На нижней палубе появляются головы матросов, которые тоже рассматривают проглядывающий сквозь черноту воды язык близкого дерева. Корабль еще замедляет ход и теперь только течение готово нести нас дальше к неизвестной цели.
   - Узкое место, - говорит мсье.
   - Мы пройдем, - уверенно отвечаю я. - Должны пройти.
   - Я знаю.
   Корабль и его команда живут собственной, таинственной жизнью. Работает двигатель, где-то вращается рулевое колесо, раздаются сигналы и команды, что-то делается - незаметно, умело, скрытно, и нам остается только доверяться программке круиза и редким комментариям экскурсовода. Здесь другая культура. Здесь нет раздражающего запанибратства капитана и пассажиров, торжественных обедов и балов, как в морских путешествиях. Здесь все камерно и аскетично. Вода и лед, зима и пламя. Воплощение одиночества странствующих пилигримов.
   - Необычные места, - вторит эхом мсье. - Пейзаж для медитации, катарсиса и подведения итогов.
   - Вам, наверное, хорошо здесь пишется?
   Мсье усмехается.
   - В таком путешествии вообще нельзя писать. Здесь нельзя думать. Здесь можно позволить себе невероятную роскошь - не думать. Остановить безумный бег внутреннего монолога, чтобы действительно мыслить.
   - Понимаю.
   - Все остальное - только форма, в которую кто-то залил нас, чтобы сделать... чтобы что-то сделать.
   Деревья склонили черные ветви к кораблю, так что можно дотянуться до них. Я протянул руку и почувствовал твердый и шершавый холод, под которым все равно таилась непонятная и непонятая жизнь. Даже Горячая река не могла отодвинуть вечного цикла природы. Лес купал свои корни в тепле, но стужа сбивала зелень и грызла стволы. Иногда жар и холод сшибались, замыкались, схватывались в мертвом клинче, корежа и разрывая пробудившееся дерево. Нужно было спать. Спать, не смотря ни на что, не поддаваясь теплу, лишь воспаряя от корней в древесные сны о близкой весне.
   Поцелуй не удался. Берег вновь стал отдаляться, зашумели машины и корабль набрал свой обычный ход. Я приложил ладонь к щеке. На кончиках пальцев еще сохранилось случайное касание, тайный знак нашей общей тайны - мир еще есть, он еще присутствует в неосуществленном, он может обратиться в ноль, но и тогда это будет не пустота отчаяния, не тошнота от раскрывшейся под ногами бездны, а плотность и упругость любых возможностей, любых вещей, любых встреч. Со-знание. Со-знание тебя и всего остального. Ведь сознание - это сумма всех вещей... и еще что-то... Что? Может быть, Бог?
   Приближается день. Утро наступило и неловким, обычным движением столкнуло одиночество, рассыпало его на привычное конфетти беззаботных забот питания по расписанию, ленивых прогулок по палубам с церемонным раскланиванием и улыбками, импровизированных и скоротечных огневых контактов губ и тел в жаркой утробе каюты, расслабляющей дремы и вновь сгущающейся темноты наплывающей ночи.
   - Как будто тебе это не нравится, - сказала она, размазывая манную кашу по краям тарелки.
   Столик стоит у переднего панорамного окна и отсюда прекрасно видно, что река делает плавный изгиб, разливается, расширяется, отчего вода остывает, прихватывается морозом, и от пологих берегов тянуться тонкие, неуверенные полоски льда с частыми черными проплешинами. Для корабля сделан фарватер - узкая пестрая змея, протянулась вдаль между красными буйками.
   - Что-то меня беспокоит, - признаюсь я. - Что-то.
   Она протягивает руку и накрывает мою. Обычное движение успокоения и сочувствия. В ресторане тихо разговаривают. Большинство столиков пусты и все расселись достаточно свободно, чтобы не мешать друг другу переживать одиночество. На столике - традиционный утренний набор из каши, разноцветных соков, кувшина с кофе и укутанных в вышитую салфетку коврижек. Я пододвигаю плетеную корзинку к себе и достаю причитающуюся коврижку. Слишком сладко.
