— Ну сделай что-нибудь… Возьми в рот… Подними его.
   — Нет, дорогой, — безжалостно отказалась я. — Такого уговора у нас не было. Я вам уступила свою дырку, делайте с ней, что хотите. Но не рот. Взять в рот я могу только у человека, которого люблю, к кому питаю страсть, а за деньги свой рот не сдаю в аренду.
   — У тебя есть принципы? — удивился он, — Довольно странная позиция для человека твоей профессии.
   — Вы моей профессии не знаете, — обиделась я. — Я вам не представлялась… да вас это и не интересовало.
   — Господи, — простонал он. — До чего же я ее хочу… Я умираю от желания… и не могу.
   — Получается, как в том анекдоте, — безо всякого сочувствия рассмеялась я.
   — В каком анекдоте? — машинально переспросил он. Я приподнялась на локте и с фальшивой заботливостью подвинула подушку ему под голову.
   — Анекдот литературный. О признаках комедии, драмы и трагедии. Чем они отличаются? Естественно, через секс. Драма — это когда мужчина имеет место, где можно употребить женщину, и, конечно, ее, готовую к его услугам, но недостает одного слагаемого — нечем это сделать. Как в вашем случае. Комедия — это когда есть во что и есть чем, но негде. А трагедия…
   Он не дал мне договорить.
   — Не для того я тебя позвал, милочка, — строго произнес он, — чтоб ты меня дразнила сомнительными анекдотами. Я плачу за твое тело.
   — Пожалуйста, — сдерживая смех, сказала я. — Берите. Если есть чем. Но вы переживаете драму. О чем я вам и твержу. Третьего элемента — возбужденного члена не имеется в наличии.
   Он помолчал.
   — Это на нервной почве.
   — Вполне возможно, — проявила я снисходительность.
   — Если полежать и отдохнуть… я смогу.
   — Полежать можно, — согласилась я. — Но не на пустой желудок. Я голодна.
   — Настолько, что не можешь полежать немножко?
   — Да, настолько. Вы нализались и, должно быть, сыты… А я ничего во рту не имела.
   — Я тебе предлагал, — съязвил он.
   — Это был рискованный шаг с вашей стороны. Могла бы и откусить… с голоду.
   — И правильно бы поступила, — проявил он неожиданно чувство юмора. — Он того заслужил.
   — Не нужно унижать его, — поднялась я с постели. — Пойдемте. Поедим и вернемся сюда. Вторая попытка, возможно, и будет успешной. А я это все засчитаю за один раз. Идет?
   — О, вы великодушны.
   — Из уважения к сединам.
   Мы оба по очереди помылись в душе. Он сменил костюм, надел свежую белую рубашку, повязал на дряблой шее не совсем модный, но вполне элегантный галстук. Я облачилась в свое слегка подсохшее тряпье, и он, глянув на меня, кисло резюмировал:
   — У нас будут неприятности в ресторане… Из-за твоего… э… э… костюма.
   — Меньше обращайте внимания на условности, сэр, — посоветовала я. — Жена Цезаря вне подозрений… Дама джентльмена не подлежит критике. Вы, надеюсь, джентльмен?
   — Может быть, заказать сюда?
   — Нет, — заупрямилась я. — На один вечер излечитесь от провинциальных комплексов. Не суетитесь перед официантами. Ни перед кем не оправдывайтесь. Вы платите. И все подчиняется вашим прихотям.
   — Откуда у тебя такие сведения о нормах поведения человека… э… э… с деньгами?
   — Я родилась в Нью-Йорке. Этого разве мало?
   — И ты уверена, что тебя не попросят покинуть ресторан в этих э… э… шортах?
   — Уверена.
   — Почему?
   — Я в этом ресторане бывала.
   — С кем? Если это не профессиональный секрет?
   — С родителями.
   У него полезли вверх седые брови. Мы уже были в лифте. Больше он вопросов не задавал.
