- Проснись! Проснись! Больше нельзя уже спать! Голгофа не дремлет! Нельзя спать! - надоедливый и умоляющий шепот отгонял тень, преграждал открывшуюся дыру, в которую соблазнительно было шагнуть. - Вставай, вставай, вставай...
   Тут действительно не было лиц. Кто-то взял огромный ластик и стер их. То, что оставалось, было лишь физическим признаком, необязательной морщиной на поверхности черепа, бессмысленной тектонической активностью миллиардов лет эволюции. Глаза, помутневшие от катаракты иных миров, щетина упадка, как стерня на давно бесплодном поле.
   - Не смотри, - сказал человек. - Сейчас лучше не смотреть. Ты только сел на кривую, но до асимптоты еще далеко. Я - математик, я знаю. Нужны вычисления, но мне не дают бумагу. Я хотел писать собственным дерьмом, но они следят за мной. Даже горшка не дают. Почему мне не дают горшка?! У тебя нет бумаги? Ты - новенький. У новеньких всегда есть бумага...
   - У меня ничего нет.
   - А... - математик горестно покачал головой. - Они знают, кого поселять на это место. Это нехорошее место. Худшее. Здесь никто не задерживается. Разрыв. Экстремум. Предел. Но я все равно их обманул. Они приходят по ночам и усаживаются на твоем месте. Они просто смотрят, но... Лучше бы они не смотрели. У нас нет лиц, а у них нет глаз! Вот, они иногда исполняют мои просьбы... хи-хи... жуткие, противные, гадкие просьбы...
   На груди поселилась черепаха. Не Ахиллес. Еще одна пленница чужого безумия. Похожая на механическую игрушку - тяжелая, нелепая, с глазами-бусинами, исцарапанными любопытными детьми. Существо шевелило лапами, но человек крепко держал ее, давил на панцирь, как будто прессом вбивая в легкие.
   - Мне трудно дышать.
   - Здесь всем трудно дышать. Дышать - значит жить, - но черепаху убрал. Положил на колени и погладил. - Я преувеличиваю. Я всегда был капризен. Гении капризны и невыносимы. Наверное в этом вся суть? Мы настолько невыносимы и капризны, что Создатель кидает нам разгадки своих тайн, как мы кидаем конфеты ревущим девчонкам? Конфеты... Для меня они были лучше конфет. Лучше женщин. Лучше власти.
   Я поднимаюсь и спускаю ноги на пол. В комнате темно и лишь сквозь разрезы в плотных занавесках проникает иногда свет - узкие, разряженные, пыльные полотнища вспыхивают, поворачиваются на невидимой оси, опахивая крохотную каморку, и гаснут, оставляя после себя лишь тусклые огоньки вобравшей время близкого рассвета пыли. С каждой вспышкой палата наполняется утром, холодным и неприветливым, облупленным и скучным, отчужденным и коварным, словно бешенная собака, вылизывающая холодным языком твои ладони. Пациент сидит рядом, разглядывает черепаху и подсовывает ей под клюв палец. Если чуть-чуть подвинуть колено, то можно ощутить влажное тепло, вытекающее сквозь рыхлую ткань его пижамы. Шлюзы в горле открываются и невыносимо тяжелая масса ртути обрушивается в желудок. Голова приобретает долгожданную легкость и пустоту. Она впитала лишь тонкую пленку жидкого зеркала и любая мысль ходит эхом между причудливыми изгибами внутренней поверхности черепа, дышит остатками ядовитых испарений, теряет летучесть и эфемерность, обрушивается на кончик языка мокрыми кляксами, которые хочется выплюнуть.
   Четыре кровати стоят вдоль стен. Та, на которой сижу и которую ни за что не назову своей, прижалась почти к самой двери, на сквозняке. Только здесь и услышишь откровения дремлющего здания. Его кошмары и надежды.
   - Тесновато, - подтверждает сосед. - Здесь нет даже туалета. Приходится ходить по коридору. Но я не хожу. Я терплю.
