- Куда его, шеф?
   - В приемник. Вы разобрались с Нонкой? Как у него дела?
   - С ним будет все нормально. Но приемник занят. Индейца привезли. Опять привезли индейца.
   - С собакой?
   - Нет, шеф, на этот раз без собаки. Собаку он оставил у старухи. Так говорит, - маленькая секретарша семенила подле громадного Парвулеско кудлатой болонкой и тараторила с невозможной скоростью. - А вас не ранило, шеф? Что делается, что делается! И вовсе я не секретарша! Скажите ему, шеф, скажите, а то он опять так подумает. Не надо так думать! Я ведь участвую в допросах.
   - Если бы еще твои заявления принимали в суде, - вздохнул Парвулеско.
   Мы миновали один коридор, свернули в другой, прошли мимо стены, усеянной разноцветными дипломами, фотографиями, мимо застекленных стеллажей с кубками и другой спортивной посудой, мимо пышных пальм и манстер, вдоль окон, выходящих на задний двор Департамента с рядами машин в одинаковой бело-голубой раскраске, вновь свернули и остановились перед стеклянным прозрачным экраном, отгораживающим то, что называлось приемником. Две длинные лавки, серые стены и неподвижная фигура с оперенной головой. Меня втолкнули в узкую прорезь, дверь замкнулась.
   Я уселся на лавку. Парвулеско разглядывал меня и что-то неслышно говорил секретарше. Дежурные полицейские уселись в креслах напротив приемника. Наручники остались на запястьях.
   Индеец оторвался от созерцания стены, оглядел меня и спросил:
   - Бледнолицый - враг моего врага?
   - Может быть, - пожал я плечами.
   - Это так трудно решить? Тогда ты уже мертвец.
   Индеец подтянул на коленях кожаные штаны и уселся на корточки. Косички качнулись и уныло висящие перья уткнулись в плечо.
   - Красивые перья.
   - Томагавк еще красивее. А у тебя нет головы. Странно. Туловище есть, уши есть, глаза есть, а ее нет.
   - Как же мне теперь думать?
   - Бабушка всегда говорила мне, что бледнолицые сумасшедшие. Вы и выглядите как сумасшедшие. Дергаете руками, торопитесь, ваши глаза вот-вот выпадут от хотения всего, что вам не принадлежит. Но опаснее всего - ваша голова.
   - Мы много думаем, - объяснил я. - Мы очень много думаем головой.
   - Вот поэтому вы и сумасшедшие. Вы думаете тем, чем нельзя думать. Собака думает хвостом. Но если ей отрезать хвост, она начинает думать носом. Тогда это хорошая собака. Хорошая лошадь думает копытами. Меткий стрелок думает кончиком стрелы. А человек думает здесь, - индеец показал на сердце.
   - Там сердце, - объяснил я. - Мускулистый и в здоровом состоянии малочувствительный орган. У некоторых оно даже искусственное или досталось от других людей. Это насос. Нельзя думать насосом.
   Индеец задумался.
   - У меня есть бабушка. Никто не помнит сколько ей зим. Она нянчила еще моего отца, моего деда, отца моего деда, деда моего деда. Она выходила каждого ребенка в племени. Она помнит имена всех предков. Она стара как мир. Обычно она сидит в своем вигваме, плетет подстилку из игл дикобраза и варит суп в большом котле. У ее ног лежит большая собака. Подстилка не очень большая и ее можно сплести быстро, но то и дело бабушке приходится вставать, чтобы помешать суп в котле. И тогда собака треплет почти готовую подстилку и рассыпает ее.
   - И что?
   - Говорят, когда она все-таки закончит плести подстилку мир закончится. Мне надо было взять с собой собаку.
   - Как же ты оказался здесь?
   Индеец обхватил колени и затянул что-то монотонное, пыльное, далекое, от чего пахло раскаленным песком, громадным солнцем, похлебкой и кожей. Унылый, печальный напев, как сама жизнь. Мир был пуст и отражение его в душе тоже оказывалось лишь резонирующей оболочкой, туго натянутой кожей бубнов и барабанов, бьющими в землю пятками, вздымающимися облачками коннотаций - того, чего пока быть не должно, что еще прячется за горизонтом, зреет, словно ангел в своей скорлупе, уготовляя простор для горячих рек, текущих между заснеженных и обледенелых берегов, где облака сверкают во тьме, освещая ночь.