   В интимной полутьме ресторана нас встретил метрдотель с рожей старого дога, на которой при нашем появлении не отразилось ровным счетом ничего. Он провел нас вглубь и усадил за столик с темным полукруглым диваном, вручив каждому с церемонным поклоном, как посол верительные грамоты на приеме у президента, большие, в твердых вишневых переплетах ресторанные меню. Мы сели не друг против друга, а почти рядом, вполоборота один к одному и в то же время лицами к молодому и длинноволосому пианисту, который, блаженно прикрыв глаза, извлекал из темного рояля сладкую и грустную до слез мелодию из фильма «Доктор Живаго». Играл он тихо, как бы вполголоса, и это еще больше создавало атмосферу непринужденности и покоя.
   Мы сделали заказ официанту, и, когда он отошел от нашего столика, я сказала:
   — Полагаю, наступило время, представиться. Я даже не знаю не только, кто вы, но как вас зовут.
   — А это обязательно? Мы, кажется, неплохо обходились до этого без представлений.
   — Ну, скажите хоть, как вас зовут ваши внуки.
   — Дедушка.
   — Хотите, чтоб и я вас так называла?
   — Ладно, называйте меня Дэниел. А вас?
   — Майра.
   — Это ваше действительное имя?
   — Да. А ваше?
   — Тоже.
   — Вот и прекрасно, — захрустела я орешками, достав их из вазы на середине стола.
   — Майра. Майра… — повторил он мое имя. — Вы католичка?
   — Нет.
   — Любопытно. Из протестантов? Я бы определил вас как испанский тип.
   — Ошиблись. Я еврейка.
   Он не мог скрыть удивления.
   — Не предполагал, что и ваши… э… выходят на панель.
   — Панель не имеет расовых предрассудков, — усмехнулась я.
   — Я вижу, вы, как и подобает представителю этого… э… э племени, относитесь к либералам, имеете розовую окраску.
   — А вы — коричневую?
   — Если угодно… На юге, слава Богу, консервативные традиции не выветрились.
   — Значит, вы антисемит?
   — И не стыжусь этого. Я к тому же и расист. К вашему сведению. Терпеть не могу черных… и цветных, вроде пуэрториканцев и «чиканос». Так у нас на юге величают мексиканцев.
   Он посмотрел на меня со снисходительной улыбкой и потянулся к вазе за орешками. Я невольно отдернула оттуда свою руку.
   Я, пожалуй, впервые сидела лицом к лицу с моим политическим противником, откровенным, незамаскированным идеологическим врагом. А совсем недавно, с полчаса назад, валялась с ним в одной постели. Как с человеком. Не очень интересным. Слишком старым для сексуальных утех. Но все же человеком. Таких сухощавых, подтянутых старичков любят показывать по телевизору в рекламе сладких лакомств. Они, эти слюнявые рекламные старички, приносят лакомства своим внукам и улыбаются с экрана фальшивыми зубами, олицетворяя собой добрую старую патриархальную Америку.
   Мои интерес к нему заметно возрос. Теперь для меня он был не просто сладострастным импотентом, а персоной, вызывающей жгучее, нездоровое любопытство. Такое же, должно быть, вызывает в кунсткамере заспиртованный двухголовый теленок.
   И он оживился. Его водянистые блеклые глаза приобрели молодой блеск, какого я не наблюдала у него в постели. Как и меня, встреча с врагом его возбудила.
   Официант подкатил на тележке заказанный ужин и важно, с преувеличенным чувством собственного достоинства разложил из мельхиоровой посуды на тарелки аппетитно пахнущие, коричнево поджаренные стэйки, добавив по собственному усмотрению картошки, цветной капусты и зеленого горошка. Бутылку вина в серебряном ведерке принес другой официант, помоложе, должно быть, учецик, потому что разливал он вино по бокалам робко, сдерживая дыхание, опасаясь пролить на скатерть.