   - Зачем черепаха?
   - Это не черепаха, - сосед обидчиво косится, но в его глазах пустота, стертая пустота. - Это мое великое доказательство. Единственное и неопровержимое...
   - Доказательство чего? - еще одна мысль шлепнулась умирать на язык.
   - Всего, - пожимает плечами собеседник. - Ведь это я создал мир и я же доказал его невозможность. Не сегодня завтра все кончится. Исчезнет. Могу и я сам исчезнуть. Выпасть из круговерти доказательств и формул.
   Мир вовсе не жаль. Лишь расслабленная вера и тяжелое, невозможно тяжелое тело. Хочется опять упасть на подушку, но математик не отстанет. Будет орать, трясти за плечо. Лучше перетерпеть умиротворяющую сонливость, апатию, неловко следуя прихоти ночной беседы.
   - Кто здесь еще?
   - Не знаю. Никого. Они только тени. Такие же выцветшие тени былого величия. Мы все здесь - бывшие. Мир хочет убежать от меня, вырваться из моих рук, оставляя позади вот таких, - математик пренебрежительно кивает, - но меня не обмануть.
   Словно им разрешили присутствовать, укутанные в одеяла тела зашевелились, застонали, захрапели, заговорили. От них веяло опасностью, душком поддельности, не спали они, а лишь прислушивались, тайком подсмеиваясь над собственной хитростью. Они выплясывали за ширмой ночи, тыкали в легкое покрывало утра мосластыми кулаками, улюлюкая про себя. Тяжелый гул доносился из их упакованных тел. Упрямый гул работающих охладителей, безнадежно притормаживающих тлен умерших душ.
   - Они не спят, - сказал математик. - Они никогда не спят. Они только часть вертепа моего безумия. Да, я безумен, ведь я единственный могу в этом признаться. Только свободная воля может утвердиться в собственной ненормальности.
   - Заткнись, - доносится из-под одеяла. - Заткнись и не мешай думать.
   - Они мнят себя мыслителями, - прыснул математик. - Скромность можно отнести на их счет! Вы не играете на бирже? Я помог бы вашей скромности сколотить несколько миллионов монет!
   - Ты в сортир научись вовремя ходить, - посоветовал сосед. - Мы же все-таки не на Земле.
   Математик толкнул меня локтем:
   - Он - космонавт. Тогда для тебя новенький, космонавт! Скажи-ка мне, откуда они здесь берутся?
   Космонавт откинул одеяло и сел. Всклокоченные волосы торчали неопрятными антеннами.
   - Чувствуешь, что твое тело наполнили какой-то тяжелой дрянью? - спросил космонавт.
   - Я - не чувствую, - сказал математик.
   - Не тебя спрашиваю.
   Я кивнул:
   - Чувствую.
   - А сначала эта дрянь плескалась в голове?
   - Да.
   - Черт, ты слишком быстро говоришь, - щелкнул пальцами космонавт. - Говори либо медленнее, либо побольше слов запихивая в каждую фразу. Неожиданный релятивистский эффект - чудовищные семиотические потери и наведенные шумы.
   - У меня было описанное ощущение.
   - Понятно. Все как я и предполагал.
   - Позвольте поинтересоваться, что же вы предполагали? - язвительно произнес математик.
   - Я предполагал гибернацию. Кто-то из экипажа постоянно выбывает - лучевая болезнь, или психика не выдерживает, вот поэтому приходит пополнение. Свежие члены экипажа из холодильников. Меня самого два раза будили и большего по отвратительности ощущения я еще не испытывал. Но ничего страшного, все это скоро пройдет. Только не советую пить таблетки.
   Здесь нечто произошло.