   - Ты меня не ревнуешь? - внезапно спрашивает она. Мастер на непонятные вопросы. Я давлюсь и начинаю кашлять. Запиваю першение в горле апельсиновым соком, который светится оранжевым светом.
   Она смотрит в окно.
   - Иногда я просыпаюсь от того, что чувствую твой кошмар. Что-то чужое... нет, не противное, не отвратительное, а просто - чужое, и от этого еще больше пугающее, нашептывает тебе твои грезы и ты куда-то готов исчезнуть. Я знаю это точно. Ощущаю натяжение нити, которая готова порваться. Я хочу тебя разбудить, но... но у меня никогда не получалось. Вдруг я теряю тебя? И тогда одиночество слишком заразная и ядовитая штука... - кончики ее губ опускаются. Она достает свои длиннющие сигареты, вытягивает серебристую палочку и закуривает.
   - Я не ревную, - говорю я. - Я не ревную. И вообще, это все глупость. Ты ищешь то, чего нет. Нам слишком хорошо. Так бывает. Бывает часто - когда все слишком хорошо и начинаешь бояться, что затем все будет слишком плохо. Словно ешь приторный пончик.
   - Я не пончик.
   Приходится замолкать и ждать когда уже знакомый стюард уберет тарелки. Мы киваем друг другу - мужская солидарность в понимании непостижимости женщин.
   - Это просто слова. Сравнение... неудачное сравнение.
   Она прощающе махает рукой с сигаретой и пепел просыпается на скатерть. Она теперь сидит боком ко мне, смотрит на реку и курит. Что-то чужое... Надо же.
   - Я не стерва, - говорит она, продолжая смотреть вдаль, - я уверена в этом. Я не закатываю тебе скандалов, не даю поводов к ревности... Хотя... Может, в этом и дело? Наша жизнь слишком размерена, мы создали между собой пустоту и надеемся, что внешнее давление прижмет нас друг к другу... вот так...
   Она хлопает в ладоши. Я отпиваю еще сока. Глотаю прохладу с вкраплениями апельсиновой мякоти. Запах со значением. Какой-то ностальгический запах, будоражащий, касающийся легкими пальчиками тайных клавиш памяти, чтобы извлечь не образы, не звуки, а ощущения - неуловимые, тонкие, но гораздо более убедительные, чем сама явь.
   - Нужно как-то иначе? Думаю и не знаю ответа. Может быть, пустоты еще слишком мало, чтобы быть рядом? Может быть, нужна еще и любовь? Красивое слово - любовь. Еще одно красивое слово.
   Мне не хочется прерывать ее медитаций. За ней водится мелкий грешок - размышлять вслух. Особенно когда настроение не очень. Непонятная прихоть философствующего ума. Люди постепенно перемещаются на палубу и перед нами уже маячит несколько фигур в ярких куртках и шапках, загораживая чистоту пейзажа.
   - Или все дело в том, что у нас нет детей? Черепаха - не в счет... Не знаю, ничего не знаю. Не знаю - зачем они вообще нужны, - локоть теперь на столе, ладонь подпирает щеку, дым вьется среди пальцев и волос.
   - Это бессмысленно, - наконец говорю я. Куда еще можно зайти с такими вопросами? - Есть ты, есть я. Есть корабль, река, зима. Больше ничего и не должно быть. Вообще.
   - И ты в это веришь?
   - Не самая плохая вера в нашем мире.
   - Да, наверное.
   - Давай пройдемся.
   Она поднимается, бросает недокуренную сигарету в пепельницу, подхватывает сумочку и мы выходим в коридор. Лампы отражаются в глубине деревянных панелей - тепло и мягко, обволакивают нас успокаивающей аурой, отвлекая от пробужденных страстей, которые нельзя победить, но можно забыть. Я держу ее за талию, прижимаю к себе. Она не дуется. Она никогда не дуется. Почти никогда. Я не мышь, чтобы дуться, любит она повторять, и у меня никак не получается спросить - что за мышь, и почему она должна дуться? А сейчас вообще не место и не время. Потому что сейчас время покоя и слияния, слияния и покоя.
