- И создал Бог человека, - сказал Исмаил, склоняясь над жертвой и втискивая патроны в узкую глотку ружья. - Что бы это значило? Какого человека? Зачем - человека? Голема? Свет? Или только путь к нему?
   Он трогает пальцем темноту и прикасается кончиком языка.
   - Кровь... Обычная кровь...
   - Ты убил его!
   - Нет, - Исмаил усмехается. - Я лишь направил его.
   - Куда же он пойдет без головы?
   Исмаил шарит и поднимает округлый предмет. Мертвое лицо сохранило гримасу удивления от того, что привычный мир вдруг закувыркался. Паршивец с ужасом смотрит и зажимает ладонью рот. Его тошнит.
   - Мы никогда такого не делали... - сипит мальчишка и в слабом голосе угадывается тоска по привычным склокам со стариком, по всем этим милым семейным выкрутасам.
   Черный человек проводит языком по холодным губам головы и ловко забрасывает ее в мусорный ящик. Там уже лежит много пакетов, поэтому отсеченная часть тела мягко падает на них.
   - Вы совсем растлились в своем покое. Творите страшный разврат и не замечаете плодов деяний своих. Огненный змей свил себе логово вокруг сердца, а вы не видите, что их головы сгнили, усохли, что не глаза теперь смотрят на вас, а прелые зеркала смрадных трясин!
   Напряженная фигура изгибается, что-то смещается под широким плащом, лицо вытягивается в жуткое, чешуйчатое рыло и трехпалая лапа подцепляет острым когтем паршивца и подтягивает к багровому пламени, вытекающему сквозь клыки.
   - Ты думаешь? - урчит бездна и штаны маленького паршивца намокают. Сквозь вонь серы пробивается запах мочи. - Ты думаешь?!
   Паршивец не понимает и дергается на когте как умирающая бабочка, проколотая булавкой.
   - Так ты думаешь?!
   - Да... - хрипит мальчишка, - Я думаю... думаю... Что я должен думать?!
   Отчаянный крик пожалуй веселит зверя. Раздвоенный, раскаленный язык его трогает зеленую кожу лица и на ней вспухают багровые рубцы. Мальчишка дергается назад, слетает с когтя и падает на землю. Он плачет.
   Это грань, за которой должно начаться бессмысленное и бесконечное падение. Нет, не так... Схлопывание. Кто-то громадный и посторонний взял кувалду и теперь безостановочно плющит стальной шар присутствия, обманку бытия вокруг. Вмятины, трещины, заусенцы... Подделка самого себя! Ложь и подделка, словно под веселой лужайкой на опушке леса обнаружилась зловонная топь, ждущая и зовущая. Вот что плохо. Ждать и звать. Ведь ужас никак не укоренен в улице, в деревьях, в обезглавленном теле... Он просто есть. Свободное и необходимое волеизъявление существования. Сюда не заманивают в ловушку, сюда добираются своими ногами, открыто и добровольно, ориентируясь на свет твердой, угольной звезды. Еще один уровень рвется, расползается, обнажая лишь звук, плотный, шершавый, он вгрызается в перепонки беззубым ртом младенца... Как! И это покой?! Разве может даже отблеск идеи покоя скрываться за такими словами:
   - Мы на войне! Мы на войне и здесь не посидишь в сторонке. Мыслю - значит воюю... Так?
   - Так... - шепчет маленький паршивец, оператор, коневод, наконец-то столкнувшийся среди простоты и, даже, примитивности такелажа страстей с чем-то подлинно и неотъемлемо человеческим, до жути человеческим - разверстой бездной, ведущей в ад.
   - Он понимает! - захохотал Исмаил, защелкал пальцами и пустился в пляс, сильными ударами разбрызгивая тяжелые лужи. - О, малыш - укротитель големов, у меня для тебя будет особое поручение.
   Демон нежно обнимает мальчишку за плечи.
   - Ты думаешь я зол? Что во мне больше нет ничего, кроме черного шарика в стеклянной трубочке? Что у меня только одна сторона? Это не так, укротитель, не так! Посмотри на луну и ты поймешь, что и у нее имеется скрытая сторона! Только големы носят постоянные маски. Вот уж о ком можно точно сказать какой шарик поместили в него при оживлении - желтый или красный.
   Мальчишка слушал с застывшими глазами. Он смотрел мимо черной бездны и не видел ничего. Вгрызался в кулак, кусал, оставляя глубокие следы зубов.
   - Но мы с тобой не такие... Это наш общий секрет. Мы не профаны, но посвященные, посвященные каждому из своих культов, но в нас больше сходства. Так? В нас много сущностей и никто не поймает их за руку. Мы как змеи умеем менять свою шкуру... Только быстро, очень быстро...
   Паршивец холодно сказал:
   - Оживает.
   Исмаил оглянулся:
   - Свершается то, что и должно свершиться. Или ты думал, что мне больше делать здесь нечего? Отрывать головы первым встречным?
   Тело бегуна шевелилось и дергалось. Обратная агония. В какую сторону не переступать границу, но смерть остается смертью. Он с трудом встал на четвереньки, зашатался, как марионетка в неумелых руках, рука подвернулась и тело завалилось на бок. Вторая попытка оказалась успешнее. Новорожденный уже умел сохранять равновесие. Заскорузлая майка прилипла к животу, из под нее свисали наушники от плеера. Бегун неуклюже повернулся и медленно потопал прочь, расставив для устойчивости руки. Правая подламывалась и приходилось левой придавать ей относительно горизонтальное положение.
   - Имаго, - сказал Исмаил.
   Он взял паршивца за руку, поманил меня и мы пошли по улице в тени деревьев, скрывающих нас от света ночных фонарей. Пространство корчилось и стонало, дома срывались с насиженных мест и с морщинистыми фасадами отпрыгивали в размытую даль перспективы, вытягивая за собой пуповины дорожек, выложенных плиткой. Сквозь тучи сыпался звездный дождь и при желании можно было услышать их шипение на каплях дождя. Окружающий мир разбухал, словно упрятанный в недоступной для зверей расщелине труп.
   - Цимцум, - прошептал демон, - цимцум. Благодать стремится к себе, сжимается в точку, покидая весь мир. Все не так и не там... Нужно спешить, нужно очень спешить.
   Темнота все больше разбавлялась световыми потоками, которые сочились из смятой мякоти декорации еще сонного города. Некто твердой рукой выжимал остатки подлинности.
   - Погибель... Проклятие... Черное делание... - Исмаил беспокойно оглядывался. - Слишком близко от всего. Слишком далеко от ничто.
   Провожатый неловко вышагивал впереди и по его телу ползали жуки. Иногда он их стряхивал рукой и под нашими подошвами они лопались как елочные игрушки - хрупкие и полые. Исмаил трогал тело и начинающие было подгибаться ноги выпрямлялись, деревенели, и голем продолжал путь.
   В скрытом под майкой плеере что-то наладилось и наушники впускают в тишину неразборчивое бормотание. Спрессованные голоса рвутся сквозь подсевшие батарейки и плотную мембрану фильтров, кричат, взывают, захлебываются помехами. Что-то важное есть в них. Важное и недоступное. Угроза? Предупреждение? Мольба? А что еще ждать от мыслящего тростника под ударами тайфуна?
   И на зов таинственной трубы, на сладкий запах разложения стекались все подонки мира, выползали из вонючих щелей и зловонных колодцев, просачивались сквозь ночь и обезумело моргали громадными, мутными глазами лемуров, переживших вивисекцию. Тени ссыпались в многоголовое и многоногое создание, перемешивались и перемалывались в узком горле спящей улицы и тонкая мука требовала новой крови для доброго замеса.
   Тучи раскалялись. Их влажные туши гудели и освещались короткими молниями. Нечто замыкало в погоде и дыхание жара сменялось стужей, морось застывала в льдинки и вскипала на горячем асфальте фонтанчиками пара.
   - Мне страшно, - сказал паршивец. Он сидел на корточках, прижавшись спиной к стоящей у бордюра длинной машине. - Мне очень страшно...