   Все притихло, как будто в океан привычного шума кто-то вылили бочку масла. Вязкая пленка растеклась, облепила волны, скрепила мягкими объятиями неустойчивость волнения и на какой-то легкий миг взорвалась тишина - разметала в мощной вспышке шепот и стоны, вой труб и шелест занавесок, невесомое хождение разбуженных и гул гибернаторов. Черная клякса расплывалась в мире и ничто не могло стянуть лохматые края. Повеяло холодом, окатило жидким хрусталем до рези, до боли от соприкосновения стеклянной пыли и пупырчатой кожи, сжало, втиснуло в тесную и стылую утробу безмолвия и пустоты, оглаживая когтистыми лапами и стальными крюками и, наконец, выплюнуло в тепло дезинфекции...
   - Не говори так, - сказал математик и погладил беспокойно шевелящую лапами черепаху.
   - Что это было?
   - Разрыв. Разрыв непрерывности, - объяснил математик.
   - Слушай его, - сказал космонавт. - Рутинная работа. Переключение двигателей. Так всегда бывает, когда переключают двигатели. Как будто космос настигает тебя... и только тебя.
   - Нет никакого космоса, - покачал головой математик. - Это опасная иллюзия. Обман. Не бывает бесконечной непрерывности. Топология Крейнца-Хеммела запрещает такие противоречия.
   Космонавт слез со своей кровати и прошлепал к нам, уселся по другую сторону и прошептал на ухо:
   - Не слушай его. Он - не человек.
   - А кто?
   - Оболочка. Скорлупа. Тут много таких, но я еще не выяснил их природу. В прошлом цикле их было меньше... Ходят, мутят экипаж. Кто-то уже вообще не верит в полет. Хотя... Вдруг это и к лучшему?
   В дверь постучали. Жидкий сумрак прорезался светом из коридора и половинка черной фигуры протянула руку и пошевелила пальцами. Космонавт вскочил с места, засеменил к двери, о чем-то зашептался на невразумительном языке, затем вернулся к кровати и стал скатывать матрас вместе с простыней, одеялом и подушкой. Получилась огромная, нелепая и неряшливая скатка - подтаявший рулет с висящими концами белья.
   - Оказывается, тебя прислали мне на замену! - радостно сказал космонавт. - В холодильнике освободилось место и меня направляют на отдых. Удачно поработать! И никаких метеоритных атак! Спокойной плазмы!
   Дверь тихо закрылась. Последний спящий зашевелился.
   - Куда его забрали в такое время? - спросил я. Без космонавта палата сразу опустела и его кровать хищно щерилась переплетениями зубов панцирной сетки.
   - Не знаю, - сказал математик. - В карцер. На процедуры. На дежурство. Люди меняются.
   - Он действительно космонавт?
   - Наверное. Ведь я действительно математик. Почему бы ему не быть космонавтом? К тому же он порой высказывал нетривиальные идеи о нашей здешней вселенной. Его тренировали наблюдать... Хотя... В такой халтуре трудно не отметить нелогичностей. Вся надежда на аксиоматику. В сутках двадцать четыре часа и ни часом меньше. Многие... Да что там, все на это ловятся.
   - Здесь сутки устроены как-то иначе?
   Математик огляделся и прошептал мне на ухо:
   - Один час исчез.
   - И какой же?
   - Тот, что идет после трех по полуночи. Его нет. После трех часов наступает сразу пять часов.
   - Понятно...
   - Ничего непонятно, - возразил математик. - Даже мне это непонятно. Почему четыре? Чем не угодил час? Перезагрузка иллюзий? Час богов, когда они спокойно могут справить свои ритуалы? Я - бог. Они отняли у меня час жизни!
   Под далеким потолком раздалось гудение, проскочила искра и затлела, неуверенно мигая, ртутная лампа, выливая в палату тусклую желчь подступившего дня. Лениво закрутился вентилятор, чьи лопасти оказались упрятаны в решетчатый футляр. Спящий натянул одеяло и заворочался. Коридор заполнялся тихой струйкой шаркающих шлепанец, шуршанием халатов и позвякиванием ложек. Пустота вспучилась суетой, бессмысленной и надоедливой, духом давно почивших правил, раскрытыми глазами так и не пробуждаемых душ, дрожанием рук, зачерпывающих холодную воду и не догадывающихся сжить пальцы. Надсмотрщики щедро отпускали тычки зазевавшимся под одобрительный шепот ждущих своей очереди, нелепое создание отваливалось от обколотого умывальника и другие руки с синяками от внутривенного начинали бесполезные прятки.