   Мотив был сложен, чудовищно сложен в непроглядном сплетении тысяч рук, тянущихся из ушедших времен, хотя, конечно, никуда они не ушли, а стали волей, могучей, неодолимой, рождающей себя в той музыке, которую и музыкой было нельзя назвать. О, кое-кто хорошо знал эту загадку! Сумел разглядеть жестокую нелепость прямых углов и правил в отражении трагических мифов, старых более чем само человечество, унаследованных от пламенеющего взрыва, отпадающего от совершенства бытия. Убил в себе расчленителя, патологоанатома буквенных законов во имя освобождения, пробуждения от всего и вся в той пустоте, куда никто не может добраться не пожертвовав всем, что у него только есть. Либо это сжигает тебя, селится под черепной крышкой, медленно и мучительно выгрызая иллюзию мысли, заставляя страдать, и в страдании своем открывая иные измерения, непередаваемые моральными ограничениями, этикой, благонравием, цивилизованностью, а только такой вот дикой отстраненностью и безумием.
   - Когда я взглянул на стену, она стала прозрачной как вода, - сказал индеец. - Казалось, я, подобно солнцу, нахожусь где-то высоко над миром, который похож на каплю. Потом стало темно, как ночью, потом все покраснело... Я увидел страшное, невероятно огромное пламя, приближавшееся откуда-то издалека. Казалось, горит весь мир, вся земля. Я хотел побить заснувшую собаку, которая не растрепала подстилку из игл дикобраза, но тут я увидел много-много людей на голых и сухих полях. Их было слишком много. Они были как черви на куске сгнившего мяса. Никаких домов, никаких деревьев, вообще ничего, кроме страшно искаженных лиц; большинство их в страхе молилось, они глядели ввысь и вздымали руки, надеясь на спасение. Большой огонь отбрасывал красноватые лучи, и в них я увидел охотника за душами человеческими... Он держал окровавленный томагавк и размахивал скальпами других богов и духов. Затем снова стало темно, но ненадолго; затем посветлело и сделалось красиво, намного красивее, чем весной. Потом небо открылось и я увидел могучий мир предков. Я увидел души такими, какими они должны быть. Но внезапно все исчезло, стало темно, словно мне выкололи глаза. Я понял, что нахожусь в тюрьме.
   Впрочем, говорил ли он? Или напев просверлил дырку в глазах и вливал видения прямо в сердце, в кипяток быстрого потока, в давление невозможной жизни, где кристаллизуется настоящий алмаз души? Что он там толковал о голове? Голова поросла сорняками, громадными и волшебными, которые тянулись к небу и заслоняли звезды. Мы блуждали между ними, кричали друг другу пустые слова только для того, чтобы быть услышанными, чтобы уверить себя в своем существовании, не понимая, что жестокий садовник лишь дал нам шанс взобраться гораздо выше, вползти по колючим побегам в бездну неба и там увидеть настоящих себя. Кто-то зарывался в землю, превращался в червей, подыхал и удобрял почву под триффидами, не понимая смысла жестокости, учиненной над человечеством, кто-то призывал лучше вспахивать разум, проборонить его стальными зубцами машин, протравить логикой и рациональностью, застроить регулярными кварталами выгодной морали, но никто, почти никто не полз вверх, не превращал себя в тупую и бесчувственную гусеницу, забывшую обо всем, принесшую временную жертву вечно голодному телу во имя получения подлинного дара летать.
   Но что-то еще удерживало от безоглядности не только понимания, но и действия, последнего шага за точку невозвращения, окончательного расставания. Это похоже на умирание. Добровольное умирание, самопожертвование самому себе, хотя никакого себя там уже быть не могло, там, где обитало самое само, без условий, без правил, без принципов.
   - Я тебя обманул, - сказал индеец. - Вы любите обман. Вы лживы и для вас ложь - самая сладкая правда. Вы думаете, что мы глупы, что мы готовы все променять на вашу ложь - огненную ложь, блестящую ложь, смертельную ложь. Я тебе скажу правду. Она страшна, как духи смерти, и смертельна, как страх, пожирающий сердце труса. Она выглядывает сквозь пески и желтые глаза ее столь ужасны, что только самые отчаянные готовы броситься в колодцы зрачков. У нас был Тот, Кто Делает Все Не Так. Что-то случилось с ним и духи приказали ему ездить на лошади задом наперед, умываться песком, говорить странные слова. Он спал днем и бодрствовал ночью. Он охотился в пустыне и разговаривал с предками в лесу. Много странных вещей он делал, но однажды даже он вернулся не таким, каким был. Его не узнавали собаки и кусали за пятки, мать плевала ему в лицо, а братья поклялись убить, если ЭТО еще раз вернется. Я видел среди вас много таких. Глаза пустыни высмотрели его до самого дна, высосали из него все соки, оставили лишь пустой бурдюк...
