж холодный труп на руках своих. Она вскрикнула, ужасно вскрикнула, так что стены задребезжали.
   – Что такое? Что такое? – спросила вскочившая с постели служанка.
   – Княжна… умерла, – могла только сказать арапка.
   – Княжна умирает, – повторила служанка, выскочив в коридор, и этот возглас раздался по дворцу и дошёл осторожно, шёпотом, до изголовья государыни.
   Призваны были искуснейшие лекари, употребляли всё, чтобы… Но мёртвые не воскресают. С трудом оттащили Анну Иоанновну от трупа любимицы её.
   Когда этот труп клали в гроб, на груди её, у сердца, лежал венком чёрный локон… Ни одна злодейская рука не посягнула на него; он пошёл с нею в гроб.
   Небо услышало твои молитвы, прекрасное, высокое создание! Ты умерла в лучшие минуты своей жизни; ты отлетела на небо с венком любви, ещё не измятым, ещё вполне сохранившим своё благоухание!..

Глава X
ПОХОРОНЫ

 
Не узнавай, куда я путь склонила,
В какой предел из мира перешла…
О друг! я всё земное совершила,
Я на земле любила и жила!
 
Жуковский

   Поутру, чтобы не тревожить государыни близостью мертвеца, вынесли княжну Лелемико в церковь Исакия Далматского.
   Выносы были великолепные.
   Во дворце решили, что она умерла от удара. Сама Анна Иоанновна видела раз, как она кашляла с кровью; по разным признакам надо было ожидать такой смерти, говорили доктора. Вспомнили теперь, будто профессор физики и вместе придворный астролог (Крафт) за несколько дней предсказывал её кончину. Утешались тем, что суженого не избегнешь.
   Письмо Мариорицы к государыне не нашлось за зеркалом.
   Все в городе знали о смерти княжны; но тому, кто был первою виною её, не смели о ней сказать. Наконец… и он узнал.
   Отказываюсь от муки описывать ужасное его состояние. Скажу только, что у него, как у несчастной королевы Марии-Антуанетты, в один день побелели волосы.
   Было много посетителей у гроба княжны Лелемико.
   Как хорошо лежала она в нём, будто живая! Как шли к ней на её чёрных волосах этот венок из цветов и эта золотая диадема, которою венчают на смертном одре и последнего из людей!..
   Видели у этого гроба рыдающую женщину; видели, как она молилась с горячею верою за упокой души усопшей, как она поцеловала и перекрестила её.
   Молившаяся за Мариорицу, благословлявшая её, была жена Волынского.
   Видели потом у гроба мужчину… Лицо мертвеца, искажённое страданиями, всклоченные волосы… в мутных, страшных очах ни слезинки! Вид его раздирал душу. Это был сам Волынский. Забыв стыд, мнения людей, всё, он притащился к трупу той, которой лобзания ещё не остыли на нём… Долго лежал он полумёртвый на холодном помосте храма. Встав, он застонал… от стона его потряслись стены храма, у зрителей встали волосы дыбом… Служитель алтаря оскорбился этими стенаниями… несколько десятков рук вытащили несчастного… Ему не дали проститься с ней… Может быть, он и не посмел бы!