   Засор постепенно рассасывался, извергал нечистые фонтаны по затхлым палатам, где халаты заменялись на робы, зубные щетки опускались в стаканчики, выпивались горькие лекарства, впрыскивающие тягостное молчание в раскалывающуюся от ссор черепную коробку, раздавался клич и те же надсмотрщики сгоняли стадо к столовой, к металлическим палитрам с углублениями для ярких кадмиевых красок ядовитой кукурузы, ядовитого гороха и ядовитого пюре. Раздражающая желтизна, успокаивающая зелень и обычная белизна, три обертона, выводящие из ступора кататонию жизни, волшебное соцветие, нашептывающее: "съешь меня".
   - Прекрасно, прекрасно, - бормотал старик напротив, зачерпывая кукурузу и смешивая ее с горохом и пюре. - Прекрасно, прекрасно...
   Математик тщательно отбирал по одной горошине и отправлял в рот. Спящий так и не проснулся и сидел в своем одеяле, закутавшись с головой. Старик оторвался от палитры и посмотрел через стол:
   - Я уже говорил, что в связи с моими представлениями о конце света у меня было бесчисленное множество видений, - математик отдвинулся, согнулся, пытаясь заслониться плечом от едкого взгляда старика. - Среди них были ужасающие, но были и неописуемо величественные.
   - А он уже случился? - спросил я. Это было поинтереснее, чем кукуруза и горох.
   - Ха, - старик откинулся на спинку стула, - вот уж не ожидал от вас столь адекватной реакции. Но, позвольте заметить, что некоторые изыскания относительно корней столь известного слова как "апостулос" позволяют сделать весьма интересные выводы о соотношении хроноса и кайроса в новейшей эсхатологии человечества.
   - Было бы интересно услышать.
   Тяжелая дубинка опустилась на стол и металлические подносы подпрыгнули. Тучи разошлись и колоссальное лицо титана-надзирателя приблизилось к земле. Повеяло промозглым холодом глубоких подвалов.
   - В одном видении я опускался на лифте в глубины земли; на этом пути я словно прошел в обратном направлении всю историю человечества и Земли, - продолжил старик. - В верхних слоях все еще были зеленые леса; но чем ниже я опускался, тем темнее и чернее становилось окружающее. Покинув лифт, я оказался на огромном кладбище; там я нашел место, где покоятся жители метрополии и среди них моя жена. Сев обратно в лифт, я возвратился к пункту три. Мне страшно было войти в пункт один, которым было отмечено абсолютное начало человечества.
   Лицо потухло и исчезло.
   - Нет никакого человечества, - пробормотал математик. - Все мы давно покоимся на том кладбище, не только твоя жена. Я все видел сам. Я не испугался сосчитать могилы. Шесть миллиардов двести пять миллионов сорок три тысячи пятьсот двадцать один. Все. Все там. Только мы еще бредим в предсмертных агониях. Они паразитируют над нашими душами, они не знают, что такое звезды, а хотят заполучить нас!
   Последние слова он почти кричал. Старик съехал немного по стулу и пнул математика в голень. Тот скрючился, свалился со стула и заплакал, как раненый заяц.
   - Есть некоторые вещи, их немного и не составляет труда запомнить, которые не стоит говорить даже в нашем приюте, - объяснил старик. - Он еще слишком молод, ему тем более непростительно. А вам я советую все съесть.
   - Это отвратительно...