   Индеец замолчал. Он сидел неподвижно, закрыв глаза, словно статуя, вылепленная из воска, которая в своем мертвом совершенстве кажется более реальной, чем сам человек. Я не отрывал его от размышлений. Хотя, может быть, это был поток красок? Не бешенная скачка лишних и бессмысленных слов, а череда множества образов, где тонкая оптика сердца выделяла слой за слоем, взывала к эфемерной жизни всю ложь мира, о которой толковал индеец.
   - У нас не осталась ничего, - сказал он, услышав мои мысли. - Только пустыня и плохая вода. Когда-то земля принадлежала нам, но глупые бледнолицые согнали нас с нее. Многие погибли. Многие ушли к бледнолицым. Но самые мудрые остались. Когда глупый щенок тявкал и рыл слабыми лапами камень, пытаясь достать ржавый томагавк войны, ему говорили правду. Страшную правду. Правду о том, что мы были проклятым народом. Правду о том, что мы жили на земле сумерек, где один неосторожный шаг вел в зубы к койоту, где кровососы хозяевами заходили в любой вигвам и выбирали жертву по вкусу. Никто не знал, как снять проклятие. Нас становилось больше и больше, мы были бизонами для ночных тварей и они охотились на нас. И тогда один из мудрейших решил попросить совета у предков... Это было долгое и мучительное путешествие. Он висел на столбе, прибитый стрелами и копьями, каждый из племени должен был срезать с него кусок кожи, выгоняя ленивую, ожиревшую душу на поиски земли предков...
   - Страшные вещи ту говоришь, индеец.
   Он посмотрел на меня и я не увидел радужки в глазах - только черный провал:
   - Это только слова. Они не имеют смысла, если они не страшны.
   - Слова вообще не имеют смысла. Они дешевы, как сама жизнь.
   Индеец засмеялся.
   - Ты начинаешь понимать. Ты перестаешь думать головой, но еще не научился думать сердцем.
   - Почему ты мне рассказываешь ваши тайные сказания?
   - Я не рассказываю, - покачал он головой. - Я вообще не умею говорить. У меня есть язык. Его нужно вырезать, чтобы научиться говорить. У меня есть глаза. Их нужно выколоть, чтобы я научился видеть. У меня есть жена и дети. Их нужно убить, чтобы я научился любить. У тебя есть только то, чего ты лишен. Это тот ответ, который услышал мудрец, умирая на столбе. Он умирал долго, очень долго, но ему не хватило времени, чтобы прошептать ответ на ухо вождю. Тогда вслед уходящей душе был послан самый могучий воин. Ему вырезали сердце и пока оно билось в руках вождя герой успел догнать мудреца и вернуться с ответом...
   - Жестокая сказка. Слишком жестокая, чтобы быть правдой, - сказал я. Что-то нужно было сказать. Пустое и необязательное.
   Индеец не ответил. Он как будто усох. Выпустил из себя жизнь своих сказок и обратился в мумию. Они витали в воздухе, протягивали туманные руки, шарили в темноте, выискивая новое пристанище.
   - Я вижу вы подружились, - сказал Парвулеско. Он стоял, прижавшись лбом к стеклу. Огромная, распухшая фигура. Герой, вернувшийся после ответа умершего мудреца. - Хорошая история. Мне она всегда нравилась. Свежий взгляд на геноцид.
   - За что я арестован? - показал наручники.
   - Убийство. Двойное убийство.
   - Я никого не убивал.
   Парвулеску усмехнулся, по-волчьи ощерил редкие зубы.
   - Конечно, вы не убивали. Хотите знать тайну? Убийств вообще нет! Как нет убийц. Почему-то людям легко поверить, что мать могла задушить собственных детей, что муж мог зарезать жену, что совершенно незнакомые люди просто так могли выстрелить друг друга... Обычные факты. Банальности криминальной хроники. Но ведь от этого они не становятся понятными?
   - Обычное дело, - сказал я. Наручники здорово давили. Запястья распухли и посинели.
   Парвулеско кивнул охранникам. Дверь отомкнулась, меня вывели и мы пошли дальше. Мимо очередных дверей, по запутанным коридорам под мигающими лампами.
   - Обычное дело? - переспросил Парвулеско у лифта. - Самое сложное - распутывать обычные дела. Заходите.
   Лифт пошел вниз. Утомительно долго, неторопливо, подвывая и подмигивая. Охранники молчали. Боль в руках становилась невыносимой.
   Лифт спускался все ниже и ниже, сквозь решетчатую задвижку были видны проплывающие вверх этажи - этажи со снующими людьми в спецовках, этажи, набитые гудящей машинерией, испускающей густой синий пар, этажи с пустыми коридорами и мигающими лампами, опрокинутыми столами и обрывками бумаги, этажи совершенно темные и этажи, забитые от пола до потолка плотно свернутыми полотнищами золотистого света. Иногда около решеток стояли одинокие личности с охапками бумаг, взбалмошные секретарши с сумасшедшими глазами, серые мышки - уборщицы, робко сжимающие красные пластиковые ведра с прозрачной водой, а также клоны моих охранников, держащие за цепи какого-нибудь очередного бедолагу. Парвулеску угрюмо кивал на приветствия и все чаще доставал платок, чтобы вытирать проступающий на лысине пот.
   Постепенно безжизненных уровней становилось все больше, глаза привыкали к темноте, и очередной жилой этаж врезался в сетчатку сухим ударом, выковыривая из под век слезы. В искаженном преломлении радужных лучей почти ничего не удавалось рассмотреть - пока промаргивался вновь наступала темнота, выносимая лишь под аккомпанемент гудение спускающегося лифта и дыхание сопровождающих.
   - Долго, - выразил и мое мнение правый охранник.
   - Долго, - поддержал нас левый. - Пора менять неторопливость на скорость.
   - А что будем делать с надежностью? - осведомился правый. - Хочешь попробовать где-нибудь здесь застрять? В скорлупе?
   - Кое-кто застревал, - ответил левый. - И доставали. Но вот кое-кто до места не доезжал, это точно.
   - Индейские байки.
   - ТИ-ШЕ... - сказал голос. Это не был Парвулеско. В обволакивающей патоке звуков пряталось несметное количество ядовитых жал. Чудилось, что стоит пошевелиться, сдвинуться в стоячей волне генерируемого повеления и в ухо, в щеку, в мозг вонзятся миллионы игл, ощеряться болезненными крючками, безжалостно разрывая крохотные капилляры неловкой жизни.
   - Приготовились, - возразил Парвулеску, непонятным заклинанием отгоняя на миг наваждение хищной тишины, выцарапывая паузу в шевелящихся зарослях ядовитых звуков, короткую, но вполне достаточную, чтобы меня задвинули к стенке лифта и загородили спинами вид на решетку. Сбоку отодвинулась панель, обнажая три карабина в стойке.
   - Что делать, шеф? - поинтересовался левый, пристраивая карабин у плеча и тыча локтем мне в лицо.
   - Что обычно, - сказал Парвулеско и выстрелил сквозь решетку в нарастающий багрянец. Звук срезонировал, настраивая камертон лифта, обнял голову неожиданно облегчающими страх щипцами, вгрызся в разлитый яд тяжелой прямотой антидота, содрогнулся от добавочных порций, раздулся, отяжелел, уплотнился до редких черных капель, оседающих на пластиковых панелях продолжающего двигаться спускового механизма.
   Нас заряжают, неожиданно понял я. Нет никакого лифта, нет никакого я, нет никаких людей. Вообще ничего нет в мешанине мертвых оболочек. Скорлуп. Есть четыре разумных патрона. Два пристрелочных и два основных. Две попытки и еще два шанса, которые долго опускаются в приемный механизм вселенского ружья. Настолько долго, что одиночество породило иллюзии, главная цель и смысл всей жизни оказались забытыми, порох смерти отсырел и прокис, распространяя вонь, которую ржавые патроны почему-то приняли за душу. Мы не оправдали надежд, догадался я. Нет ничего более важного для нас, но мы развращены ожиданием. Мы утеряли искру, божественную искру, смысл которой - не жить, но умереть в яркой вспышке, выталкивая свинцовую смерть из ствола в то, что нам знать не дано. Чей висок? Чей рот? Чье сердце? Все это - за гранью, за решеткой лифта.
   Мы прокляты. Почему мы всегда оказываемся прокляты? Почему в нас оказывается темное пятно сомнения, которым мы поначалу гордимся? Оно для нас зыбкое основание оправдания украденной жизни. Мы не вспыхиваем, а медленно, ужасно медленно и, как кажется нам, рачительно сжигаем щепотку за щепоткой, получая вместо огня неровный отблеск искр сквозь зеленоватый дым обыденной жизни.