   Секунды напряжены и сквозь них следует двигаться очень осторожно. Можно сказать - танцевать, войти в ритм биения сердца и дыхания, уловить ее собственную жизнь, присоединиться к ней. Без спешки, без торопливости. Все прогорело без остатка, война завершена, тянутся годы перемирия, соединения. Почему-то всегда хочется закрыть глаза, сосредоточиться только на ладонях, чувствовать ее кожу, электрическую бархатистость той пустоты, которую мы все же пытаемся переступить, протянуть друг к другу силовые линии обоюдного желания, входить друг в друга, возвращаться друг в друга, ускользать из наших миров в недостижимость единения.
   Я освобожден раньше, на мгновение быстрее получаю свою иллюзорную свободу и поэтому чувствую как она вжимается в меня, дрожит, падает в свою бездну расслабленного равнодушия.
   - Ты обманщик...
   - Почему?
   - Ты обещал любить меня вечно...
   - Я и сейчас тебе это обещаю.
   - Это невозможно. Никто не волен над своими чувствами.
   - Что же тогда я должен тебе обещать? Вести себя так, как будто любовь все еще живет во мне? Властвовать над поступками, если не над самими чувствами?
   - Да... Да... Хотя бы так.
   - Но ведь это будет ложью?
   Она смеется. Она добилась своего и теперь смеется. Хихикает как большая, теплая кошка, стащившая кусок рыбы. Если кошки умеют хихикать.
   - Конечно. Будет еще одна ложь. И не последняя. Их тебе придется нагромоздить много, чтобы я верила твоей выдумке о вечной любви.
   - Это нетрудно, - говорю я. - Весь мир - обман. Достаточно говорить правду, чтобы вычурно лгать.
   - Значит, нас нет? Нет ничего? Мы блуждаем внутри чьих-то иллюзий? А как же раздвоение?
   - Какое раздвоение? - удивляюсь я.
   Она опирается на локоть, приподнимается и оттягивает кончиком пальца уголок левого глаза:
   - Вот, все двоится. Даже ты. У тебя два носа и четыре глаза. Следовательно я не галлюцинирую.
   - Ну что за чепуха... - бормочу я. - А если галлюцинирую я и только я? Сижу на пороге сгоревшего дома в кататоническом припадке и воображаю нечто несусветное?
   Она оттягивает пальчиками мои веки:
   - Сколько у меня глаз? Отвечай!
   - Вид твоих голых грудей меня отвлекает...
   - Нахал... Ну хорошо, сколько моих голых грудей отвлекает тебя?
   - Хм... Две... Но четыре - тоже неплохо. Все ясно - ты моя иллюзия.
   - Ага, я, следовательно, солипсический бред твоей трансцедентальной способности?!
   - Точно. И нагромождение умных слов только это доказывает. Такая красивая девушка не может знать столь ужасных ругательств.
   - Разве ты забыл, милый, что я еще и доктор философии? Хочешь, прочту тебе что-нибудь из неоплатоников в оригинале?
   - Это бред... Какой чудовищный бред... Я и доктор философии! В одной постели!
   - Хорошо. Поступим другим путем. Выдвинем тезис - практика критерий истины... Вот так... И так...
   - Мне нравится такая практика. И пусть она будет истиной!
   Смеркается рано. В каютах зажигаются огни, но даже их слабый отсвет заставляет вспыхивать холодным фейерверком откосы берегов с застывшими волнами наметенного снега. Затем в сугробах разгорается собственный свет, растекается до близкого леса, высвечивает неряшливые царапины голых, промерзших деревьев и замирает четкой кромкой на пороге неразличимой тьмы. Плещется вода, стукаются о борт небольшие льдинки, тихо работает двигатель.