   — Ну, что ж, — сказал Дэниел, поднимая высокий узкий бокал и взглянув на меня с плотоядной приветливостью. — Давайте с вами выпьем… знаете за что?.. За Америку. Ведь вы не иммигрант? А урожденная американка… И даже можете быть избраны президентом страны. Впрочем, сомневаюсь. Америка еще не имела президента иудейского вероисповедания.
   — За Америку, — слегка приподняла я свой стакан. — У каждого из нас своя Америка.
   Он отпил из бокала и приступил к стэйку.
   — Верно, — осторожно жуя вставными зубами, произнес он. — Каждый носит в душе свою Америку. Ваши предки, не далее чем в прошлом поколении, прибились к этим берегам, чтоб урвать себе кусочек американского процветания. Не правда ли? Бежали из одной чужой страны, России, скажем, или Польши, в другую, тоже чужую. Уже кем-то построенную и достигшую расцвета.
   Прибежали на готовое и впились зубами в чужой, совсем иными руками приготовленный пирог. Мои род в Америке, к вашему сведению, семь поколений…
   — Но задолго до вас, — перебила я, — здесь жили подлинные американцы, не пришельцы из нищей Европы, а свободные и свободолюбивые индейцы… которых ваши предки нещадно истребили, чтоб отнять их земли, их угодья… То есть отнять чужое, не принадлежащее по праву. Так что и вы, и мы, в сущности, пришли на чужое. Но лишь с той разницей, что мы не пролили ничьей крови.
   — В первую очередь, мы орошали эту землю своей кровью. Великая дорога на Запад, по которой продвигались в своих фургонах отважные пионеры, устлана костями умерших от болезней и стужи младенцев, их матерей, не перенесших голода, и их отцов, павших от копья или стрелы. Это не было веселой прогулкой, как изображают нашу историю в ковбойских фильмах евреи из Голливуда. Это были тяжкие страдания и мужество. Поэтому тележное колесо, то самое, с пионерского фургона, до сих пор украшает ворота наших домов. Чтоб напоминать каждому новому поколению, как и кем была создана эта богатейшая в мире страна.
   Я рассмеялась, и он с недоумением посмотрел на меня.
   — Ваш символ — тележное колесо — подвергся такой же девальвации, как и все ценности в Америке. — сказала я, поддразнивая его. — Новенькое крашеное колесо можно купить за несколько долларов в магазине сувениров и прибить к своим воротам, как это делают совсем зеленые иммигранты, не на фургонах пересекшие Америку, а в подержанных «Фордах». Я бы на вашем месте, имей я столько поколений в Америке, прибила к воротам не банальное тележное колесо, а скальп, длинноволосый индейский скальп, срезанный мужественными предками с убитой индейской женщины или ребенка, и это было бы более точным и нетленным символом. Потому что при нынешнем прогрессе можно всегда заменить обветшалый натуральный скальп на синтетический, скопированный с оригинала.
   — Вы язвительны и даже остроумны, — нисколько, по крайней мере внешне, не рассердился он. — Пикироваться с вами занятно, и это скрасит наш ужин. Я принимаю эту игру… но при одном условии. Не переходить на лица и… э… э… без лишних эмоций. В противном случае мы не получим удовольствия от ужина и сохраним друг о друге нелестное, а, главное, неверное впечатление. Идет?
   Я кивнула с набитым ртом. Стэйк был сочным и приятным на вкус. Я изрядно проголодалась и отправляла в рот дольку за долькой нарезанного острым ножом, хорошо прожаренного мяса, не отказываясь и от хлеба, которого я обычно стараюсь избежать по диетическим соображениям.
   Мягкая, плавная мелодия тихо плыла под бордовым, с золотом потолком ресторана, блуждала среди бронзово-хрустальных люстр, купалась в сизых прядях сигаретного дыма.
   Дэниел тоже закурил, вежливо испросив моего согласия. Стэйк он не доел. Салат остался нетронутым. Он явно страдал каким-нибудь желудочным недомоганием. Об этом свидетельствовали нездоровая желтизна кожи на лице и набрякшие мешочки под глазами.