   - Заткните его, - попросил Парвулеску. - Заткните его дьявольскую глотку.
   И только тогда я, кажется, понял, что говорю вслух. Впервые заговорил вслух. Перестал транслировать мысли, разлепил губы и зашевелил неловким языком. Скрючившись на полу, вздрагивая от выстрелов, говорил, бормотал, плевался и снова говорил.
   - Хватит, - пнул раздраженный голос. - Хватит. Надо идти. Надо дальше идти.
   Меня подхватили и поволокли, ноги болтались где-то позади, голова свисала вниз, а скованные руки упирались в живот. Хорошо ощущать себя сломанной куклой в руках непонятных сил. Двигаться сквозь неведомое в наручниках, чувствуя как немеют мышцы. Погружаться в сновидческое, пророческое, страшное прозрение, словно оказываться в тайном фокусе странного откровения, "посещения", пробивающегося откуда-то из высших сфер, сквозь непреодолимую толщу оболочек лабиринтов, сгустки темных энергий, выбрасывающих свои щупальца из гниющего осадка коллективной психики. Что это за место? - вопрошало удивление и беззвучный ответ утверждал - То, где все заканчивается. Темнота разряжалась мозаикой картин - слишком запутанных и неуловимых, чтобы разобраться в смысле; фантомы подлинной реальности тонкими эманациями просачивались сквозь преграды здравого смысла, сквозь устаревшие подпорки привычных рецептов, перебирая струны интуиции, заставляя звучать ее сквозь догматику норм.
   - Так гораздо лучше, - сказал Парвулеско.
   Он пододвинул к себе пепельницу и кинул туда обгоревшую до самого кончика спичку, ставшую похожей на скрюченную, черную поганку. Сверху свисал большой шар света, а в зеркальных стенах отражались бесконечные ряды сидящих друг напротив друга людей. Я положил руки на прохладный металл поверхности стола и раскаленным запястьям стало немного легче.
   - Где мы? - спросил я.
   Парвулеско рассмеялся, растянул толстые губы так, что стали видны зубы. Глаза за преградой толстых линз сузились, отбросили снопы морщинок к вискам.
   - Для вас это бессмысленный вопрос, - заметил он. - Важно не где, а - кто?
   - Я ни в чем не виноват.
   - Слишком разумное замечание, - вздохнул Парвулеско, глубоко затянулся и выдохнул синеватый дым на стол. Густой туман медленно растекся плотной лепешкой, растянулся, достал до углов и закрутился там странными водоворотами, стремительно втягивая последние обрывки дыма, вовлекая их в ротацию. - Видите? Ничто не указывает на присутствие сил, пока не заплатишь за визионерство собственными легкими, собственным дыханием. И это лишь простейший уровень. Стоит изменить форму и происходят удивительные превращения.
   - Что вы имеете в виду?
   Отражение возмущалось. Ему было страшно. Если прищурить глаза, приглушить расплывчатое освещение, сконцентрироваться на том, что происходит за пятнистой от времени поверхностью, то можно уловить удивление напяленной оболочки, ее страх, разочарование. Весь пучок обыденных реакций, предсказуемый химизм рациональности, превращающей тело в неподвластного душе голема.
   Парвулеско внимательно наблюдал за мной глазами древней черепахи, поднимающей морщинистые веки лишь затем, чтобы уловить редчайшее мгновение изменения в окружающем ее пейзаже.
   - Не лгите ни мне, ни себе. Не лгите, прежде всего, себе самому. Моя профессия - ложь, и я распознаю ее даже в шуме ветра, когда перехожу из одной иллюзии в другую.
   - Чего же вы желаете? Правды?
   Парвулеско усмехнулся.
   - Невидимая Вселенная кипит. Она насыщена энергиями, токами высокого напряжения, озарениями, тенями, грозовыми разрядами и молниеносными материализациями. В ней каждый постоянно меняет свои имена и маски, растворяется и концентрируется в потоке световых догматов, погруженных в конкретность психики. И все мы - жители этой оккультной страны, чья столица находится в бездне метафизики, мистических доктрин, религиозных формул, и чья периферия лишь граничит с обычным миром. Когда переступаешь границу обыденности в погоне за пониманием или в побеге от реальности, то оказываешься в страшном центре запутанных нитей заговора, откуда уже нет никакого выхода. Какую бы благостную картинку вы себе не придумывали, теперь нет гарантии, что это - не контрзаговор, что за личиной обычности не скрывается двойной агент, готовый в любую секунду размозжить вам голову.
   В голове включился трансформатор. Загудел, заискрил, перерабатывая рваную ткань вспыхивающих и угасающих мыслей в глухой и ровный фон шершавых слов.
   - И тогда на чьей же я стороне? Какие цели преследую?
   - Вы думаете все так просто и банально? Как в шпионских фильмах? Смысл заговора как раз и состоит в том, что его смысл невозможно выразить, уловить, четко расставить все вовлеченные в него фигуры по определенным местам и раскрасить их в черный и белый цвет. Он неуловим и двойственен. Он подвижен и не поддается рациональному анализу. Мы присутствуем во всех ключевых сферах управления, направляем все процессы. Без нас нет движения, ничто не делается, ничто не пишется без нашего тайного кураторства. Они склонны называть это деньгами, я склонен называть это заговором. И как разгадать, кто скрывается за привычной маской? Генералы и террористы, шпионы и поэты, президенты и оккультисты, отцы церкви и ересиархи, мафиози и аскеты, масоны и натуралисты, проститутки и блаженные, святые, салонные художники и рабочие, археологи и фальшивомонетчики - все они могут оказаться силами конспирологической драмы, ее авторами и исполнителями. Можно находиться в центре и не догадываться об этом. Выпасть из урагана борьбы в тишину и следовать за ней, уверяя себя в мире и покое.
   - Это бред. Паранойя. Это не тянет даже на оригинальность. Все это тысячу раз обсасывали и обгладывали. Банальность. Пожалуй, лучше я уж буду серийным убийцей, чем участником какого-то там заговора.
   - Вы действительно этого хотите? - удивился Парвулеско. - После всего того, что с вами сделали?
   - Со мной ничего не сделали. Я в полном порядке.
   - Нет, ошибаетесь. Вы не в полном порядке. Вы совсем не в порядке. Вы вовлекли нас во все это дерьмо и теперь утверждаете, что ничего этого нет?!
   Он замолчал, вглядываясь куда-то за мою спину. Огромный, ужасный, теперь смахивающий на громадную, обрюзгшую жабу. Внутри зеркального кристалла было слишком пусто, чтобы зацепиться за что-то еще. Давило на плечи сознание, что над тобой простирается еще сколько там уровней и ни одной лестницы не вело вверх. Был только один путь - дальше, вглубь, теперь уже в глубь собственной опустевшей памяти, беспредикативного сознания, сверкающего и чистого, готового рождать любых чудовищ в ответ на неосторожное движение.
   - Криминалистика - наука причин, - сказал Парвулеско, - психология - наука следствий. И здесь случаются свои странные случаи. Недавно судмедэксперт обследовал тело некоего Рональда Опуса и пришел к выводу, что покойный погиб от выстрела картечью в голову. Покойный выбросился с 10-го этажа чтобы покончить жизнь самоубийством. Он оставил об этом предсмертную записку. Когда он пролетал мимо 9-го этажа его жизнь была прервана выстрелом картечью из окна. Он умер мгновенно. Ни стреляющий, ни покойный не знали о натянутой ремонтниками страховочной сети на уровне 8-го этажа. Рональд Опус не мог погибнуть от попытки самоубийства. Мистер Опус погиб от выстрела на пути к страховочной сети. Судмедэксперт квалифицировал это как убийство. В квартире на 9-ом этаже проживала пожилая пара. Они ссорились, муж угрожал жене ружьем, спустил курок, промахнулся и попал через окно в мистера Опуса. И муж, и жена заявили, что они были уверены, что ружье не было заряжено. Нашлись свидетели, показавшие, что муж часто угрожал жене незаряженным ружьем. Было решено, что ружье оказалось заряженным по ошибке, и убийство квалифицировано как непредумышленное. Но следствие нашло свидетеля, который показал, что взрослый сын пожилой пары зарядил ружье за 6 недель до выстрела. Выяснилось, что родители отказали сыну в материальной поддержке, и, по-видимому, он решил им отомстить. Теперь сын был обвинен в убийстве Рональда Опуса. Следствие выяснило, что означенным сыном являлся сам Рональд Опус. Он был в отчаянии от потери материальной поддержки и от неудачи с попыткой мести. Он выбросился с 10-го этажа - и получил им же приготовленную картечь в голову. Судмедэксперт вновь квалифицировал это как самоубийство. Дело закрыли.