   Наверное, его следовало пожалеть.
   - Что ты знаешь о страхе? - усмехнулся я, опускаясь рядом. - О необъяснимой бездне, в которой нет оправдания, нет причин. В один момент она раскрывается под ногами и ты безнадежно летишь туда.
   - Я все знаю о страхе, - возразил паршивец. - Вегетация и метаболизм. Выброс химических веществ в кровь. Все так хорошо, понятно.
   - Этот бред тебя напугал. Неужели ты еще не свыкся? Ты ведь только этим и живешь.
   Маленький паршивец постучал палкой по дороге. Крючок на конце был ржавым и не выбивал из асфальта привычно бодрого цоканья. Звук был глух и уныл.
   - Я не хочу играть по таким правилам. Ты меня обманул. Ты всех нас обманул.
   Остается только усмехаться:
   - Ты еще сказку о человеке и дьяволе вспомни. Только там мы сильнее. А на самом деле...
   - Думаешь, что это не навсегда? - оживился паршивец. - А вдруг? Сюда бы старого коневода...
   Воспоминание о старике. Как трогательно. Мальчишка поднялся, осмотрел палку и крюк и привычным, отработанным движением попытался поддеть меня, нацепить неконтролируемое буйство на ржавый покой. Приходится отнять у него игрушку.
   - Она больше не работает, - объясняю. Снисхожу до объяснения. - Тебе пора догадаться, что же произошло. Или старик об этом не предупреждал? Он не рассказывал историю куклы? Дурацкой, грубой, нелепой куклы с пустой головой и пустым животом?
   - Нет... - шепчет паршивец.
   - Кукла, которой вставили в живот магнитофон и научили плакать, если кто-то сильно ударял ее палкой. Это очень старая история.
   - И что же с ней случилось?
   Я повертел так хорошо знакомый мне предмет - отполированный кусок дерева, торчащий крюк - апофеоз аскетизма. Что может быть проще, чтобы подцепить вещь? А вы говорите "сложные интриги", "воля к победе", "инициативность"! Захват, щелчок и нет спокойнее лошадки, чем наша Бетти О'Брайен...
   - Ты задаешь не тот вопрос. Правильнее спросить: А что же случилось с теми людьми? Со всеми их палками и магнитофонами? С их страстью к избиению грубой куклы, так по-человечески кричащей от боли? Есть ли разница - бить куклу или бить человека? Ведь они кричат так похоже.
   Небо все-таки светлело. Наступало редкое и неуловимое мгновение, когда вся грязь ночи опускалась вниз и тонкой, липкой пленкой покрывала город, залепляла глаза, скрадывала тени кошмаров, которые выбирались из спален и разбегались неловкими, неуклюжими игрушками. На холодном боку машины проступала роса и тут же подмерзала замысловатым узором неожиданного инея. Холод схватывал теплоту дыхания и было видно, что мы еще живы.
   - Я понял про куклу, - сказал мальчишка. - Кукла - это я. Меня долго били, чтобы я хотя бы криком стал похожим на человека... В животе у меня магнитофон, а в голове... в голове - пустота. Пустыня. Лунная пустыня.
   - Такова наша природа. Мы быстро дичаем. И быстро очеловечиваем. Собак, кошек, кошмары.
   - Я не хочу, - замотал головой. - Не хочу, не хочу, не хочу! Мы пойдем в суд. Точно! Мы обратимся к судье. Пусть меня накажут, назначат опекуна. Вообще лишат лицензии. Зачем мне теперь лицензия? У самого петля отрастет.
   Он схватил меня за рукав и дернул с такой силой, что пришлось встать. Подобрал палку и махнул в сторону:
   - Туда. Быстро. Нужно быстро идти.
   - Но почему?
   - Ты сейчас не поймешь. Ты вообще не соображаешь. Как я не понял! Этот дурак вообще снес тебе решетку! - паршивец бормотал и тянул, тянул и бормотал что-то про решетки, что-то про очистку, что-то про конкурентов, пока черная ладонь не остановила его.
   - Куда? - прорычал Исмаил. - В какую пустыню ты теперь захотел сбежать?
   - Я тебя не боюсь! - соврал паршивец. Выглядел он жалко, так тени уже не боятся жизни, а засохшие деревья - пожара. Истерзанная, обвисшая одежда, грязные потеки на штанах, разорванные сандали, у которых подошвы при каждом шаге доставали нечистыми языками земли и мальчишке приходилось выше задирать ноги. - Не боюсь!
   - Думаешь, что я зачирикаю? - спросил Исмаил.
   - Отойди! Так нечестно! Это моя вещь. У меня лицензия! Ты убил старика!
   - Я не один из вас, - черный человек усмехнулся. - Ты паразитируешь на страстях и слабостях своих мустангов, копаешься в черепах своих овечек, ты - падальщик, и если тебе удается отхватить хороший кусок, то не думай, что так будет всегда. Я могу проглотить твою вещь и лучше тебе не знать, во что она превратит тебя.
   - Так нечестно, - упрямо твердил паршивец. - Так не честно. У меня есть право.
   Исмаилу надоело. Навязчивость паршивца поначалу забавляла, но теперь она превратилась в скуку, а скука - в раздражение. Он вцепился когтями в лицо мальчишки, сгреб, содрал податливую кожу вниз, обнажая бледную подложку, которая медленно набухала, сочилась красным, а затем из нее брызнули многочисленные фонтаны, оставляя на черном плаще демона блестящие пятна. Паршивец взвизгнул, дернулся назад, споткнулся и упал на спину, корчась и безнадежно зажимая ладонями обвисшую маску, еще удерживаемую на голове какими-то жилами и пленками. Руки дергались, ободранная кожа кривилась сквозь пальцы дикими усмешками.
   - А-а-а-а-а!!! - выл раззявленный рот, выскакивая из скальпированных, непослушных губ. Кровь вытекала из-под лица уже сплошным потоком - широким, медленным, тягучим, заливала шею, капала с подбородка.
   Исмаил брезгливо потряс рукой, стряхивая с когтей остатки кожи.
   - Клиппот, - выругался он.
   Маленький паршивец, не переставая выть, нащупал палку, поднялся, опираясь на нее и продолжая придерживать лицо, задирая голову к небу, как будто это могло удержать кожу на месте, шагнул к Исмаилу, замахнулся и ударил его поперек груди. Несерьезно ударил, слабо. Палка должна была просто завязнуть в плотной материи и черный человек это знал. Он даже не сделал попытки увернуться, отступить назад. Но крючок неожиданно легко пропорол темноту, погрузился внутрь, отчего по всему телу Исмаила пошли волны, словно он был из воды, что-то там щелкнуло и паршивец дернул палку к себе, падая и увлекая крючком неряшливые пучки разноцветных нитей.
   Черный человек осел, оплыл, раскинул полы плаща, но паршивец продолжал упрямо тянуть, забыв про раны, отталкиваясь пятками от дороги, скользя по собственным лужам крови. Наверное он кричал, но лицо совсем смялось, превратилось в жуткую, искромсанную тряпку, застряло между зубов плотным, удушающим кляпом...
   Тони брезгливо переступила через лохмотья, подбирая полы светлого платья, отчего стали видны ее туфли с тупым носом, подошла к скрючившемуся паршивцу и присела на корточки. Потрогала рукой за плечо:
   - Эй... эй...
   Паршивец не отзывался. Может быть он грезил. Смотрел вдаль и видел привычную мертвую пустыню обратной стороны луны. Возвращаться не хотелось в плотную, злую боль. Хотелось не шевелиться, вытекать ручейком из тела и уходить вглубь. Отступить, бросить разоренную землю, дожечь разрушенные дома, оставить тоске ее тоску.
 
    25 октября
    Фуга
 
   Гончая рычала и покачивалась. Где-то далеко в темноте псы продолжали бежать вдогонку, внезапно останавливаться, нападать, шевелить ушами, но это было не страшно, словно смотришь сквозь нечистое стекло на помойку. Противный, изнуряющий сон. После него не остается сил даже выйти из дремы, подставиться под удар миллиона звенящих и требующих внимания вещей, связей и прочей погоды. Веки зашиты тягучими нитками, обсыпанными острыми осколками хрусталя и нет никого, чтобы сдуть их с глаз.
   - Разве никого? - спрашивает знакомы голос и холодный воздух приходит в движение. - Просыпайся. Давно пора проснуться.
   - Не хочу. Я устал. Мне снился ужасный сон.
   - Ну и что? Когда проснешься, тебе будет сниться другой сон.
   Я нащупываю руку Тони и сжимаю, как будто это поможет перепрыгнуть, перешагнуть тот барьер, за которым возможно все, в мир, где уже ничего нельзя.
   Рассвело. Гончая катит по дороге и из скисшего тумана прорастает близкий лес. Что-то случилось. Багровое солнце растворилось в небе и листве, превратив их в неопрятные потеки на подмокшей картине. Осень. Все-таки осень нагнала меня, зацепила. Куда там паршивцу и старику с их палками и долбежкой решетки! Случайность и необходимость. Можно сбежать, можно прожить на луне, но куда соскочить с проклятой планеты? Куда сгинуть?
   - Все бесполезно.
   - Ты сам выбрал. Я не могу советовать.
   - Ты меня ревнуешь...
   Тони грозно смотрит на меня. Некрасивая Тони. Тони ужасная. Толстая Тони. Я сказал глупость. Непристойность. Обвинил ангела в эротических намерениях по отношению к клиенту.
   - Ты ничего не понял.
   Обычное обвинение Тони. Тони-обвинение. Короткое и непонятное.
   - А что у тебя с волосами?
   - Покрасила.
   - В фиолетовый цвет? Но зачем?
   Тони смотрит мимо меня. Оборачиваюсь. Пейзаж как пейзаж. Ни домов, ни рекламы на столбах-булавках. Может быть поэтому гончую начинает трясти? Ах, да, осень...
   - Мы ведь убегаем. У нас острый приступ паранойи. Нас преследуют, а мы скрываемся. Нас что-то тревожит, меланхолия сидит на хвосте (так говорят?) и мы пускаемся в путь.
   Я откидываюсь на спинку кресла, закрываю глаза, но назад пути нет - спасительная бездна заперта. Только темнота с расцветающими светлыми пятнами. Я лечу на этот свет, на мельтешение пятен и линий, прижимаю пальцы к глазам, освещая безнадежное падение, но за длинным коридором проходит вереница ясных мыслей. Как будто их вымуштровали и отмыли, до того они четки и ясны. Не мысли, а гравировка. Парадность скучна. Пусть себе скользят дальше, может быть придет и их время отразиться словом. Здесь не луна, даже не Море Спокойствия. Здесь проходят тонкие нити приличия, обязанности, вежливости, запутаться в которых слишком легко. Вот они - провисают, натягиваются, звенят и рвутся. Но какой в них смысл? Что они значат?
   - Не обращай внимания, - советует Тони и прикладывает ладошку к моим глазам. - Для этого я рядом. В том числе и для этого.
   - Я ничего не умею. Я разучился, - пытаюсь жаловаться, выпустить впереди себя что-то маленькое, слабенькое, вызывающее непреодолимое желание погладить. Но слова остаются просто словами. Описанием. Даже не мнением.
   - Я слышу, - смеется Тони. - Ты еще не разучился говорить правду. Придется учить тебя говорить ложь.
   Проклятые коневоды. Так вот почему темнота! Тьма. Тьма и пустота. Долбежка решетки в завершающей стадии. Идиллия невинности. Стал ли я плохо соображать? А как об этом узнать? Что такое - соображать? Рассудок лжи? Посыпанные мелом дорожки и заботливые указатели? Тогда его точно нет. Где указатели? Только лес продолжает разгораться в своем багрянце, пастельная аура утреннего холода растворяется, поглощается крупными, блистающими пятнами, слишком яркими и морозными, чтобы почувствовать, нащупать самого себя, а вернее - слабую волну в общем океане. Нет ничего. Нет никаких волн, как нет волн в Море Ясности. Фронтальная личность испарилась по пути к точке, и пора задать себе вопрос - прибавляется ли счастье со временем? Не эта ли безнадежная мысль устраивает вечное скольжение на доске по слишком вычурным завитушкам бездонного океана?
   Что думают рыбы-мысли, глядя на сосредоточенных катальщиков? Катальщиков, которые стремятся к невидимой земле, не замечая сколь ненадежен их проводник, где малейшая мель, теплое течение, стая тунцов неотвратимо разрушают равновесие и сталкивают в воду. Личность распадается, исчезает случайная складка океана, но ведь мы продолжаем существовать? Мы выпадаем из гонки и уже неважно - держаться на воде или тонуть...
   - Иногда личность исчезает, - подтверждает Тони, - и объективная реальность занимает ее место; но происходящее настолько аномально, что вид предметов внешнего мира заставляет тебя забыть о собственном существовании, и очень скоро ты словно вплываешь в них. Ты смотришь на дерево, склоняющееся под дуновением ветра. Ты совершенно естественно видишь в нем собственный символ - но не проходит и нескольких секунд, как оно становится тобой. Его вздохи, его колебания становятся твоими, и вот ты уже дерево. То же с птицей, парящей высоко в небесной синеве; поначалу она, возможно, всего лишь символизирует вечное стремление подняться над людскими заботами, но потом ты внезапно превращаешься в самое птицу. Представь себе, что ты сидишь и куришь трубку; твое внимание чуть-чуть задерживается на голубом дымке трубки... и вот возникает какое-то особенное уравнение, заставляющее ощутить, что это именно ты там клубишься, ты превращаешься в трубку и чувствуешь, что ее набили именно тобой, как табаком, и тем самым наделяешься удивительной способностью курить самого себя.
   Выдыхаю теплый воздух на стекло и отгораживаюсь от светящихся деревьев быстро исчезающей завесой.
   - И что тогда? - спрашиваю Тони.
   Она молчит и ждет продолжения.
   - Что делать, когда тебя скурили? Когда не осталось ничего, кроме пепла?
   Тони морщится.
   - Как высокопарно... Иногда мне кажется, что ты - симулянт.
   - Ничего не знаю. Отвечай.
   - Считаешь, что это такое уж полезное чувство? Это тяжелое, капризное, во все сующее свой нос, по всему имеющее свое банальное мнение, трусливое, жадное... Какое еще? Ленивое... Грязное... Все что угодно, но только не реальное, не подлинное, не совершенное. Мне пришлось долго молчать, но ты должен был понять ненужность собственного "Я". Ты шел верной дорожкой, но боялся его сокращения, исчезновения, вот и придумывал других, чтобы заполнить мнимую пустоту.
   - Это твоя версия.
   Тони пожала плечами.
   - Твоя, твоя. Представляешь меня веретеном? Или водоворотом? Лаем или болью? Ты работаешь за прялкой, выбиваешь ковер, а мне приходится говорить: "Зачем ты прядешь меня?", "Почему ты бьешь меня?".
   - Я люблю тебя... И я точно знаю, что такое лучше и что такое хуже.
   - Иногда мне хочется излечиться.
   - И не надейся.
   Где ты, упавший катальщик? Как тебе живется в ледяной пелене среди громадных волн, несущих более удачливых дальше? Ты им завидуешь? Тебе страшно? Ты все еще провожаешь их по привычке взглядом? Несчастный. Твой путь лежит не туда! Лучше нырни глубоко. Если хочешь, набери немного воздуха, чтобы обмануть самого себя, ведь ты всю жизнь только этим и занимался - самообманом... Почему бы не сделать это в последний, решающий раз? Тогда за мной!
   - Может быть, нам завести ребенка?
   - А что мы с ним будем делать?
   - Ну... любить.