   Целый день женщины, дети, старики, множество народа толпились около гроба княжны. Всякий толковал по-своему о смерти её; иной хвалил приличие её наряда, другой – узоры парчи, богатство гроба, все превозносили красоту её, которую и смерть не посмела ещё разрушить.
   В этот самый день Мариула жалобно просилась из ямы; в её просьбе было что-то неизъяснимо убедительное. На другой день опять те же просьбы. Она была так смирна, так благоразумна, с таким жаром целовала руки у своего сторожа, что ей нельзя было отказать. Доложили начальству, и её выпустили. Товарищ её, Василий, не отходил от неё. Лишь только почуяла она свежий воздух и свободу, – прямо на Дворцовую площадь. Пришла, осмотрелась… глаза её остановились на дворце и радостно запрыгали.
   – Ведь это дворец? – спросила она.
   – Ты видишь, – отвечал печально цыган, знавший уже о смерти княжны Лелемико.
   – Да, да, помню!.. Тут живёт она, моё дитя, моя Мариорица… Давно не видала её, очень давно! Божье благословение над тобой, моё дитя! Порадуй меня, взгляни хоть в окошко, моя душечка, мой розанчик, мой херувимчик! Видишь… видишь, у одного окна кто-то двигается… Знать, она, душа моя, смотрит… Она, она! Сердце её почуяло свою мать… Васенька! Ведь она смотрит на меня, говори же…
   – Смотрит, – сказал старик, и сердце его поворотилось в груди. Он отвернулся, чтобы утереть слёзы.
   – Каково ж, Васенька? Княжна!.. В милости, в любви у государыни!.. Невеста Волынского… Скоро свадьба!.. Каково? Ведь это всё я для тебя, милочка, устроила. Ты грозишь мне, чтобы я не проговорилась… Небось не скажу, что мать твоя цыганка… Да не проговорилась ли я когда, Васенька?..
   Она тёрла себе лоб, как будто припоминала себе что-то.
   – Нет, никогда.
   – То-то и есть!.. Не пережить бы мне этой беды!.. Проговориться?.. Да разве я с ума сошла!.. Не бойся, душечка моя, не потревожу твоего счастия… Бог это будет знать да я.
   Мариула была счастлива; это счастие горело в чёрных диких глазах её.
   Вдруг от Исакия Далматского ветер донёс до слуха её заунывное похоронное пенье.
   – Что это? – сказала она, откинув фату свою, чтобы лучше слышать.
   Пенье приближалось.
   – Кого-то хоронят… Слава Богу, что не с той стороны… не из дворца несут!..
   – Да, не из дворца, – подхватил испуганный цыган. – Мне сказывали, что княжна Лелемико будет ныне в Гостином дворе. Пойдём лучше туда, дожидаться её.
   – Пойдём, – отвечала Мариула, крепко схватив его за руку, – может статься, мы там увидим её.
   Они отошли к большой прешпективе.
   В это время вдали поравнялся с ними розовый гроб, предшествуемый многочисленным синклитом. Мариула остановилась… Вытянув шею, она жадно прислушивалась к пенью; сердце её шибко билось, синие губы дрожали… Гроб на повороте улицы исчез.
   – Слава Богу, что не из дворца! – повторила она; кивнула ещё раза два дворцу ласково, с любовью, как бы говоря: «Божье благословение над этим домом!» – и побежала с товарищем к Гостиному двору искать, смотреть княжну Лелемико…