   - Не стройте из себя истеричку. Вы здесь новенький и я с удовольствием посвящу вас в некоторые принципиально важные вещи, - старик зачерпнул свою смесь и проглотил. - В нашем положении имеется очень много недостатков, которые, тем не менее, компенсируются рядом весьма привлекательных достоинств. В этом заведении у нас отняли свободу выбора, ту самую идиотскую, извращенную свободу, которая никакой свободой и не является. Это была свобода Буриданова осла, умирающего между двумя одинаковыми охапками сена. Так вот, только здесь вы можете понять, что значит думать свободно. Думать то, что хотите вы сами, а не то, что ожидают от вас окружающие. Поверьте, на первых порах это даже сложно. Вы знаете, что такое сумасшествие?
   - Догадываюсь.
   Старик усмехнулся и покачал головой:
   - Не догадываетесь. Сумасшествие - это получить настоящую свободу и все еще мнить себя заключенным. Посмотрите на наш зверинец. Сопли, слюни, пляска святого Витта, отечности и энурезы. Отвратительное зрелище с точки зрения какого-нибудь высоколобого умника, всего этого цирка в лице Кречмера, Гебззателя, Эя и прочей компании бездарей...
   - Вы их знаете?
   - В каком-то смысле я мог бы назвать их своими учениками, если бы не опасался унизить этим самого себя. Вецель. Клаус Вецель. В других условиях можно было бы пожать друг другу руки, но теперь...
   Математик перестал корчиться, встал на четвереньки и пополз вслед за черепахой между столиками. Завтракающие поджимали ноги и гладили его по голове. Кто-то протянул ему яблоко и тот зажал его в зубах.
   - Во всем есть глубокий смысл. Даже там, где его точно нет. Например, здесь. Их безумие вычурно, бессмысленно как барочная виньетка, они любуются собой в разбитом зеркале, но в одном они сильнее любого из так называемых нормальных. Они не играют. Человеку свойственно не столько быть, сколько придерживаться определенной установки. Он ведь не может просто вступать в общение, он не может просто заговорить, не заняв, не сыграв какого-то представления. Он как Петрушка, который вне театра - грубая и мертвая кукла. Человек играет роль, много ролей, миллионы сцен, актов, пьес в зависимости от ситуации. При этом он даже не автор слов! Теоретически я понимаю, что любая, почти любая роль может быть отделена от самой личности. Личность должна занимать положение, внешнее по отношению к своим ролям, она не должна быть идентична им. Чушь! Оптимистическая чушь!
   Вецель хлопнул по столу ладонью, нагнулся, схватил меня за шиворот и притянул к себе. Он говорил и зубы его щелкали около моего носа:
   - Мы все тайком верили в эту чушь! Мы успокаивали друг друга словами и выдуманными цитатами! Это нечто непостижимое! Это глубинная природа, которая никак не выявляет себя! Это внутренняя стихия, которая никогда не обращается вовне! По отношению к стихии любое осознание личности носит поверхностный характер! Бред! Чудовищный бред!
   Он отпустил меня и закрыл лицо ладонями. Кукуруза и горох были безвкусными, а пюре - почему-то сладким. На нас никто не обратил внимания.
   - Если сковырнуть болезненную коросту аффекта, то там не будет ничего. Никаких глубин, никаких стихий. Стена. Обшарпанная стена.
   Все было очень далеко. Обратная перспектива отдаляла, выносила за скобки приют бесприютных, последнюю надежду безнадежных отыскать утерянные маски. Невыразимые лица, каприччос. Внезапно узревшие чуждые миры и испугавшиеся дотронуться до их поверхности. Теперь они задыхаются, разевают рты, глотая отраву, хотя им нужен просто воздух.
   - Не хочу играть никакой роли, - сказал я. - Никакой. Ни нормального, ни сумасшедшего. Хочу просто быть. Без личин, без карнавала, без суровой честности и интимной откровенности. И я не виноват, что ради этого пришлось поселиться на обратной стороне луны.