   На палубе гораздо больше народа, чем утром. Люди сидят в креслах, прогуливаются, смотрят на берег и воду, опершись на перила. Стюарды в длинных куртках разносят подносы с питьем и закуской. Мне тоже вручено нечто пряное и согревающее. Подмерзают пальцы ног, но я нахожу отверстия, сквозь которые подается теплый воздух, зажимаю их носками ботинок и чувствую приятное покалывание. Отхлебываю из стакана и спрашиваю:
   - Вы - модный писатель?
   Давешний мсье улыбается:
   - Нет, не модный. Я, скорее, - пища критиков, нежели читателей. Представитель славной когорты независимых издательств, незначительных тиражей и престижных, но малоизвестных премий.
   - И вас это устраивает?
   Мсье чокается со мной и отвечает:
   - Я привык. И нахожу некоторое удовольствие. Но гоню снобизм. Это не хуже и не лучше... Просто другое.
   - Бессюжетная проза, белые стихи, авангардный стиль. Слишком острая еда для наших желудков.
   - Ах, не надо, - морщится мсье, - не надо этой глупости. "Вкусная" книга, "невкусная" книга... Вы заметили, что сейчас расхожим выражением, высшей формой одобрения прочитанного стали: "вкусный текст", "вкусная проза"? Обратите внимание - не умный или умная, а вкусный или вкусная! Книга превратилась в объект сугубо желудочного потребления, и любая излишняя авторская мысль немедленно нарушает процесс успешного пищеварения, вызывая изжогу, отрыжку и метеоризм у читателей, критиков и издателей. Читать умную книгу желудком равносильно зарабатываю язвы... А взгляните на эти обложки! Яркие, цветастые, как тортики и конфетки, одним своим видом стимулирующие обильные отделение слюны и желудочного сока! Как жаль, что я не кондитер...
   Он замолкает и мне кажется, что я его сильно обидел. Оскорбил. Теперь остается глазеть на снег и допивать свою пряность, потому что уход в каюту будет похож на постыдное бегство. Слои коктейля имеют различный вкус. Мята, имбирь, тмин, корица, шафран. Каждый глоток - неожиданность, невозможность, еще один градус тепла и неги.
   - У меня другое видение жизни, - прерывает молчание мсье и я понимаю, что он не обиделся, а просто думал, если только это так просто. - Оно не лучше, но оно и не хуже. Жизнь предстает не единым сюжетом, не последовательностью, где каждый эпизод неумолимо тянет за собой следующий, где интрига и тайна показывают свой хвост и остается только править в сторону ближайшей волны среди мертвого штиля. Я бы предпочел говорить о метасюжетах, о событиях в терминах самой жизни, где мы никогда не знаем начало, а порой не дожидаемся конца промелькнувшего перед глазами эпизода...
   Между нами возникает какое-то единство, та самая ниточка, начало и конец которой не сможет проследить никто в этой жизни. Внезапное осознание, что здесь, в начале новой, надвигающейся ночи возможна подобная болтовня как предлог оттянуть, а то и забыть на несколько блаженных минут о необходимости пробуждения.
   Мы одни на реке, мы попали в складку - соскользнули незаметно в изгиб мироздания, в тень, в тишину и пустоту. А что, если мы и есть края этой складки? Наши далекие и холодные миры решили пересечься в неведомой нам тоске одиночества, схлестнуться в обычной симпатии двух абсолютно чужих людей? Мне даже кажется, что холодный мир Горячей реки принадлежит только мне, а за спиной собеседника, если прищурить глаза, можно заметить все еще багровое солнце осеннего заката, можно почувствовать, что оттуда проникают и касаются щек и лба теплые октябрьские ветерки.
   Мсье сказал:
   - Роман жизни, любой, даже самый простой и незамысловатый, не-форматен и не-каноничен. Идею никогда не удается подогнать под жесткие рамки очередной серии, идея всегда требует серьезного отступления от традиций любого жанра и, если угодно, их разрушения. В реальности никогда нет ни линейного сюжета, ни стилистической гладкости языка. Можно даже сказать, что наша собственная книга жизни начинается с полуслова и обрывается на полуслове. Каждая глава - лишь кусочек, осколок старого доброго романа, частичка, оборванная нить судьбы не только героев, но и вселенной. Мы вплетены в ткань мира, наш текст пронизан раскавыченными цитатами, отсылками, заимствованиями, отчего лишь усиливается ощущение некоторой смутной знакомости, узнаваемости и, в тоже время, "мозаичности" нереального и беспощадного мира. И когда мы, читатели, ищущие поначалу лишь отдохновения в предсказуемых баталиях определенного жанра жизни, вдруг натыкается, спотыкается, попадает в запутанный лабиринт не самых легких и понятных слов, когда мы останавливается и говорит себе: "Так, а это что такое?" или "Хм, где-то это я читал и что-то такое видел...", то здесь, наверное, и должен возникать тот пресловутый катарсис - не ответ, не утешение, не потакание, а уважительное отношение к собственному существованию, откровенная игра, коан, загадка, тот самый сюжет, который не разрушен, а есть набор ярких камешков, и каждый волен повернуть калейдоскоп интуиций так, чтобы насладиться собственным же воображением... Мы слишком ослеплены знаками и отвыкли от смысла. Я так это вижу. Вижу текст жизни... Или я слишком требователен к читателю? И слишком облегчаю жизнь автору, то есть себе?
   - Вы говорите не о литературе, - заметил я.
   - Конечно, нет, - улыбнулся мсье. - Иногда я представляю себе, что на Землю спустился, прибыл из каких-то далеких миров абсолютно чуждый и холодный разум. Он пришел из таких бездн, что наше воображение никогда не сможет представить их, он опустился как туман, как аура, как знак, как собственный смысл, проник в ткань нашей жизни и смотрит на нее нашими же собственными глазами... Что он поймет в ней? Даже не так... Что МЫ поймем в ней, когда взглянем на самих себя из тайного измерения иной жизни? Чем представится НАМ самим наша собственная жизнь, если в глаз попадет осколок вечного, космического льда? Будет ли она тогда судьбой, гладкой черной нитью, плотной и нерушимой сцепкой причин и следствий? Или же мы все-таки увидим наш абсурд, нашу безусловность и нашу свободу?
   Я покачал стакан, смешивая слои коктейля, и одним глотком выпил получившуюся смесь.
   - А как же тогда надежда?
   Мсье вздохнул. Он поднялся с кресла и подошел к перилам, оперся на них. Я встал рядом. Пронизывающий холод поцеловал разгоряченные щеки.
   - Когда умирает последняя надежда, только тогда у нас и остается свобода. Разве вы этого не знали?
 
    30 октября
    Разговор с мэром
 
   Пожар угас лишь к рассвету. Было удивительно - как ему удалось продержаться всю ночь, вырывая из дома все новые и новые лакомые кусочки, обсасывая до дыр уже и так истлевшие от жаркого дыхания стены, пожирая книги, бумаги, фотографии, отрыгивая их ослепительными бабочками в плотную тучу дыма и жадно разевая тысячеязыкую пасть, чтобы принять вновь в свое ненасытное чрево. С оглушающим криком лопались трубы, перекрывая рев пламени, и из черно-багрового хаоса вздымались фонтаны гейзеров центрального водоснабжения. Была надежда, что они как-то утихомирят стихию, но вода лишь нагревалась, кипела, как будто действительно вырвалась из обжигающего нутра земли; струи пара переплетали крупные капли, закручивали, выносили их на поверхность тугой тучи, оседлавшей дом, и стряхивали едкой кислотой пота на кричащих людей.
   Бившие из брандспойтов потоки густой белоснежной пены отвоевывали то, что уже не годилось огню, что осталось после нашествия чудовищного моллюска, под чистую сожравшего одинокий коралл и неторопливо двинувшегося дальше в поисках новой пищи. Дымящиеся остатки пиршества украшались глазурью и становились похожими на подгоревший праздничный торт. Пожарные делали свое безнадежное дело, удерживая голову "питона", направляя пену в самое сердце огня, а мрачный брандмейстер жестами давал указания своим медленно и неуверенно наступающим армиям. Пожар сгущался, стягивался в ослепительно сияющий шар, выбрасывая и втягивая щупальца, подгребая под себя все то, что еще могло гореть. Люди длинными баграми вырывали из сытых объятий пламени жалкие кусочки пищи, как будто и сами желали полакомиться рассыпающейся в прах неразличимыми и неузнаваемыми обломками того, что когда-то было домом.
   Наконец кости перекрытий подломились, убежище огня зашаталось, угрожающе заскрипело, завизжало, острыми бритвами вспарывая покрывало ревущего пламени и впиваясь в слуховые перепонки до рези, до боли, отчего хотелось скорчиться, сжаться, но только не слышать прощальную песню отлетающей души дома.
   - Всем отойти! - закричал брандмейстер, и черные с желтым фигуры пожарников отхлынули, отступили, оскальзываясь на размокшей земле.
   Вовремя. Огонь неожиданно приутих, съежился, побледнел, закутался плотнее в дымную тогу и на фоне светлеющего неба вдруг отчетливо проявилась, прорезалась загадочная пентаграмма, сложенная из раскаленных балок агонизирующего дома. Затем она сломалась, рассыпалась на миллионы точек багровеющих чернил и медленно осела на бьющееся сердце пожара.
   Глаза постепенно привыкали к темноте, а кожа лица все еще чувствовала жар, исходящий от пепелища. Пожарные гасили лампы и прожектора, снимали шлемы и подставляли головы под тонкие струйки воды, вытекающие из заплечных резервуаров. Внутренний двор был покрыт множеством следов ног, которые хорошо отпечатались в размокшей красной глине. Как отстрелянные гильзы валялись огнетушители - толстые, неуклюжие "залькоттены" и узкие "эврики". Скатывались рукава, собирались брошенные багры и топоры, отрезались веревки; машины, наконец-то, отключили проблесковые маячки и теперь стояли усталыми, черными тушами вокруг того, что недавно было жилищем. Скорбное прощание, подумалось мне.
   Я все еще сидел в кресле, держал в одной руке кружку, а в другой - сигареты. Брандмайор, заложив руки за спину, стоял рядом и смотрел на сборы. От брандмайора ощутимо несло керосином.
   - Хотите закурить, Лоран? - протянул я ему так и нераспечатанную пачку.
   - Нет, я уже и так надышался... Литхен, Литхен! - закричал Лоран, подзывая брандмейстера. Тот ходил по краю развалин, светил фонариком в дымящиеся останки и топором ударял по застывшей пене расплавленного пластика.
   Я отхлебнул из кружки и поморщился. Кофе был холодный, с привкусом чего-то химического и отчетливо несъедобного. Наверное в него попала пена из огнетушителя. Я поставил емкость на землю, втиснул ее, ввернул в податливую глину и попробовал открыть сигареты, но у меня опять ничего не получилось. Руки дрожали. Тряслись. Придется предложить закурить еще и брандмейстеру Литхену.
   - Сработало, - сказал брандмейстер. Он посмотрел на свои перепачканные в саже перчатки, попытался их снять вялым движением, но затем просто вытер лоб и щеки, оставляя на коже щедрые черные мазки. - Правильно, что не выключили воду. Я всегда верил в кипяток. Помню как мы тушили нефтяной склад, вот где была работенка. А "залькоттены" - полное дерьмо. Дерьмо эти ваши "залькоттены".
   - Вижу, - сказал Лоран, - вижу. Так в отчете и напишем.
   Брандмейстер стряхнул наконец-то перчатки, принял от меня пачку и разодрал зубами упаковку. Пара сигарет упала на землю.
   - Извините...
   - Ничего, брандмейстер, ничего страшного.
   - Вы гарантируете, что в доме действительно никого не было? - спросил Лоран.
   Я вдохнул дым и слегка успокоился. Родное пепелище теперь казалось уснувшим змеем, неловко свернувшимся среди белоснежных домиков и громадных ярко-красных машин. Змей-детеныш, видящий сны об огне. Дым сгустился в отдельные струи и идеально ровно поднимался в небо.