   — Мне любопытно, — сказал он с дружелюбной улыбкой, — как вы, молодежь… э… э… и притом либеральная, видите ближайшее будущее Америки.
   — Ответить кратко или пространно? — улыбнулась я ему.
   — Сначала кратко… а уж потом, если понадобится…
   — Наша страна идет к фашизму.
   Мой ответ был для него неожиданным. Он вынул сигарету изо рта и долгим изучающим взглядом вперился в меня.
   — Вы так полагаете?
   — Это и ребенку видно. Такие, как вы, рвутся к власти, и вы ее захватите. Вне всякого сомнения. Деньги-то у вас. А там, где деньги, там и сила.
   — Я вас разочарую, если с вами соглашусь?
   — Нисколько. Правые, консерваторы всегда были прямолинейны, как… полицейская дубинка. Вы откровенны и не рядитесь в овечьи шкуры.
   — Но я бы это не назвал фашизмом…
   — А как? Новым порядком? Сильной рукой?
   — Пожалуй, это ближе к истине. Разве вы не видите, как остро нуждается Америка в сильной руке, чтоб выбраться из трясины, в которую ее засосало по самое горло?
   — Кто же загнал ее в трясину?
   — Неужто не знаете? Вы, господа либералы, и ваше окружение всех оттенков, от бледно-розового до кроваво-красного. Вы разоружили некогда сильнейшую державу мира, отучили ее народ работать, развратили всеми видами подаяний из бездонных фондов социальной помощи, выработали неслыханный за всю нашу историю комплекс неполноценности у среднего американца, размякшего и безвольного от порнографии и наркотиков, чем вы его усиленно кормите вот уже два поколения подряд.
   — Абсолютный бред, — замотала я головой. — Но дело не в том. Меня удивляет отработанность ваших формулировок. Вы не спорите со мной, а читаете лекцию, тщательно подготовленную и уже повторенную не единожды Я права?
   — Воздаю должное вашей проницательности. Я действительно читаю лекции… перед различными аудиториями, и, должен признать, число моих слушателей в последнее время небывало возросло. Сказал я вам это для того, чтобы в нашей дальнейшей беседе вы не ставили под сомнение цифры и факты, которые я приведу. Они тщательно выверены специалистами и подтверждены документально.
   — Вы профессиональный лектор? Я так и не знаю рода ваших занятий.
   — А это мне кажется необязательным при нашем… э… э… кратком знакомстве. Я не преподаю в колледже…
   — Слава Богу…
   Он невесело рассмеялся.
   — И даже если б и решил заняться преподавательской деятельностью, то, смею вас уверить, еще некоторое время тому назад мне пришлось бы преодолеть неимоверные препятствия на пути к кафедре. Почему? Потому что, милое дитя, все университеты и колледжи Америки оккупированы либералами, и таким, как я, с моими взглядами, туда даже нечего было соваться. Не подпустят к студентам даже на пушечный выстрел. Кстати, известна ли вам такая цифра? Среди преподавателей в Америке семьсот тысяч ваших соплеменников, евреев. И в средствах информации: кино, телевидении, радио, газетах — примерно столько же. Не слишком ли много для такой сравнительно малой по численности этнической группы? Кажется, шесть миллионов всего? Я думаю, не будет преувеличением сказать, что эти важнейшие области духовной жизни страны прочно находятся в руках евреев. А следовательно, у либералов.
   — Вы ставите знак равенства между евреями и либералами?
   — Вне всякого сомнения. Либерализм — это еврейская национальная болезнь. И, конечно, имеет свои исторические корни. Евреев часто, чаще других, притесняли, подвергали преследованиям, и у них, даже когда они богатеют и добираются до кормила власти, остается своего рода комплекс вины перед другими людьми, обойденными судьбой, и лозунги либералов кажутся им единственной панацеей от всех социальных бед. Всю эту шумную и скандальную кампанию за равные возможности для черных и белых вели в основном евреи.