   Игровая комната располагалась в круглом пристрое с очень высоким потолком. Если посмотреть вверх, то казалось, что в мутной белизне стены постепенно сходятся, окружность сужается, превращается в дымоход. Еще одна труба для сжигания душ. Стальные распорки начинались гораздо выше вытянутой руки и закручивались редкой спиралью до самого верха. Ртутные лампы скорее скрадывали, чем освещали, возбуждали в коже, ткани и краске таинственные реакции легкого свечения, раздражающего глаза. Хотелось щуриться, чтобы избавиться от наведенного астигматизма, но так было еще хуже - в свечении обнаруживались плотные волокна и казалось, что все превращается в древнее незаконченное полотно с плесенью патины и глубокими трещинами бытия. Лица становились грубыми набросками деревянных истуканов, в шевелящейся плоти стен двигались неведомые тени странных паразитов, готовых ударить жалом любого, кто решит к ним приблизится, а на балках обвисали розовые облака и туши забитых коров.
   Лишь пол давал ориентир. Черная и белая клетка. Шаг - белая, шаг - черная. И шепот. Здесь разрешалось шептать. Хруст суставов, стук и скрип колясок, шелест больничных роб, глухие удары столкнувшихся тел. Целый пучок звуков, сплетаемых в прихотливый узор, в плотную вязь, которая протягивалась внутрь головы, пронизывала мысли хоть какой-то целостностью, хоть каким-то эклектичным единством, держала спасательным канатом и не давала утонуть в водовороте черной желчи. Тут все были своими. От них не спасала никакая луна. Сообщество одиночек оказывалось возможным. Более того - оно было крепче, чем любые узы долга, дружбы, любви. Стоило почуять сладковатый запах разложения личности, упасть руками в крошево разбитых зеркал и ты оказывался в крепких тисках бесконечной шахматной партии. Вне ее все были пациентами. В ней - никем. Чужие силы и руки переставляли невидимые фигуры, но блеск дебютов и гамбитов не требовал понимания, лишь свободного полета интуиции, чистого воззрения, не отягощенного собственной личностью. Казалось, что это было тайной. Единственной тайной, разделявшей служителей Мозгового Рассола и его жертв.
   Окно было огромным, но плотная решетка задерживала скудный свет дня. Лишь тонкие пальчики могли ухватиться за жесткий панцирь, став ближе к холодному стеклу.
   - Мне просто нравится смотреть, - сказала она, хотя никто и ничто не спрашивал. - Мне грустно, но я смотрю.
   - Хороший вид, - пришлось согласиться. - Летом там приятно гулять.
   Она прижалась лбом к решетке и покрутила головой. Волосы ее были неряшливо обстрижены и сквозь черные мазки просвечивала бледная кожа.
   - Нет лета и никогда не было. Вообще ничего нет. Это только мои мечтания... Ты трогал вон то дерево? Ощущал пальцами твердость его коры? Ее холод и влажность?
   - Нет. Не ощущал.
   - Так как ты можешь говорить? Я - фея, а не ты. Мне снится только осень. Дождь и гниль. А иногда ничего не снится. Здесь моя тайна. Хочешь скажу?
   - Свою тайну? - коричневый мир тоскливо плакал. Его повелители скрылись, спрятались, попали в плен к мертвым манекенам и теперь он выцветал, как программа, готовая к выключению. Терял краски, намокал.
   Фея посмотрела на меня. Ничего похожего. Круглое лицо, тени вокруг глаз и пухлые губы.
   - У меня волшебные руки. Пальцы, ладони. Мира не было, до тех пор пока я не родилась. Была только пустота. В ней не было даже темноты и света. Лишь кто-то любил меня... Непонятная любовь пустоты... Я лежала в кроватке и трогала игрушки. То есть потом они стали игрушками. Мишками и обезьянками. Пушистыми игрушками. Они куда-то ушли... Ты не встречал их? Хотя нет, тебя же нет. Нет - мое любимое слово. Ты заметил?
   - Нет.
   Она улыбнулась, трещинка на нижней губе слегка разошлась и выступила капля крови.
   - Второй стала моя кормилица. Она называла себя мамой, но у меня не могло быть мамы. Я тыкала ручками в ее грудь и она появилась, вырвалась из ничего, стала большой и красивой. Я ее тоже очень любила. Потом и она исчезла. Возможно, я не знаю настоящего волшебства? Я ухожу и все то, что я создала обращается в пыль?
   - Возможно...
   - Ты не врешь. Хорошо. Многие лгут. Хотят и лгут. Ненавижу ложь. Потому что она - чужая выдумка. Кто-то крадет мои мысли и пытается превратить в свою выдумку. Из-за этого все получается таким... таким... поддельным. Они хотели надеть на меня перчатки, как будто в коже все дело! Но больше всего я люблю лес. Ты гулял по лесу? Нет? Несчастный! Я обошла все леса, я притронулась к каждому дереву, превратила их в настоящие... А они из них стали делать бумагу, - глаза феи заблестели, потекли слезы. - Кто-то придумал печаль. Наверное есть еще кто-то, злой волшебник, что идет за мной и сдвигает все со своих мест.
   - Дочь громовержца, обида, которая всех ослепляет, страшная; нежные стопы у нее: не касается ими праха земного, она по головам человеческим ходит, смертных язвя.
   - В нем есть свое очарование, - кивнула на сад за окном Ата. - Хотела бы я дождаться весны и превратить его в зеленое облако, безумно легкое и свежее... Хотела бы я оказаться вновь той, кем была, забыть, заснуть, проснуться... У тебя сильные руки? Они не дрожат?
   - Нет, не дрожат.
   - Конечно, ты здесь, ты еще не существуешь. Тогда пойдем, - она схватила меня и потащила в центр зала. - Прочь! Прочь, уроды! И не надейтесь на мою милость! Вы - не мои, не мои, не мои! Ой, что я наделала!
   Ата останавливается и с жалостью смотрит на меня.
   - Ты... ты... прости... я сделала тебя настоящим...
   - Ну и что, - отвечаю я.
   - Поверь, я не хотела... Я люблю всех... Но я устала. Все дело во мне.
   - Конечно, - киваю головой, - все дело только в тебе. Ты счастливый человек - от тебя что-то здесь зависит.
   Девчонка захлопала в ладоши и запрыгала:
   - Все! Все! Здесь все мое! Видишь стол? Пойдем!
   За столиком сидели два неопрятно разбухших существа и рисовали, то есть макали в баночки с водой пальцы, осторожно возили по краскам и вычерчивали на больших листах бумаги линии и круги. Ата пнула по крышке, столик накренился и все полетело на пол. Существа отшатнулись, подняли разноцветные руки, но фея не обратила внимания и вскочила на столешницу:
   - Давай, давай быстрее! Ну что ты возишься?! Вот так хорошо, - столик угрожающе затрещал. - Сцепи руки. Вот так. Видишь? Как у меня. Делай так же. А теперь держись!
   Она легко, невозможно легко, неуловимым и быстрым дуновением прошлась босыми ступнями по моим ладоням, плечам, вытянулась, ухватилась за ближайшую балку, подтянулась, встала на ней, балансируя, ухватилась за вторую, снова рывок еще выше, в сходящуюся бездну...
   Меня сдернули на пол и задвинули за плечи надсмотрщиков.
   - Слезай! - крикнул один из них. - Слезай или будет хуже!
   - Чертова девчонка, - выругался второй. - Снова не уследили... Все уже ученые, но стоит появиться новичку и она устраивает представление.
   - Вызвать дежурного?
   - А ты еще не вызвал?
   Ата перебиралась с балки на балку, взбиралась все выше и выше по пыльной спирали и вниз сыпались пыль и облупленная краска. Она не обращала внимания на крики и когда смотрела вниз, то смотрела только на меня. Почему-то наши глаза сразу встречались, дружно выискивали единственно верное соединение, одинокую прямую в бесконечных лучах иных взглядов. В ней не чувствовалась игра. Ей было тяжело, словно кто-то невидимо-злобный затеял собственную забаву. Потные руки и ступни оскальзывались, пыль забивалась в глаза и в рот, предательский голос шептал, что уже достаточно, что уже все, надо прекращать глупости и спускаться.