   - В доме никого не было. Только я. Но я успел выбежать. Схватил кресло и выбежал. Потом вспомнил о своем кофе и сигаретах и вернулся. Потом опять выбежал.
   - Бывает и не такое, - сказал Литхен. - Некоторые умудряются вытащить на себе холодильник. Огонь... В огне люди непредсказуемы.
   - Ваш дом был застрахован?
   - Кажется, да, брандмайор.
   - Тогда вам не о чем беспокоиться.
   - У меня дом сгорел, брандмайор.
   Лоран похлопал меня по плечу и молча пошел к своей машине, уткнувшейся носом в большие черные баки на колесиках. Один из баков от столкновения треснул и из зигзага щели выглядывали сморщенные мусорные мешки.
   - Было трудно? - спросил я.
   - Нет. Такие дома горят хорошо и без сюрпризов. Главное - не дать огню перекинуться дальше... Извините.
   - Ничего.
   - Я пойду.
   - Да, конечно... Спасибо вам.
   - Не играйте с огнем, - сказал брандмейстер, подобрал свои перчатки и побрел к развернувшейся машине.
   Утро подкатывало все ближе, наступало, выдавливало тяжелую ночь прочь, подсвечивало новыми источниками синевы небо, в котором, тем не менее, продолжали расплываться безобразные пятна дыма, словно поганки на тощих ножках. Где-то высоко летел самолет, оставляя багровый инверсионный след - вспухающей рубец на теле нового дня. После долгого молчания подул ветерок и бросил мне на колени жухлый кленовый лист. Я закрыл глаза, но от запаха гари, от отвратительного тепла разложения не убежать. Некуда бежать. Оставалось лишь продолжать сидеть, вглядываясь в долгожданную пустоту внутри себя. Пришел некто и ложкой выковырял из тебя беспокойство, страх, сомнение, тоску, оставив одиночество.
   Бессмысленно. Невозможно избавиться от самого себя. Что бы не происходило, что бы не терялось, что бы не отбиралось, но человек так и оставался человеком. Мы как яма мироздания - чем больше от нас отнимаешь, тем больше мы становимся. В какие бездны заведет нескончаемое путешествие к корням?
   На самом деле я уже знал ответ. Он пришел из огня, вспыхнул страшной кометой, изгоняя последние клочья тумана иллюзий, а вместе с ним - силы и желания. Вот то, что и требовалось, что описывалось в эзотерических текстах и алхимических трактатах - сотворение черного камня, melaina lithos под преобразующим огнем Черного Солнца, в котором выпаривается morbus niger, черная болезнь. Свинец превратился в золото, только это было тяжелое, неподъемное золото, проклятая драгоценность.
   Окончательное и решающее значение, выявление, Offenbarwerden, раскрытие самого себя благодаря собственной жизни, нещадной терапии души, благодаря рассмотрению себя в зеркале событий, которым не подберешь ни смысла, ни наименования, ибо какой может быть смысл во внутреннем творении эго, кроме подтверждения и наполнения содержанием сущности под ударами экзистенциальной коммуникации... Хотя последнее еще не случилось, не произошло, оно лишь зреет как нарыв и вот-вот лопнет, потому что даже жестокость может лечить. Экзистенциальная коммуникация - новое слово древнейших времен, разрыв и отрицание любой режиссуры, планируемой и методичной, во имя единства двух личностей, двух невыносимо чуждых, но безусловно разумных существ, каждое из которых и есть возможность существования. Здесь нет места уловкам и недоговоренностям, здесь нет правил тому, что говорить, и говорить ли вообще; выбор между умолчанием и откровенностью уже не осуществляется произвольно, потому что нельзя сначала сказать правду человеку, а потом предоставить его самому себе. Ибо это живая правда, она нуждается в пище, она ловкий хищник и не терпит клеток. Она может выесть изнутри, оставив уже ненужную оболочку лживых слов и истлевшего духа.