   — Я не стыжусь этого.
   — Вот видите. Даже сейчас, когда печальные плоды вашей деятельности налицо, вы не чувствуете раскаяния… Или хотя бы сожаления.
   — В чем?
   — Да хотя бы в том, что вы сами себе навредили. Уже не говорю о цене, которой расплачивается за вашу деятельность вся наша страна. Американские негры, которые и прежде жили получше, чем большинство белого населения Европы, и были трудолюбивой, лояльной и глубоко религиозной частью нашей нации, подхлестнутые и развращенные либеральными агитаторами, превратились в национальное бедствие. Черные не хотят работать и за это получать средства на жизнь. Их устраивает безделье, ибо либеральное государство и так прокормит их, оденет, обует, будет обучать их детей в школах и в колледжах и бесплатно содержать в госпиталях, когда они объедятся наркотиками. Черные сейчас возомнили себя хозяевами Америки и абсолютно убеждены, а это вдолбили им в головы вы, что каждый белый виноват перед ними за то, что их предков привезли из Африки на невольничьих судах и продали в рабство. Никогда, за всю историю, Америка не знала такой расовой ненависти. Причем односторонней. Открыто декларируемой неприязни и враждебности черных к белым. А с другой стороны, растерянность и безволие белых, поверивших вашим либеральным бредням и отравившихся чувством вины перед черными за дела своих предков. Посмотрите, до чего дошло. С наступлением темноты белое население боится высунуть нос из дому. Улицы городов и парки стали местами почти безнаказанного разгула черных. Здесь, в Нью-Йорке, даже в самом центре, в Манхэттене, столкнувшись с черным, так и ждешь, что он плюнет тебе в лицо. И будешь благодарить Бога, если только этим, а не ножевой раной отделаешься. Включите, телевизор. Что ни происшествие: убийство, поджог, ограбление — ведут в наручниках черных, и они, не стесняясь, с вызовом смотрят на вас с экрана.
   Черные, бывшие некогда одним из источников благоденствия Америки, стали сейчас национальным бедствием и приведут страну к большой крови. И их первыми жертвами будете вы! Да, уверяю вас! Те, кого вы так опекали, с кем так нянчились, чью судьбу так оплакивали, когда получили с вашей помощью все мыслимые и немыслимые права и блага, в первую очередь обратили свою ненависть на вас, своих непрошеных благодетелей. Нигде в Америке так не силен антисемитизм, как среди негров. Их прежде таившаяся под спудом неприязнь к белым опрокинулась с особой силой на ваши головы.
   Они легко определили, что евреи являются самым слабым звеном среди белых, с трудом терпимым одноцветным с ними христианским населением. К тому же облагодетельствованный никогда не преисполняется любовью к своему благодетелю, а, наоборот, затаивает завистливую враждебность.
   Злее антисемитов, чем негры, сейчас в Америке не найти.
   — Даже злее вас, южан? — сыронизировала я.
   — Вот, вот. Вы попали в точку, — усмехнулся он. — Мы пришли, пожалуй, к самому интересному и полезному для вас в этом разговоре. Если, разумеется, у вас хватит благоразумия и чувства самосохранения, чтоб извлечь хоть что-нибудь для себя на будущее.
   — Давайте, советуйте, — все еще не выходила я из ироничного тона. — Научите жить.
   — Учить вас уже поздно, — вздохнул он. — Это вовремя не сделала наша прогнившая школа и тоскующая по коммунистическому кнуту пресса. Да и ваши родители… Полагаю, они не прозябают в нищете?
   — Никак нет, — согласилась я. — Средний класс. Даже выше среднего…
   — И конечно же, либералы?
   — Некоторым образом, да… Но пассивные либералы, способные лишь на сочувственные вздохи, и только. Они мне так же чужды, как и вы… но с той разницей, что вы мой прямой враг, а они… косвенные, но тоже помеха… нашей борьбе.
