– Новая беда!.. Объяснись, что такое? – воскликнула государыня, оторвавшись от спинки кресел, к которым была прикована своим изнеможением.
   Мариорица вынула из груди бумаги и, подавая их, рассказала искусно, с жаром, что велено ей было сказать. Дрожащими руками приняты бумаги; приказано осмотреть, не стоит ли кто у дверей, и, когда это было исполнено, государыня начала про себя чтение.
   Одна из поданных бумаг был подлинный донос Горденки, за который его заморозили, допрашивали цыганку, застрелился Гроснот, пытали, мучили и уморили столько людей.
   «Дойдёт до государыни, – умирая, говорил мученик, – я передал моё челобитье Богу». И Господь услышал этот завет на пороге смертном, принял это условие земли с небом, уберёг его сквозь все препятствия человеческие и вручил по назначению. Сколько в этой бумаге ужасных истин насчёт Бирона! В ней описывались разные действия его жестокости и корыстолюбия так ясно, с такими верными доказательствами и важными свидетельствами, что можно было их как бы в очи видеть. «Но сердце твоё, всемилостивейшая государыня, обольётся кровью, – писано было между прочим в доносе, – когда узнаешь способы, употребляемые для обогащения доимочного приказа, отдающего отчёт одному Бирону и его одного обогащающего. Батоги, плети, окачивание на морозе водой, солёная пища без питья, тысячи жестокостей, какие только адская изобретательность умеет разнообразить и оттенить, употребляемы без всякого уважения к истинному несчастию и без всякой ответственности. Закона тут в помину нет; надо всем владычествует одна воля Бирона. Из тысячи случаев опишу тебе, всемилостивейшая государыня, только два, которые покажут, как сборщики должны быть осторожны в своих действиях, и внушат твоему сердцу правила для руководства их в подобных случаях: да различают они на будущее время неплательщика по несчастию, насланному свыше, от несостоятельного по закоснелой лени, разврату или упрямству. Самодержавное слово твоё пусть облегчит участь одиноких, обременённых многочисленным семейством, несчастных, которых настигла кара Божия, лишив болезнями нескольких рабочих рук, падежом – скота, пожарами – крова, неурожаем – куска хлеба. Составители закона должны помнить, что они имеют дело с человеком, а не с вещью, готовою всё вытерпеть.
   В село NN [107]на самое рождество Христово нахлынули сборщики. Святость дня должна бы уж освободить от подобного нашествия. Напротив, они, кажется, выбрали один из самых торжественных праздников христианина, чтобы надругаться над человечеством, которого образ благоволил принять в этот день сам Искупитель. Они рассыпались по деревне, как волки, напавшие на беззащитное стадо, требовали недоимок, без толку собирали их, по собственной воле и расчёту накладывали пени, обирали скот, земледельческие орудия, хлеб в амбарах, мучили, терзали беспощадно тех, которые и этими способами не могли удовлетворить их. Стук палочных ударов сменялся плачем и стенанием. Над одним отцом многочисленного семейства, которого он был единственным кормильцем, обрушилась более всего их жестокость. На сходке пытали его всеми бироновскими пытками, но при каждой перемене вместо денег получали от него ответ, что у него шестеро детей, мал меньше другого, без матери, и что он не ведает даже, где добыть им хлеба. «Лжёшь! Прикидываешься!» – кричали сборщики и совещались, какого нового рода пытку приложить к нему. «Батюшки! Заплачу, – вопил несчастный, – дайте мне только дойти до моей избы». С этим условием приостановили новые муки, для него изготовленные. В ожесточении приходит он домой; навстречу ему дети, обступают его, просят у него хлеба. «Тотчас! – говорит он, – всем достанется!» Исступлённый, схватывает он нож и зарезывает всё своё семейство. Одного, шестимесячного, лежавшего в люльке и надсевшегося от крика, берёт окровавленными руками за ноги, приносит на сходку и с ужасным хохотом размазживает ему голову о голову главного сборщика. «Дайте ж квиток, разбойники! – закричал он. – Шесть душ ровно из вашего счёта вон».
   Через неделю деревня опустела; в польских лесах появилась новая.
   В другом селе, при подобном случае, отец отвёл пятерых детей своих в поле – это было зимою – и, несмотря на плач их, всех заморозил. «Я хоть один пойду в ад, – говорил он, – зато вы избавитесь от мук бироновских».
   В другой бумаге, поданной Мариорицей, заключалось описание мученической смерти Горденки и последствий её.
   При чтении этих бумаг государыня смочила платок слезами.
   – Как нас обманывают! – сказала она, всхлипывая. – Я и сотой части этого не знала. Как терзают бедное человечество, и всё именем моим!.. Живой человек… почти в моих глазах, ледяная кукла!.. Боже мой! Этому нельзя почти верить! И вот преданность, вот любовь ко мне!.. Всё это одна жажда корысти, одно желание властвовать надо всем, даже надо мною!.. Надо конец!.. Господи! Прости мои прегрешения и не лиши меня в трудное это время своей великой помощи. Милая, – прибавила она, – молчи обо всём, что ты знаешь из этих бумаг, из этого вечера: я хочу собраться с силами… чтобы наказать… О! Как тяжело не иметь ни к кому доверия, не иметь друга! И вот царский сан, которому столько завидуют!..
   Государыня опять зарыдала.
   – У вас остаётся Артемий Петрович Волынский! – сказала княжна с особенным восторгом. – Вырвите свою доверенность из рук недостойных и отдайте ему… он достоин быть любимцем царей; вручите ему управление России, и вы увидите, какая слава, какое счастие прольётся на народ наш, как все будут благословлять ваше имя!
   Изумлённая необыкновенным одушевлением, необыкновенною силою, с которою говорила Мариорица, Анна Иоанновна пристально посмотрела ей в глаза, отчего эта, краснея, потупила свои.
   – Несчастная! – грустно произнесла государыня, качая головой. – И тебя успел обворожить этот чародей! И тебя не избегнул злой рок! О, молись, молись Богу!.. Теперь позови мне камер-девицу; тебе и мне нужен покой.
   Но княжна не двигалась. Опомнившись от смущения, в которое бросили её догадки государыни, она рассчитывала, и очень верно, что если ныне же, тотчас после чтения этих бумаг, не сделано хоть решительного приступа в пользу Волынского, то впоследствии и подавно ничего не сделается. Любовь, и такая любовь, как её, внушает смелость; одушевлённая ею, она сказала:
   – Государыня, дайте же приказ освободить…
   – Друзей Волынского! – прервала Анна Иоанновна, как бы испуганная этою просьбою. – Теперь… ночью?..
   Теперь же, государыня! Господь пошлёт вам и лучший сон, и утешение вашему сердцу.
   Она говорила с таким горячим убеждением, с такою нежностью целовала руки императрицы, что эта не могла отказать, велела подать себе чернилицу, перо и бумаги и написала приказ коменданту крепости – освободить из-под ареста трёх вельмож, засаженных туда в день празднования известных родин козы.
   Через минут пять хотели воротить посланного с этим приказом – так была велика нерешимость Анны Иоанновны, всё ещё боявшейся выйти из-под опеки временщика, – но было поздно! Друзья пользовались уже свободою и, уверенные, что вместе с нею падёт могущество фаворита, благословляли за неё императрицу.
   С каким умилением чистого, благодарного сердца, с какими радостными слезами молилась княжна, когда она пришла в свою спальню!
   – Мне, мне обязаны его друзья своею свободою, его собственное счастие, слава его будут делом моим! – говорила она в упоении своего счастия.

Глава II
УДАР

   И что ни шаг,
   То новые беды иль новый враг.

   В ту же ночь узнал Бирон о приказе коменданту Петропавловской крепости. Бешенство его не знало меры, пока он не мог доискаться, что было причиною этого распоряжения, на которое он не давал своего согласия. На все расспросы, кто был после него у императрицы, ему могли только сказать, что оставалась с нею вдвоём княжна Лелемико и что, когда укладывали её величество спать, глаза её были красны от слёз, между тем как любимица её пришла к себе в необыкновенной радости.
   – О! Я отплачу этой поганой девчонке. Это её дельце! – повторял он, грызя ногти до крови; и почти всю ночь проходил, как часовой, вдоль и поперёк кабинета своего.
   Утром следующего дня явился герцог во дворец. Угрюмый и молчаливый, он был принят государынею с необыкновенною холодностью и принуждением. Боясь остаться одна с ним, она приказала княжне не отходить. С той и с другой стороны – ни слова об освобождении трёх вельмож из-под ареста. Заговорили, однако ж, неприметно о празднике, который так давно готовили к свадьбе Кульковского.
   – Когда ж он состоится? – спросила государыня.
   – Это зависит от воли господина кабинет-министра, – отвечал Бирон, – не знаю, когда ему угодно будет назначить.
   Неудовольствие явно означилось на лице Анны Иоанновны.
   – Напротив, думаю, когда мне угодно будет. А чтобы доказать вам, как он скоро исполняет мои желания, я назначаю завтрашний день.
   По приказанию её, записка к Волынскому с этим распоряжением написана княжною, подписана государынею и тотчас же отправлена. Бирон кряхтел от досады и, не боясь оскорбить слуха императрицы, пускал по временам неблагозвучные вспышки воздуха, который собирал в груди своей.
   – Ваши желания? – повторил он, иронически усмехнувшись. – Смею заверить, что он считает поручение вашего величества оскорбительным для себя. Он объявил это при Остермане и Минихе в самых дерзких выражениях.
   – Дела говорят лучше слов. Покуда дозвольте вам не поверить. Впрочем, с некоторого времени замечаю, вы особенно нападаете на кабинет-министра, который столько предан моим и моей России пользам – и предан не на одних словах. Не с этого ли времени, как он выставил напоказ вашу ледяную статую?
   Тут она пристально посмотрела на герцога. Герцог побледнел и побагровел.
   – Позвольте выйти княжне, – сказал он, собираясь обрушить разом на голову Волынского решительный удар, так давно изготовленный, и между тем стыдясь вмешивать княжну в свой донос перед ней самой. Но и этот стыд он скоро забыл.
   – Моя Лелемико останется при мне, – отвечала государыня с необыкновенною твёрдостью.
   – Вас обманывают.
   – Знаю, но только не Волынский.
   – Именно он. Государыня! уж под крылом голубки свивают доносы на верного, преданного вам слугу, – он посмотрел значительно на княжну, от чего эта вся вспыхнула. – Поберегитесь, чтобы коршун не сел на ваш престол.
   На лице государыни изобразилось какое-то сомнение и робость.
   – Покуда этот коршун хочет выклевать мне глаза, чтобы я не видал его коварных замыслов. Но пусть прежде выпьет сердце моё! Пора к развязке! Я не могу долее терпеть моё унижение, которое доселе скрывал от вас, сберегая ваше здоровье. Один из нас должен очистить другому место, но не иначе, как мёртвый. Дорого ценю ваши милости и недёшево уступлю их. Выслушайте меня, ваше величество; я прошу, я требую этого, и теперь же.
   – В другое время.
   – Надеюсь, скоро!.. Правда, вам ныне не до меня; вас и без меня оступят жалобами… может статься, ныне ж упадёт к ногам вашим жена его…
   При этом слове кровь ударила в голову Мариорицы, всё в глазах её запрыгало и закружилось.
   – Жена? Да разве она приехала? – спросила государыня.
   – Вчера вечером и, вероятно, тотчас узнала его связи с непотребною…
   Нож клеветы был прямо устремлён в сердце бедной девушки. Она не вынесла удара; грусть её зажгло, у сердца что-то оторвалось; она кашлянула, прижала белый носовой платок к губам, и розовое пятно означилось на нём! Как жестоко наказывает её судьба за одну минуту неземного блаженства на земле! Герцог радовался уж своему торжеству, видя, что государыня склонялась на его сторону, но ожесточение, с которым он напал на любимицу её, разрушило всё, что он успел выиграть вновь из потерянных прав своих, и положило между ею и им новую преграду. Нельзя было не догадаться, на кого устремлены были его стрелы, облитые ядом: цель сама означала себя слишком явно; но время, место и способ обвинения были худо выбраны. Государыня заметила ужасное положение княжны, сжалилась над нею и взяла её сторону. Отпустить её от себя, чтобы освободить от ужасных намёков своего фаворита, она не решалась, боясь услышать что-нибудь важное насчёт своей любимицы. Как бы по предчувствию, она страшилась потерять своё последнее утешение. И потому с прежнею холодностью и твёрдостью разговор был обращён на другой предмет.
   Вскоре доложили о Волынском. При имени его Мариорица казалось, ожила; она не старалась оправиться, она в одну минуту оправилась, воскреснув душою.
   Артемий Петрович вошёл. Если б он видел, какой взгляд на него бросили! Это был целый гимн любви. Чего в нём не было? Моление, упование, страх, покорность, любовь земная, судорожная, кипящая, и любовь неба с его глубокою беспредельностью, с его таинственным раем. Но другой взгляд… о! он пронизал бы вас насквозь холодом смерти. Артемий Петрович вошёл и не удостоил взглянуть на неё, преданный ли своей новой любви к жене или делу друзей и отчизны.
   «Может статься, – думала Мариорица, утешая себя, – он мстит мне за то, что я не пришла на свидание, мною ж назначенное! Не мог ли он подумать, что я насмеялась над ним? И то может статься, что он сберегает меня от подозрений… Один утешительный взор любви, ничего более, а там хоть погибнуть!»
   И этого взора не было.
   – Артемий Петрович, – ласково произнесла государыня, – вы читали моё желание?
   – Оно будет выполнено, ваше величество!
   – Завтра?
   – Завтра, в час, который вам угодно будет назначить.
   – Слышите, ваша светлость?
   – Разве кабинет-министр в первый раз себя обольщает несбыточным? Разве он в первый раз говорит так необдуманно? – сказал Бирон, не удерживая, более своей злобы.
   Кружева на груди Волынского запрыгали; но он сделал усилие над собой и отвечал сколько мог умеренней:
   – Благодарите присутствие её величества, что я не плачу вам дерзостью за дерзость. Волынский никогда, даже вам, не изменял своему слову, хотя б это стоило ему жизни.
   – Но знаете ли, государь мой, что делается между людьми, снаряжёнными на праздник и вам порученными?
   – Более, нежели вы думаете, государь мой! Знаю, что одного из них, именно малороссиянина, вам угодно было исключить из списка живых. Да это для вас, сударь, такая безделица! Человек!.. К тому же русский!.. ну, стоило ли из этой дряни хлопотать! Однако ж вы сами тотчас же поспешили заменить его другою живою, подставною куклой.
   – Сказка, вами сплетённая! Тысяча вторая ночь, которою прекрасная ваша пленница ищет убаюкать вашу скуку и, может быть, оградить вас от наказания нашей правосудной владычицы!
   – Клевета, которою вы вместо надгробной надписи хотите скрасить памятник над своими мертвецами, чтобы они не путали вашей младенческой совести! Гм! поставьте лучше из целой России великолепный мавзолей.
   – Боже мой! Да эти буяны так забылись в присутствия моём, что у меня в ушах ломит от их крику. Пожалуй, чего доброго, возьмутся за святые волоса!.. Я обоим вам приказываю замолчать, – вскричала грозно государыня, – я это всё разберу после, в своё время. Все ли у вас пары налицо? – прибавила она, немного погодя, смягчив голос. Обращение было сделано к кабинет-министру.
   – Все, государыня!
   – Опять неправда! – воскликнул Бирон.
   – Докажите.
   – Цыганка Мариула вчера с ума сошла. – При этом слове княжна помертвела, встала с своего места, чтобы идти, и не могла. – Полиция вынуждена была посадить её в яму.
   – Та самая, которая?.. – спросила было государыня.
   – Гадала некогда вашему величеству, – подхватил герцог.
   – С ума со…? – и государыня не договорила.
   Там, где стояла княжна Лелемико, послышался глухой стон, будто грянулось что-то тяжёлое оземь. Все оглянулись – княжна лежала недвижимо на полу.
   – Боже! Её убили! – закричал Волынский, схватив себя за голову, и первый бросился подавать ей помощь, за ним Бирон.
   Но государыня, несмотря на то что перепугана была так, что дрожала всем телом, дёрнула сильно за шнурок со звонком, чтобы прибежала прислуга, и сердито указала дверь герцогу и кабинет-министру, примолвив:
   – Прошу уволить от ваших нежных попечений. Снявши голову, не плачут по волосам. Ступайте…
   – Не пойду, ваше величество! – вскричал Волынский, став на колена подле княжны и схватив руку её, которую старался согреть своим дыханием.
   – Какой позор!.. И меня заставляют смотреть на него!.. Вы хотите быть ослушником?.. – сказала грозно императрица. – Не заставьте меня в другой раз повторить.
   Во время этого ужасного спора подданного с своею государынею Бирон стоял у дверей. Прислуга дворцовая явилась.
   – Теперь пойду, – сказал Волынский, встал, посмотрел ещё на княжну и вышел; герцог за ним.
   Лишь только они успели занести ногу за первый порог, Бирон сказал с коварною усмешкою своему врагу, шедшему в глубокой горести:
   – Полюбуйтесь своим дельцем.
   Не было ответа. Может статься, Волынский, убитый тем же ударом, который поразил княжну, не слыхал насмешки; может статься, не находил слов для ответа, потому что, оборачивая брошенный ему жетон на ту или другую сторону, везде читал: «достойному награда». Кровавое пятно, им замеченное на белом платке, терзания бедной девушки, у которой он отнял спокойствие, радости, честь, может быть, и жизнь; сумасшествие цыганки, столько любившей княжну и связанной с нею какими-то таинственными узами, – всё, всё дело его. Нельзя отказаться от этих подвигов. Ад его начинался на этой земле; зато путь к нему был усыпан такими розами!..
   Выходя из дворца, он был в состоянии человека, который слышит, что за горою режут лучшего его друга. Стоны умирающего под ножом разбойника доходят до него и отдаются в его сердце; а он не может на помощь – ужасная гора их отделяет. Всё наконец тихо, всё мрачно вокруг него… Или не скорее ль можно сравнить состояние его с состоянием человека, который в припадке безумия зарезал своего друга и, опомнившись, стоит над ним?

Глава III
МЕЖДУ ДВУХ ОГНЕЙ

   С этим адом в груди приходит он домой. Взоры его дики; на лице сквозит нечистая совесть; вся наружность искомкана душевною тревогой. По обыкновению, его встречают заботы слуг. Неприятны ему их взгляды; каждый, кажется, хочет проникнуть, что делается у него в душе.
   – Прочь к чёрту! – говорит он им ужасным голосом.
   И все с трепетом удаляются, объясняя себе по-своему необыкновенное состояние барина. В тогдашнее время не было в домах ни мужниной, ни жениной половины; всё было между ними общее. Не желая встретить жену, Волынский нейдёт в дальние покои и остаётся в зале; то прохаживается по ней тяжёлыми, принуждёнными шагами, будто совесть и в них налила свой свинец, то останавливается вдруг, как бы нашёл на него столбняк. Он желал бы убежать из дому, от семейства, от всего света, в леса дремучие, в монастырь; он желал бы провалиться в землю. Везде преследует его кровавое пятно; на всём белом видит он этот ужасный знак.
   Наталья Андреевна, узнав, что он возвратился домой, спешит к нему. Он холодно принимает её ласки; на все вопросы её, нежную заботливость отвечает несвязно, сухо, едва не с сердцем. Мысль, что с ним случилось несчастие, тревожит её, она умоляет его открыться. Он грубо ссылается на хандру. Но слёзы, блеснувшие в её глазах, пробивают наконец путь к его сердцу. «Довольно и одной жертвы! Не эту ли ещё убить за любовь ко мне?» – думает он, старается её успокоить, увлекает в свой кабинет, целует её и силится забыться в её ласках. Доброе, милое это существо радуется своей победе, торжествует её разными пламенными изъяснениями любви своей; она уже не та тихая, только что нежная супруга, которую некогда упрекал Волынский в холодности, – она страстная любовница, утончающая свои ласки: она плачет от упоения любви. Но что с нею вдруг?.. Она отпрянула от него, как будто сам сатана её укусил; она дрожит, будто провели по всему её телу замороженным железом.
   Безумный! Среди пламенных изъяснений любви, забывшись, он произнёс: милая Марио… и уста его, не договорив околдованного слова, оледенели, и волос его встал дыбом.
   – Что ж вы, сударь, не доканчиваете? – сказала Наталья Андреевна, судорожно усмехаясь. Она хотела продолжать, но не могла: ревность задушила её.
   Артемий Петрович почти насильно обвил её своими руками, как бы заключил её в волшебный круг, из которого она не могла высвободить себя, целовал её руки, умолял её взором; но она, вырвавшись из его объятий, оттолкнула его.
   – Прочь, прочь, обманщик, негодный человек! – говорила она, рыдая. – Так вот ваша любовь! Вот моё сокровище, за которое я не хотела всех богатств мира и за которое нельзя дать гроша!.. Прекрасная любовь! В то время как меня ласкаете, как я думаю быть счастлива, сколько может быть счастливо Божье создание, у вас на уме, в сердце ваша молдаванка; ваши ласки, мне расточаемые, принадлежат другой. Я только болванчик, кусок дерева, на котором вам угодно примеривать ваши нежности вашей прелестной, божественной Мариорице. Нет, этого более не будет; я не дойду более до такого позора… И вот причина вашей горести!.. Зачем же было меня обманывать? Давно б мне просто сказать: ты мне постыла, я люблю свою молдаванку, одну её! Мне было бы легче!.. Повторите мне это теперь и оставьте меня; расстанемся лучше… У меня будет кого любить и без вас – со мною останется мой Бог и Спаситель, которого вы забыли!..
   И несчастная рыдала, ломая себе руки. Ревность заставляла её говорить то, что она, конечно, не в состоянии была б выполнить. Артемий Петрович стал перед нею на колена, уверял, что хотел её испытать, божился, что её одну любит, что её одну ввек будет любить, что к Мариорице чувствует только сожаление. Истинная любовь легковерна. Наталья Андреевна поверила, но наперёд требовала, чтоб он подтвердил свою клятву пред образом Спасителя. И он, как бы в храме, пред алтарём, подтвердил её со слов Натальи Андреевны, диктовавшей ему то, что он должен был сказать для успокоения её. В этом случае он не думал лицемерить ни перед нею, ни перед Богом: от любви к Мариорице, возмущённой такими неудачами и несчастиями, лишённой своего очарования, действительно осталось только глубокое сожаление; но это чувство так сильно возбуждало в нём угрызения совести, что он готов был желать себе скорее смерти. Жизнь его опутана такими дьявольскими сетями; один конец её мог их разрубить. Любил он истинно свою жену? Да, он дорожил ею с тех пор, как узнал, что она скоро будет матерью его младенца; но могло ли чувство чистое, возвышенное, нераздельное иметь место в сердце, измученном страстью, раскаянием, бедствиями Мариорицы, страхом быть уличённым в связи с нею, бедствиями отечества? Сердце его была одна живая рана.
   Наталья во всех случаях жизни любила прибегать к святыне. Вера вознаграждала её за все потери на земле, осушала её слёзы, святила для неё земные восторги, обещала ей всё прекрасное в этом и другом мире. И теперь, успокоенная своим мужем, расставшись с ним, она прошла в свою спальню и там молилась, усердно, со слезами, чтобы Господь сохранил ей любовь супруга, который после Бога был для неё дороже всего.
   Успокоив её, Волынский хотел также утешить чем-нибудь и бедную девушку, безжалостно брошенную им на смертный одр. Совесть его требовала этого утешения. Он принялся писать к Мариорице. Но при каждом скрипе шагов в ближней комнате, при малейшем шорохе дрожал, как делатель фальшивой монеты. Не она ли идёт?.. Ну, если застанет его над письмом к своей сопернице! Артемий Петрович, кажется, боится шелеста от собственных своих движений. Кабинет-министр, который некогда смело шёл навстречу грозным спутникам временщика, пыткам, ссылке, казни и смерти, удалый, отважный во всех своих поступках, трусит ныне, как дитя.
   Дверь на запор.
   Письмо, которое он писал к Мариорице, было орошено слезами, так что по нём сделались пятна. Но лишь только начертал он несколько строк, как стукнули в дверь. Он спешил утереть слёзы и бросить письмо под кипу бумаг; рука, дрожащая от страха, отперла дверь. Вошедший слуга доложил, что его превосходительство желают видеть граф Сумин-Купшин, Перокин и Щурхов. Тысячу проклятий их безвременному посещению! Политика и дружба для него теперь гости хуже, чем татары для бывалой Руси. Однако ж велено просить друзей.
   Они пришли благодарить за ходатайство об них у государыни и вместе радоваться, что правое их дело начинает торжествовать. Когда б знали они, что обязаны своим освобождением молдаванской княжне! Волынский и не принимает на себя успеха этого дела, а приписывает его только великодушию государыни. Беседа освятилась новою клятвою друзей действовать решительно против врага России и, если он не будет удалён от управления государством, требовать, чтобы их опять отвели в крепость.
   Как доволен был хозяин, когда гости удалились! Он продолжал и кончил письмо. Арапу поручено доставить его во что б ни стало, и сейчас.
   Когда княжна была приведена в чувство и государыня оставила её в её спальне, уверенная, что ей лучше, горничная её Груня наэлектризовала её одним прикосновением к руке. В этой руке очутился клочок бумаги, могучий проводник, возбудивший её к жизни, полной, совершенной, к жизни любви. При этом было произнесено три волшебных слова: «От Артемия Петровича». Казалось, она встала из гроба и услышала райское пенье. Глаза её заблистали по-прежнему, грудь её взволновалась. «Что бы ни было в этой записке, – думала она, целуя её с восторгом, – я уж счастлива, – это знак, что он помнит обо мне».