Глава XI
АРЕСТ

   Делайте с ним что хотите… с той поры как земля взяла её к себе, он перестал быть вельможею, подданным, гражданином, мужем… все связи его с миром прерваны.

   Прошло несколько дней, Волынский, убитый своею судьбой, не выходил из дому. До слуха Анны Иоанновны успели уж довесть ночное путешествие… дела государственные стали. Она грустила, скучала, досадовала. В таком душевном состоянии призвала к себе Остермана, Миниха и некоторых других вельмож (все, кроме Миниха, были явные противники Волынского) и требовала советов, как ей поступить в этих затруднительных обстоятельствах. Остерман и за ним другие объявили, что спасти государство от неминуемого расстройства может только герцог курляндский. Миних молчал.
   Этот ответ льстил сердцу государыни; она спешила им воспользовался. Бирон был позван.
   Собираясь во дворец, герцог велел позвать к себе Липмана. Среди ликования семейного он обнял его и поздравил с победой.
   – Я вам ручался за неё головой моей, – отвечал Липман.
   Глаза обоих блистали адским огнём. Герцог хотел показать своё великодушие.
   – Желаешь ли, – сказал он, – чтоб я облегчил участь твоего племянника и ограничился одним изгнанием?
   – Требую его казни, – подхватил клеврет с жестокою твёрдостью, поразившею самоё семейство его патрона. За эту твёрдость, достойную Брута (как говорил Бирон), он удостоился нового прижатия к груди его светлости.
   Пасмурный, угрюмый явился Бирон во дворец. Не уступая, он хотел возвратить прежнее своё влияние на душу государыни. Это ему и удалось. Лишь только показался он у неё, она протянула ему дрожащую руку и сказала голосом, проникнутым особенным благоволением:
   – Забудем старое; мир навсегда!
   Припав на колено, Бирон спешил поцеловать эту руку; потом, встав, произнёс с твёрдостью:
   – Благоволением вашего величества вознаграждён я за несправедливости. В них вовлекли вас враги мои; но забыть прошедшее могу и должен только с условием. Не хочу говорить о кровных оскорблениях слуги, преданного вам до последнего издыхания, посвятившего вам себя безусловно, неограниченно, готового для вас выдержать все пытки: за эти обиды предоставляю суд вам самим. Но оскорбление моей императрицы мятежными подданными, унизительное приноровление вас к какой-то Иоанне, нарушение вашего спокойствия даже среди невинных забав ваших, позорная связь в самом дворце, которой причину нагло старались мне приписать, бесчестье и смерть вашей любимицы, умышленное расстройство государственного управления и возбуждение народа к мятежу… о! В таком случае чем кто ближе к вам, тем сильнее, неумолимее должен быть защитником ваших прав. Он не отойдёт от вашего престола, пока не охранит его и нарушители этих прав не будут достойно наказаны. Ваше величество возвращаете мне снова милости ваши и прежнюю мою власть: не приму их иначе, как с головою мятежного Волынского и сообщников его…
   – Этого никогда не будет! – вскричала государыня, испуганная решительным предложением своего любимца.
   – В таком случае я, как ложный обвинитель верноподданных ваших, повергаю себя высшему суду: вы должны меня казнить.
   – Нет, нет, вы по-прежнему мой советник, мой друг; Волынского мы удалим…
   – Этого мало для примера подобных ему или мне. Моя или его голова должна слететь; нет середины, ваше величество! Избирайте.
   – Боже мой! Что они со мною делают! – говорила Анна Иоанновна, обращая глаза к небу, как бы прося его помощи.
   – Вашему величеству предлагают собственное ваше благо, благо империи, вверенной вам Богом.
   – По крайней мере, не без суда… Да, я хочу, чтобы он предан был суду, и если оправдается…
   – Обвинения законные, – сказал Бирон, вынув из бокового кармана бумагу и подложив её к подписи государыни, – закон и должен наказать или оправдать. Я ничего другого не требую. Осмелюсь ли я, преданный вам раб, предлагать что-либо недостойное вашего характера, вашей прекрасной, высокой души?.. Взгляните на осуждения… Государыня! Твёрдость есть также добродетель… Воспомните, что этого требует от вас Россия…
   Перо подано государыне. Дрожащею рукою подписала она приказ держать Волынского под арестом в собственном доме, и предать его суду за оскорбление величества, и прочее, и прочее.
   Участь кабинет-министра и его друзей была решена. Так вертится колесо фортуны!..
   Пока наряжался суд, Эйхлер успел дать знать об этом Артемию Петровичу.
   – Спасайтесь, – говорил он ему, – голова ваша обречена плахе.
   – Я ожидал этого, – отвечал хладнокровно Волынский, приподняв с подушки отяжелевшую голову, – я готов… Пора! Недостойный муж, недостойный сын отечества, омерзевший друзьям, самому себе, я только тягочу собою землю. Зуда прав: не мне, с моими страстями, браться было за святое, великое дело!.. Наказание, посылаемое мне Богом, считаю особенной для себя милостью. Ах! Если б оно искупило хоть часть грехов моих… Нет, друг мой, я не побегу от руки, меня карающей. Жаль мне только вас… Спасайтесь вы с Зудою, пока ещё время.
   Волынский встал, отпер своё бюро и вынул несколько свёртков с золотом.
   – Возьмите это, друзья мои… поспешите где-нибудь укрыться… деньги вам помогут лучше людей… а там проберётесь в чужие края. Да спасёт вас десница милосердого Бога от новых бед и страстей, подобных моим… Когда меня не будет, не помяните меня лихом…
   – За кого почитаете вы меня? – прервал с негодованием Эйхлер. – Я поклялся разделить вашу участь, какова бы она ни была, и никогда не изменял своему слову. Разве и у меня недостанет сил умереть?..
   Не было ответа. Рыдая, они обнялись.
   Когда Волынский узнал, кто был наряжен судить его, он уверился, что смертный его приговор неминуем.
   – Но прежде казни моей, – сказал он, – хочу ещё замолвить одно слово государыне за моё отечество. Истина пред смертным часом должна быть убедительна.
 
   Надеясь всего хорошего от личного свидания его с государыней, Эйхлер не отговаривал его.
   Наскоро оделся кабинет-министр и отправился во дворец. Внезапному его там появлению изумились, как удивились бы появлению преступника, сорвавшегося с цепи. Придворные со страхом перешёптывались; никто не смел доложить о нём императрице. Недолго находился он в этом положении и собирался уже идти далее, прямо в кабинет её величества, как навстречу ему из внутренних покоев, – Педрилло. Наклонив голову, как разъярённый бык, прямо, всею силою, – в грудь Волынского. На груди означился круг от пудры.
   – Ге, ге, ге! Каковы рога у козла! – вскричал Педрилло, отскочив шага на два назад, выпучил страшно глаза и заблеял по-козлиному.
   Разъярённый, забыв, что он во дворце, кабинет-министр замахнулся на шута тростью… удар был силён и пришёл в шутовскую харю. С ужасным криком растянулся Педрилло; кровь полила из носу струёю.
   – Кровь! Кровь! Убил!.. – раздалось по дворцу.
   Тревога, беготня, шум. Прислуга, лекаря, придворные – всё смешалось, всё составило новый, грозный обвинительный акт против кабинет-министра.
   Шута, вскоре оживлённого, прибрали. Но через несколько минут вышел из внутренних покоев фельдмаршал Миних и объявил Волынскому от имени её императорского величества, чтоб он вручил ему свою шпагу и немедленно возвратился домой, где ему назначен арест. Это объявление сопровождалось дружеским и горестным пожатием руки.
   – Граф! – отвечал Волынский, отдавая ему свою шпагу и гофлакею свою трость, – участь моя решена… От вас Россия имеет право ожидать, чтобы вы докончили то, что внушила мне любовь к отечеству и что я испортил моею безумною страстью… Избавьте её от злодея и шутов и поддержите славу её…
   Когда он возвращался домой, несколько людей остановили его карету.
   – Спасайся, наш отец, – говорили они, – дом твой окружён крепким караулом. Отпряжём лошадей и ускачем от беды.
   – Благодарю, друзья мои, – отвечал Артемий Петрович и велел кучеру ехать прямо домой.
   Пленник сам отдался страже. На дворе успел он только проститься с Зудою, которого увлекали. В прихожей встретили его объятия жены, забывшей всё прошедшее при одной вести, что муж её в несчастии. Она узнала от Зуды благородный поступок Артемия Петровича по случаю предложения государыни жениться на княжне Лелемико.
   Суд продолжался несколько дней. Не все формы были соблюдены. Но Волынского и друзей его велено осудить, и кто смел отступить от этого повеления?.. К прежним обвинительным пунктам присоединили и пролитие крови во дворце. Один из судей (Ушаков), подписывая смертный приговор, заливался слезами.
   С этим приговором герцог курляндский явился к государыне.
   – Что несёте вы мне? – спросила она дрожащим голосом и вся побледневши.
   – Смертный приговор мятежникам, – отвечал он с грозною твёрдостью.
   – Ах! Герцог, в нём написана и моя смерть… Вы решились отравить последние дни моей жизни…
   Государыня заплакала.
   – Я желаю только вашего благополучия и славы! Впрочем, на всякий случай я изготовил другое решение.
   Бирон, трясясь в ужасном ожидании, подал ей другую бумагу.
   – Что это значит? – вскричала Анна Иоанновна. – Казнь ваша?.. И вы даёте мне выбирать?..
   – Ту голову, которая для вас дороже. Я не могу пережить унижение закона и честь вашу.
   – Господи! Господи! Что должна я делать?.. Герцог, друг мой! Сжальтесь надо мною… мне так мало остаётся жить… Я прошу вас, я вас умоляю…
   Государыня вне себя ломала себе руки. Бирон был неумолим. В эти минуты он истощил всё своё красноречие в защиту чести, закона, престола… Злодей восторжествовал. Четыре роковые буквы «Анна» подписаны рукою полуумирающей… Слёзы её испятнили смертный приговор.

Глава XII
РАЗВЯЗКА

   Во всё время, пока продолжался суд, Наталья Андреевна не отходила от своего мужа, утешала его, как могла, читала ему псалмы, молилась с ним и за него. Последние часы его были услаждены этим ангелом, посетившим землю, не приняв на ней ничего земного, кроме человеческого образа. Она понемногу облегчала для него ужасный путь.
   Наступил роковой час. Прислали – кого ж? Подачкина – взять бывшего кабинет-министра из-под домашнего ареста, чтобы до исполнения приговора держать его в крепости.
   – Безумцы! – сказал, горько усмехаясь, Волынский, когда надевали на него цепи, – они думают оскорбить меня, подчинив надзору бывшего моего слуги! Я уж не земной, а тамне знают ни оскорблений, ни цепей.
   Только при виде жены, лежавшей без памяти на пороге и загородившей ему собой дорогу, он потерял твёрдость. Облив слезами её ледяные руки, повергнулся пред образом Спасителя, молился о ней, поручал её с младенцем своим милостям и покровительству Царя Небесного:
   – Будь им отец вместо меня! Если у меня будет сын, научи его любить отечество выше всего и…
   Только Бог слышал остальные слова.
   – Я хотел просить её благословения, – сказал он, когда толкнул его грубо Подачкин и напомнил, что время идти, – но, видно, я недостоин и его…
   – Прости мне, хоть заочно, – прибавил он; с грустью ещё раз поцеловал её руку и перешагнул через неё…
   На дворе ожидало его новое горестное зрелище. Вся дворня, от малого до большого, выстроилась в два ряда. Все плакали навзрыд; все целовали его руки, прощались с ним, молили Отца Небесного помиловать их отца земного. Каждого обнял он, всех умолял служить Наталье Андреевне, как ему служили… не покидать её в случае невзгоды…
   Умолчу об ужасном заточении, об ужасных пытках… скажу только: они были достойны сердца временщика.
   Наконец день казни назначен.
   К лобному месту, окружённому многочисленным народом, привезли сначала Волынского, потом тайного советника Щурхова в красном колпаке и тиковой фуфайке (не знаю как, очутились тут же и четыре польские собачки его; верного Ивана не допустили); прибыли на тот же пир седовласый (сенатор) граф Сумин-Купшин, неразлучный с ним (гофинтендант) Перокин и молодой (кабинет-секретарь) Эйхлер. Какое отборное общество! Почти всё, что было благороднейшего в Петербурге!.. Недоставало только одного… Друзья осматривались, как будто искали его.
   – Где ж Зуда? – спросил Эйхлер.
   – Он сослан в Камчатку, – отвечал офицер, наряженный в экзекуцию [119].
   – Благодарение Богу! – воскликнул с чувством Волынский. – Хоть одним меньше!
   Негодование вылилось на лице Эйхлера.
   – А разве меня выкинете из вашего счёта, – сказало новое лицо, только что приведённое на лобное место (это был служка несчастного архиепископа Феофилакта), – по крайней мере, я благодарю Господа, что дозволил мне умереть не посреди рабов временщика. Утешьтесь! Мы идём в лоно Отца Небесного.
   Друзья, старые и новый, обнялись, прочитали с умилением молитву, перекрестились и ожидали с твёрдостью смерти.
   В это время раскалённое ядро солнца с каким-то пламенным рогом опускалось в тревожные волны Бельта, готовые его окатить [120], залив, казалось, подёрнулся кровью. Народ ужаснулся… «Видно, пред новой бедой», – говорил он, расходясь.
   Всё мёртвое отвезли на телеге, под рогожкою, на Выборгскую сторону, ко храму Самсона-странноприимца [121]; всё живое выпроводили куда следовало.
   Предание говорит, что на лобном месте видели какого-то некреста, ругавшегося над головою Волынского и будто произнёсшего при этом случае: «Попру пятою главу врага моего». По бородавке на щеке, глупоумильной роже, невольническим ухваткам можно бы подумать, что этот изверг был… Но нет, нет, сердце отказывается верить этому преданию.