   — Вашей борьбе? Вот мы и разграничили позиции и провели линию фронта. Не так ли?
   Тут он впервые понизил голос и оглянулся на соседние столики. За ними уже сидели мужчины и женщины, в основном парами, одетые по-вечернему. Я невольно подумала о том, какой я им кажусь в своих шортах и безрукавке. К счастью, ноги в спортивных беговых ботинках не видны под столом. Да и мягкий, неяркий свет скрадывал вызывающую наглость моей экипировки в этом благопристойном, в меру старомодном зале, имевшем еще задолго до моего рождения все тот же уверенно-консервативный облик.
   Официант, тот, что помоложе, снова подкатил к нам тускло посвечивающую никелем и мельхиором тележку и поставил на стол десерт. Дэниел не притронулся к еде. Я же набила полный рот и еле смогла выговорить:
   — Продолжайте. Я вас слушаю. Итак, мы по обе стороны баррикады.
   — Да, — кивнул он. — К сожалению. Я предпочел бы видеть вас на нашей стороне баррикады. В противном случае вы обречены. И мне вас искренне жаль.
   Не смейтесь. Я вижу по вашим глазам, вы сдерживаете смех, считая меня выжившим из ума монстром. Ужасное заблуждение. И легкомыслие. А ведь от того, как вы отнесетесь к моему предостережению, зависит не только ваше будущее, но и ваша жизнь… в самом элементарном физическом смысле. Поверьте, я не хотел бы зла лично вам. И разговариваю с вами… как говорил бы со своей дочерью…
   — То есть как отец?
   — Считайте так.
   — Ну, тогда, уж если быть точными, как дедушка. Мой отец моложе вас.
   — Великолепно. Я пропускаю мимо ушей вашу бестактность. Не согласны с моими взглядами? Ваше дело. Но хоть уважайте мои седины. Мне кажется, даже самые крайние в вашем лагере еще не дошли до того, чтоб совсем отмахнуться от старшего поколения, презреть его за убывающие силы и приближающуюся пропасть могилы. Все там будем, милая. Кто раньше, кто позже. Старости можно избежать лишь одним путем: умереть молодым.
   — Вот на это я и рассчитываю. В предстоящей схватке я не надеюсь уцелеть. А что касается уважения к сединам, то вы мне сами подали пример неуважения к вам. Уважая свои седины, не пользуются продажной любовью уличных девчонок, годящихся вам во внучки.
   — Видите, как дело обернулось? Вы, а не я, вышли на панель, предлагая свое тело за деньги. И за это вы мне читаете мораль. Бог с вами. Я оставляю ваш выпад без внимания. А то мы отвлечемся от главной темы нашего спора. А нам пора прийти к заключению, потому что скоро принесут счет и нам навряд ли представится возможность продолжить этот очень интересный разговор.
   Итак, вы считаете, что Америка идет к фашизму, а я полагаю, что мы накануне гражданской войны, большой кровавой бойни. Оба мы сходимся на том, что так, как теперь, дальше продолжаться не может. Должен произойти взрыв.
   Мы по-прежнему, хотя бы в потенции, самая сильная держава свободного мира и последняя надежда этого все сужающегося мира. Только мы еще способны, если наведем порядок у себя дома, противостоять натиску безбожной тоталитарной, темной силы, назвавшейся коммунизмом.
   Но вначале бой у себя дома. Со всеми теми, кто наше прежде мускулистое тело превратил в дряблое желе, кто отравил душу нации безверием, нравственной нечистоплотностью, неуважением к нашим святым идеалам добра и любви к ближнему.
   Белая, здоровая Америка сметет вас со своего пути. Называйте это фашизмом, военной диктатурой, как вам заблагорассудится. Сильная рука, а не болтовня конгрессменов в Капитолии — единственное лекарство, которое спасет Америку и мир.