   Слишком много людей, слишком запутаны клубки разноцветных нитей, по которым идет ток общественного взаимодействия: встреча глаз, приветствие рук, фальшивый макияж улыбок и угрюмая тоска сразу и полностью данного мира. Слишком много выходов: стеклянных дверей, ощупывающих невидимым теплом души, сквозь которые под ритмичные вздохи и выдохи вдувается и выдувается холодный газ слепых судеб. Неужели они не видят этой спутанности, взаимосвязи, бессмысленной сцепки хаотических траекторий? Ступают и спотыкаются, ступают и спотыкаются, рвут и завязывают неразрешимые стяжки жизни, от которых сдает слабое сердце, подрагивают ноги, деревянные тиски неумолимо стягивают легкие, щедрым дождем проливая существование на слишком чистый пол.
   Здесь есть все, все для рассудка - бурной гавани неповоротливых кораблей и гидропланов; примитивного счетчика, не замечающего в глазах искренности. Мы движемся по внезапному городу, среди изгоев каменной раковины, паломников, совращенных тельцом, среди ревущей и мешающей пустоты ходульных конструкций. Тут и слон отрастит паучьи лапы, вознесется к небу, чувствуя спиной твердое дыхание льда Коцит. Где ты, счастливый талисман мэра?
   Их разговоры не похожи ни на что. Они просачиваются... нет, даже не так: они врываются неукротимым штормом, тайфуном, белым ветром, сбивающим воздух в легкую пену пустоты, ужасной пустоты единственного мира. Ноль и единица. Есть сигнал, нет сигнала. Только констатация. Диетическое питание человека-слона, который идет впереди нас, упрятав голову в неряшливый холщовый мешок, сунув изуродованные руки в рукавицы и приволакивая негнущуюся ногу.
   - Я безобразен, - сопит он. - Я отвратителен, но господин мэр приютил меня, дал работу и корм... Работу и корм! Он всех приютил. У него слишком большие карманы, там живет весь этот мир. Я ведь не сбежал? Зачем мне бежать? Я рыл норы и наткнулся на лифт. Там всегда есть лифт. Вверх - только лестница, но вниз - удобнее. Вы не поверите, но я был часовщиком. До того как родился. Это я сейчас - слон.
   - Я знаю, - подтверждает Тони и крепче сжимает мою ладонь. Шаг, еще один шаг, следующий шаг. Не так трудно, как кажется. Но не так просто, как в пустыне. В пустыне ищешь место, куда пойти, здесь - как не столкнуться, не пересечься в соседних клеточках рассчитанной матрицы, не превратиться в да-нет, чет-нечет.
   - Всегда ищите лифт, - продолжает слон. Сквозь вырезанную дырку я вижу его влажный глаз без радужки. - Во чреве планеты они роют жуткий план. Но я разрушил его, своей силой я растоптал жукоглазых мышей. Не представляете, какие они крохотные! Приходилось держать хобот вверх и постоянно трубить. Я надорвал легкие. Я трубил подмогу, но никто не пришел, ведь это была моя битва. Мою мать топтали слоны. Для уродливых слонов тоже есть своя битва. Не пропустите своей! Не спите! Сейчас уже нельзя спать!
   - Проще всего закрыть глаза, - говорит Тони. Она любит чувствовать вопросы. Точнее, не сами вопросы, а тот толчок, то глубоко личное ощущение отстраненности, отчуждения от липкой патоки обыденности. Подозреваю, что ей это не дано. Она не умеет спрашивать. Она знает все. - Проще убедиться, что больные живут как бы в двух мирах: реальном, который доступен их постижению и о котором они могут адекватно судить, и психотическом. Больной приобретает своего рода двойную ориентировку... Ты слушаешь?
   Если честно, то слушаю. Живу раскрытой книгой, из которой Тони вычитывает тайны существования. Мы сидим и смотрим сквозь приглушенный простор, сквозь завесу города, притаившегося на нашем пути. Он не желает отпускать. Он готов смириться с нашими креслами, с ревом неповоротливых стрекоз и неуклюжих птиц, но он продолжает всматриваться небесными глазами, помаргивать, слезой вымывая из-под века случайную ресничку. Почему никто не спросит: а где регулярность неба? Почему шахматный порядок белых и черных башен, парящих в лощеной синеве, обрывается над бетонированными полосами, по которым птицы и стрекозы берут разбег? Сколько вообще их? Зачем?