   И вот тогда, когда хлынет кровь, ваша участь будет самой незавидной. Евреи всегда были удобной мишенью для разгневанных толп. А теперь к вашему древнему греху — мукам Иисуса, за который вы расплачиваетесь унижением и кровью вот уже скоро две тысячи лет, добавится ваш либерализм, ваше неумное, болезненное сочувствие социализму — ядовитой экземе на теле Америки. И вас первыми сметет кровавая волна. Вместе с неграми, пуэрториканцами и прочим отребьем, как вши расползшимся по Америке, опутавшим нам ноги, повисшим на нас зловонным грузом.
   Но вы, евреи, будете первыми жертвами. За это я могу поручиться. Вам ничего не говорит цифра — шесть миллионов? Столько, если верить статистике, Гитлер уничтожил евреев в Европе. В Америке сейчас насчитывается приблизительно столько же. Роковая для вашего народа цифра. Не правда ли?
   А теперь послушайтесь моего совета. И поделитесь им с каждым, кто вам дорог. Пока не поздно, отряхните с себя либеральные лохмотья, проявите дальновидность, докажите любовь к стране, вас приютившей, ведь вас принято считать умным народом, и придите к нам, в наш лагерь. Перейдите заранее к победителям. Мы вас примем. Как белых людей. Как бойцов. В одном строю с нами.
   Он выжидающе посмотрел на меня.
   Я кипела от негодования. И поэтому молчала, чтоб не сорваться на крик. Мне было гадко сидеть с ним за одним столом.
   Выручил метрдотель, принесший счет. Дэниел небрежно, явно изображая широкую, немелочную натуру, пробежал счет и, взяв у метрдотеля услужливо поданную ручку, подписал его, прибавив к обшей сумме еще пятнадцать процентов на чай. Метрдотель, с достоинством поблагодарив, удалился, а он, пребывая в отличном расположении духа, победно глянул на меня своими в красных прожилках глазами и изрек:
   — А знаешь, милая, мои планы некоторым образом изменились. Нам придется расстаться сейчас. Я захотел спать… Так сказать… баюшки-баю…
   — Это единственное, что вы умеете ночью делать, — сказала я с облегчением.
   — Вот видишь, как ты прозорлива. Мы выйдем вместе в холл, а там — в разные стороны.
   — Зачем утруждать себя совместной прогулкой до холла? Не лучше ли расстаться тут же… за столом?
   — Как будет угодно. Желаю всех благ… И помни, о чем я говорил. Пока не поздно, займи верную, беспроигрышную позицию. Мы не пощадим никого, кто будет против нас.
   — Об этом еще рано беспокоиться. Тем более вам… У вас мало шансов дожить до той поры… Возраст возьмет свое.
   Я его все же вывела из равновесия.
   — Ну, ну… рано меня хоронишь, — хрипло прошептал он мне в лицо. — Я еще увижу своими глазами, как таких, как ты, будут сваливать штабелями в общие могилы.
   — Желаю приятно развлечься, — сказала я, приподымаясь, и вдруг вспомнила:
   — А деньги?
   — Какие деньги? — опешил он.
   — Двадцать пять долларов, о которых мы сторговались на Лексингтон-авеню… Что, склероз?
   — Ах, вот ты о чем? — улыбнулся он. — Но мы уже в расчете. Я оплатил твой ужин.
   — Ужин — сверх программы, — сказала я, повышая голос, и за соседними столиками стали поворачиваться к нам. — А за сексуальные услуги надо платить. Даже импотентам.
   Он заметно встревожился и полез за кошельком.
   — Сколько я должен?
   — Двадцать пять.
   — За вычетом ужина.
   — Хорошо. Дайте разницу. Чтоб я могла оплатить такси, по крайней мере.
   — Вот тебе на такси.
   Он открыл кошелек и синеватыми склеротичными пальцами стал извлекать из него по одной долларовые бумажки, каждую кладя передо мной на скатерть и пришептывая: