Мне стало страшно за Америку. Я тогда впервые испугался за судьбы свободного мира. И мне стало безумно жаль себя, прыгнувшего с корабля-победителя на эту дырявую, тонущую баржу. Я понял, что мы глубоко в жопе.
   — Да ты несешь чушь! — вскочил я с ковра. — Нарвался на одного жулика и уже обобщаешь, на всю страну переносишь! За деревьями леса не видишь! Сразу в панику! Тут же — конец Америки, гибель свободному миру. Стыдно слушать!
   — Не стыди! — Антон положил мне костлявую руку на плечо. — И не прыгай ретиво. Садись. И слушай ушами. Ты тут без году неделя. Весь в розовых слюнях. Я прошел через это. И чем выше была моя ставка на эту страну, чем больше надежд я на нее возлагал, тем страшнее было прозрение и тем болезненнее удар лбом о стену. Непрошибаемую стену тупого, надменного самодовольства, с каким эта огромная, неуклюжая страна идет ко дну.
   Поэтому охолонь. И внемли. Возможно, избежишь повторения моих заблуждений, и это намного смягчит, самортизирует удар, который уже нацелен на твою доверчивую башку. Нас, русских, жизнь учит только таким путем — расшибая лоб до мозгов. И так и не может научить. Поэтому ты и прыгаешь, хорохоришься. Не желаешь трезво поглядеть фактам в их непривлекательное лицо. Садись! Кому говорят?
   — Тебе твоя личная неудача затмила белый свет, — огрызнулся я.
   — Садись, не мешай ему, — потянула меня за руку Майра, и я, все еще кипя, опустился на ковер рядом с ней и отвел глаза от обоих.
   Антон зашагал перед нами от камина к столу и обратно, заложив длинные руки за спину и сцепив их костлявыми пальцами. Он заметно сутулился. Глаза полузакрыты. Губы шевелились, и с ними двигалась взъерошенная борода.
   — Знаешь, на кого он похож? — шепнула мне Майра. — У вас в России, еще при царе, была такая личность… Я в кино видела. Он своей волей подавил царя и царицу. Простой крестьянин. С бородой, как у Антона. И с такими же жуткими глазами. Его звали, кажется, Распутин.
   — Романтизируешь, — отмахнулся я. — Просто алкоголик… и одинокий, несчастный человек.
   — Вы сбиваете меня с мысли, — поморщился Антон, снова остановившись и нависнув над нами. — Выпью еще и совсем потеряю нить… Я ведь хочу вам объяснить что-то очень важное. И не для меня одного. Для вас в первую очередь. Ибо вы моложе. Мне недолго тянуть. Но ваша агония затянется. И еще на вашем веку все здесь загремит, пойдет к чертовой матери. И вас унесет с собой в пропасть.
   — Мы вам свои похороны не заказывали, — сказала Майра. — Продолжайте про разведку. Я понятия об этом не имею.
   — Не уверен, много ли поймете, слушая меня, — проворчал Антон, — однако продолжаю. Не этот маленький факт с воришкой майором навел меня на печальные размышления о судьбах свободного мира. Я пристальней посмотрел вокруг себя и обнаружил тьму таких майоров. В разных званиях. Во всех кабинетах и всех этажах Си Ай Эй, куда я был вхож. Я увидел тупость, карьеризм, казнокрадство. Я не встретил ни одного настоящего разведчика, способного на равных вступить в схватку с противником, моими бывшими коллегами. Шулера и мазурики. Или же солдафоны. А им на той стороне, я-то знал, противостояли первоклассные мастера своего дела. Виртуозы. Неподкупные. Да, да. Неподкупные. Не потому, что уж так верны идее коммунизма. А по причине профессиональной этики, неведомой здешним джеймсам бондам. И еще потому, что знают — они оседлали тигра и свалиться с него, — значит, погибнуть.
   Возвращаюсь к моему примеру. Представьте обратную картину. Американский разведчик, скажем, этот же самый воришка майор, перебежал на советскую сторону, и мне поручили его в Москве опекать. Мне бы и в голову не пришло сделать какую-нибудь махинацию, совершить нечистый шаг. Это абсолютно исключено. И все, кого я знал на той стороне, никогда бы не отважились на что-нибудь подобное. Вам ясно теперь, в чем различие? И весьма важное. От него во многом зависит успех или неуспех любой операции.
   Посему неудивительно, что советские разведчики с помощью элементарного подкупа выуживают отсюда все, что им заблагорассудится. Помните скандал с украденной в Германии секретной американской ракетой? Ее средь бела дня увезли с военного склада и в легковом автомобиле, кажется, чуть ли не в «Фольксвагене», из окна которого торчало наружу хвостовое оперение ракеты, преспокойно провезли ее, голубушку, сотни миль по немецким автострадам, пока не добрались до своих. И заметьте, никто их не преследовал, как это делают в бравых детективных фильмах. Никаких погонь. Увеселительная прогулка. Никому и в голову не пришло остановить их, полюбопытствовать, что за странный предмет нахально торчит из окна машины.
   Тут возникает еще одна проблема, которая принесет Америке неисчислимые беды. Беспечность. Открытость всего. Отсутствие бдительности. Вражеская разведка на территории этой страны, да и в Европе тоже, чувствует себя вольготно, катается как сыр в масле. Почти полная безнаказанность. А влипнешь — тут же обменяют на какого-нибудь американского чудака, специально ради этого арестованного в Москве.
   Советские агенты творят тут, что хотят. Пример. Любого своего беглеца они, если захотят, найдут, извлекут из самой глубокой американской щели и расправятся, как Бог с черепахой.
   Совсем недавно туг, в Калифорнии, одного такого же бедолагу, как я, нашли в мотеле зарезанным. А ведь ему и фамилию сменили, и лицо пластической операцией изменили. Не помогло. Горло перехватили бритвой от уха до уха. Знакомый почерк. И ничего не тронули — специально, чтоб не выглядело грабежом, все денежки и даже часы сложили кучкой на груди покойника. Словно фирменную печать оставили. И испарились. До следующего случая.
   Я знаю несколько перебежчиков. Здесь, в Калифорнии, ошиваются. Чумеют от страха. Никто их не защитит. Каждый ждет, когда настанет его черед.
   — Постойте, постойте, — замахала руками Майра, — вы уклоняетесь от главного. Я внимательно слушала, как вы отпеваете Америку, и мне в голову пришла вот какая мысль: если Америка уж такая слабенькая, такая несчастная, чего ж это ее никто в мире не пожалеет, не прольет по ней соболезнующей слезы? Ничего подобного мы не наблюдаем. А совсем напротив. Эту страну люто ненавидят на всем земном шаре. И не только враги. Но и союзники. Те, кто еще вчера лизали ей пятки. Как могла вызвать к себе такую неприязнь умирающая, хилая Америка?
   — Как? — вскинул мохнатые брови Антон. — Вам это неясно? Ну-с, матушка, мне кажется, последняя кухарка давно разобралась в этом вопросе. Кто любит богатых? Видали ли вы благодарного нищего, получившего милостыню? На словах он признателен, а в душе проникается ненавистью к благодетелю. Америка широко и щедро подавала всему миру, спасала от голода целые народы. Порой грубовато, неуклюже, без изящных манер, что свойственно любой молодой, быстро наливающейся силой нации. Не до красивых манер. Накормить, спасти — вот что главное. А накормленные и спасенные, оклемавшись маленько, уже не любят вспоминать, в каком они дерьме только что тонули, и к тому, кто им это напоминает, проникаются вначале раздражением, потом злобой.
   А венец всему — зависть. Зависть бедного к богатому, слабого к сильному, увядающего, немощного к молодому, с румянцем на всю щеку.
   Французов дважды спасала Америка. В обе мировые войны. За шиворот вытаскивала из поражения Старую Францию, до сих пор не забывшую своего величия времен Наполеона Бонапарта, а теперь средненькое государство, которое тщится выглядеть великой державой, и это так же смешно и грустно, как зрелище красящейся и молодящейся старухи. Никто в Европе не относится к американцам с таким презрением, как вот эти самые французы.
   Нелепость ситуации в том, что Америку продолжают не любить за ее мощь и богатство и сейчас, когда она все это теряет с катастрофической скоростью. Но хулители и недоброжелатели не хотят этого видеть. Ибо злоба застилает глаза.
   Но это все было бы полбеды. Американцы сами невзлюбили себя. Те самые американцы, еще поколение тому назад слывшие во всем мире народом самовлюбленным и кичливым. Нет этого больше. На смену пришло самооплевывание, чуть ли не стыд за принадлежность к этой стране. Я слушал в Германии интервью по телевидению с американскими солдатами из войск, размещенных в Европе. Так сказать, авангард Западного оборонительного союза, первая линия фронта с коммунизмом.
   Я ушам своим не верил. Что несли эти молодые бесстыжие мальчишки в американской военной форме? Ну, свобода слова. Нет цензуры. Демократия. И я за это всей душой. Но при этом мне стало до жути боязно за ту же бедную демократию. Эти мальчики не станут ее защищать. Они не хотят умирать. И не стыдятся говорить такое, облаченные в форму защитников отечества. А черные солдаты — их было больше белых, и у меня сложилось мнение, что вся армия этой страны напоминает больше африканскую армию, — не стыдясь, скалились с экрана, заявляя, что за деньги, которые им платят белые, они не подставят свои головы под удар.
   Я чуть не обалдел. Я был готов выть, как волк на луну. Но добро бы одни черные так бесцеремонно оплевывали страну давшую им жизненный уровень выше, чем у белых европейцев. А остальная, светлокожая Америка? Эти прыщавые юнцы, и по-слоновьи толстые, несчастные девахи, затевающие митинги и демонстрации протеста по любому поводу, лишь бы это ущемляло и разоблачало их отечество.
   По Америке, как саранча, бродит, дымя марихуаной и расшвыривая пустые банки из-под пива, немытое и нечесаное поколение, обожравшееся до тошноты, растерявшее идеалы отцов и дедов и не нашедшее ничего взамен. Кроме отрицания и разрушения дома, в котором живут. И единственное, пожалуй, что еще вызывает их ленивый интерес: где найти дырку, чтоб воткнуть свой вялый член. Эти не прикроют своей грудью Америку. Зазвучи набат, и некого будет собрать под знамена. Дезертируют, разбегутся. Как тараканы по щелям. А черные солдаты, за деньги пошедшие служить, благополучно сдадутся в плен.
   Противник же, коммунисты, поставит под ружье любое число молодых солдат. И не только потому, что держит народ в страхе и силой заставит любого пойти, куда ему укажут. Еще и потому, что умелая пропаганда усиленно потчует молодые умы сладкой идеей служения своему народу, ради блага которого и смерть красна. Там еще не выветрился идеал, без которого молодежи становится тоскливо жить. Как это случилось в Америке. И это еще одна из причин, почему Запад обречен. Вернее, сам себя обрек.
   — Да-а, — угрюмо протянула Майра. — Ваши бы речи да американцам в уши. Любопытно, какой бы это дало эффект?
   — А никакого, — усмехнулся Антон. — Либералы грудью закроют от меня микрофоны. Попробовал сунуться на радио, а меня оттуда ревнители свободы слова в три шеи погнали. Да и в газетах указали на порог. Америка залепила себе уши и ничего не хочет слышать. Да ладно, Бог с ней. Соловья баснями не кормят. Плохой я хозяин, болтаю, болтаю, а у гостей пустые стаканы. Давайте нальем и выпьем.
   — За что? — спросила Майра, подставляя свой бокал под темную струю вина из наклоненной Антоном бутылки.
   — Ни за что, — ответил Антон. — Нет, вру! Есть за что! За опьянение! Чтоб уснула мысль. Не тревожила душу. Забылась в сладком сне.
   Выпив и вытерев ладонью бороду он подошел к стереоустановке, поблескивавшей в углу на комоде, повертел рукоятки. Радиоприемник замигал зелеными огоньками, послышался треск и обрывки слов и музыки.
   — Сейчас угощу вас русской песней. Люблю по ночам шарить в эфире. В Тихом океане советские моряки рыбу промышляют. Таков, по крайней мере, их официальный статус. А на деле разведкой занимаются, сукины дети, подслушивают. На этих кораблях электронной аппаратуры больше, чем рыбы. И вот, чтоб моряки не скучали, родина поет им песни. Русские песни. Сейчас поймаем.
   Из шороха и шумов, действительно, пробилась русская песня. Знакомая. И до чертиков приевшаяся дома, в Москве. А тут, на другой стороне океана, под рокот его волн и коровьи крики тюленей эти не Бог весть какие слова, пропетые сочно и чисто по-русски, кольнули в сердце и вызвали прилив влаги к глазам.
 
Я в весеннем лесу
Пил березовый сок
 
   Я вдруг почувствовал, что вот-вот зареву. Подсевший к нам на ковер Антон обнял костлявыми руками колени и раскачивался в ритм песне, и я видел, как задрожали у него губы, и он прикусил их, силясь сдержать эту дрожь.
 
С ненаглядной певуньей
В стогу ночевал
 
   Майра переводила встревоженный взгляд с меня на Антона и снова на меня.
   — Я где-то читала, — прошептала она, — что никто, кроме русских, так не тоскует по родине, покинув ее.
   — Потому, милая, что никому не возбраняется вернуться домой, если надоест на чужбине. А нам нет. Мы отрезанный ломоть. Мы подкидыши в чужом и неласковом мире.
   Я отвернулся от них и незаметно плечом вытер глаза.
   — Хорошая песня, — сказала Майра. — Я не знаю слов, но она меня волнует. Возможно, передалось ваше волнение. И язык какой красивый! Музыкальный.
   — Ничего. Неплохой язык, — согласился Антон. — Жаловаться не приходится.
   — У вас там кто-то остался? — спросила Майра.
   — Остался, — односложно ответил Антон, и она не отважилась его дальше расспрашивать.
   — Человек, как дерево, — задумчиво сказал Антон. — Дерево пересаживают на новое место с комком родной земли на корнях. Иначе не привьется, зачахнет. Нас оторвало не только без земли, всухую, но и обломав корневища. А они, дитя мое, имеют такое свойство… кровоточат.
   Я смотрел на Антона и думал о том, как, действительно трудно, приживаются наши люди в чужих краях. Мне доводилось встречать эмигрантов первой волны. Белую эмиграцию. Тех, кто почти три четверти века назад, после революции, бежали из России. Скитались по разным странам как неприкаянные. Турция, Югославия, Франция, и, наконец, под старость, осели в далекой Америке. Те, кто дотянули до наших дней, остались такими же русскими, какими их вышвырнули коммунисты с родины. Попадались и такие, что, кроме русского, так никакого языка не освоили.
   — Коммунизм непобедим, — вздохнул Антон. — Он обречен на победу.
   — Почему? — воскликнула Майра. — Я с вами абсолютно согласна. Но мне интересно узнать, как вы к этому выводу пришли. Именно вы! С вашей биографией! С вашей изломанной судьбой. Так почему?
   — Почему? — глядя на нее, усмехнулся Антон. — Да потому, что коммунизм аморален. Тотально, абсолютно аморален. И поэтому любой, у кого хоть крупица морали застряла в душе, не может состязаться с коммунизмом на равных. Самые элементарные нормы морали сковывают ему руки, сдерживают пробуждающегося зверя, а противник и в ус не дует, знай машет дубиной, круша подряд все, что подвернется под руку. Повторяю, все подряд! Не делая исключений. Коммунизм не спорит с оппонентом. Он его уничтожает. Физически. Стреляет. Вешает. Морит голодом. Никаких дискуссий! Никакого права! Только грубая сила! И демагогия. На которую такие, милочка, как вы, клюют, захлебываясь от наслаждения. Расстилая ему, коммунизму, красный ковер под копыта.
   — Вот в этом я с вами категорически не согласна! — запальчиво крикнула Майра.
   — Естественно, — с печалью в глазах улыбнулся Антон. — Вы согласны только с тем, что устраивает вас. Что не нарушает стройности ваших отживших ветхих теорий. Все вы, левые, ультралевые, квазилевые, розовые, красные, как мелкие рыбки-лоцманы, расчищаете, прокладываете дорогу чудовищу, которое, утвердившись, первым делом сразу же ликвидирует вас, именно вас. Съест с потрохами. И перед тем, как отправить вас себе в пасть, обложит, как гарниром, ярлыками: оппортунисты, двурушники, социал-предатели.
   Вы, дитя, молоды и доживете до его полного торжества. В этом я вам могу дать гарантию. Вам еще доведется поплясать на его зубах прежде, чем быть проглоченной. Мне нечего впадать в панику. Вам плясать, а не мне. Я исхитрюсь откинуть копыта до этого.
   Вот что меня гневает, что смущает мою душу, это позиция абсолютного непротивления злу, занятая Западом перед лицом неудержимо накатывающего коммунизма. Лишь слабое вяканье, детский лепет, наподобие, как, мол, так можно? Позвольте! Где ваша совесть? Уважайте договора! — Суверенитет других государств?
   А они, коммунисты, даже и не оправдываются. Им не к чему в спор вступать. Была нужда! По принципу московских блатных: я с тобой лаяться не стану, я тебя в рот ебал!
   Прошу прощения у нашей гостьи. Смягчить это, на мой взгляд, гениальное выражение, адаптировать его для нежного женского уха, значит, испортить, погубить, лишить первозданной прелести и точности.
   Вот так-то, милая. Идет девятый вал коммунизма. Мир постепенно погружается во мрак, перед которым бледнеет средневековье. А мы, на оставшемся еще на свету последнем куске планеты, как кролики, завороженно глядим в пасть удаву и нервно подрагиваем хвостиками.
   Иран! Блестящий, изумительный пример нашего бессилия! Какой-то темный мулла захватил эту стратегически важную и уж совсем бесценную по запасам нефти страну, на наших глазах, при нашем прямом попустительстве легко свернул шею верному союзнику Америки — шаху и превратил недавно дружественный народ в кипящий котел ненависти к свободному Западу, к Америке, в первую очередь.
   Чего стоит захват американского посольства в Тегеране! Год издевательств и глумления над американскими заложниками! Попрание всех международных законов, не говоря уж об элементарных нормах приличия! Америке плюнули в лицо, помочились на голову, окунули в дерьмо по уши — и самая сильная в мире страна, самая богатая и лучше всех вооруженная, пустила пузыри, заскулила, забила лапами, как прищемленный дверью щенок. А мир в недоумении и ужасе следил за этим невиданным доселе унижением гиганта.
   — Что Америка могла сделать? — поморщился я. — Сбросить атомную бомбу на Тегеран? Погубить миллионы людей ради поддержания своего престижа?
   — Престиж, да еще государственный, слишком деликатная штука, чтоб его ронять. Уронив, уж невозможно поднять. А вот представь себе на минуту такую картину.
   Не американское, а советское посольство захвачено в Тегеране. Как бы поступила Москва?
   — Ее поступки не пример, — сказал я.
   — Напрасно, дорогой мой, так считаешь. Она побеждает, ибо ее поведение уникально и неподражаемо. Она огнем и мечом на глазах у обалдевшего и слабо вякающего мира покоряет Афганистан. Выжигая с вертолетов деревню за деревней, угоняя за рубеж миллионы беженцев. И не остановится перед тем, чтобы полностью обезлюдить эту страну. Но никогда оттуда не уйдет. Уж поверьте мне! Не в пример Америке, которая с позором еле унесла ноги из Вьетнама и отдала под власть коммунистов Юго-Восточную Азию. Как до того уступила коммунистам без боя Анголу и Мозамбик в Африке и готова отдать свой бастион на самой южной оконечности этого континента.
   Америка беззастенчиво предает своих последних друзей и союзников. Тайвань — Китаю, Израиль — арабам. Как когда-то отдала всю Восточную Европу Сталину.
   Не хочу быть пророком. Гнусное занятие в наши времена. Но безо всякой приблизительности, с математической точностью могу предсказать очередной шаг коммунистов на пути к нашей глотке. Это даже не Центральная Америка — Никарагуа, Сальвадор, Гватемала. Здесь, несомненно, роется подкоп в подбрюшье дяди Сэма. Успешно роется. Глубокая яма, в которой немало поковырял лопатой и ваш покорный слуга.
   Но направление главного удара — в ином месте планеты. Персидский залив! Нефть! Иран уже дозревает, чтоб упасть в подставленные ладони коммунистов. На очереди Саудовская Аравия и нефтяные княжества. Коммунисты туда не вторгнутся. Зачем им шум? К чему проливать свою кровь. Один-два военных переворота. И дело сделано. Удар изнутри. Тщеславным кулаком молодых арабских офицеров, которым не терпится отнять у старых шейхов миллиарды нефтедолларов. А офицеров этих науськивают их авантюрные братья по крови и вере, прошедшие выучку в Москве, в достославном университете имени Лумумбы, где — а это не составляет секрета, — как в оранжерее, взращивается пятая колонна для всех малоразвитых стран.
   Я каждое утро включаю радио в предвкушении этих событий. Я жду буквально со дня на день. Даже с некоторым злорадством. Потому что не нужно быть большим провидцем, чтоб их предугадать.
   И вот тогда-то безо всякой атомной войны Запад рухнет на колени. Перекрыв мировую нефть и держа руку на кране, коммунисты продиктуют деморализованным остаткам свободного мира свою волю. И Запад ей подчинится. Ибо спасенья не будет. По принципу: лучше стать красным, чем мертвым. Лучше жить на коленях, чем умереть стоя. Лучше быть живым рабом, чем трупом свободного человека. Живой осел лучше мертвого льва. Да мало ли оправданий найдут кролики, чтоб объяснить свою капитуляцию и, в конечном итоге, гибель.
   — Все, что говоришь, — возразил я, — лишь на первый взгляд выглядит верным и убедительным…
   — А ты опровергни, докажи обратное, — резко обернулся ко мне Антон.
   — Мне лень, — отмахнулся я. — Спать хочу.
   — Ну и спи. Кто тебе мешает? Я с барышней поговорю. Она умница, умеет слушать. Не правда ли? Можно вам, Майра, задать вопрос? Вы любите негров?
   — Что значит — люблю? — настороженно глянула она на него. — Какой смысл вы вкладываете в слово «люблю»? Люблю ли я спать с черными парнями?
   — Нет, нет. Я не о том. Спать — ваше личное дело. Переспать с негром можно и оставаясь расистом. Из элементарного любопытства. Тщательно потом отмывшись в ванне. Я о другом. Ваше отношение к неграм? Положительное или отрицательное? Какие эмоции они у вас вызывают?
   — Самые положительные, — вскинула голову Майра. — Среди черных у меня много товарищей.
   — Не ответ, — мотнул головой Антон. — В Москве, я помню, самые отъявленные антисемиты, если их начинали уличать в этом грехе, непременно ссылались на то, что в их кругу, среди их близких друзей есть евреи. Я ведь вот что хочу узнать. Для вас приемлемо жить в окружении черных? Вы бы вышли замуж за негра?
   — Да! — твердо сказала Майра. — Для меня в этом нет проблемы. Но Бог ты мой! Вы же расист! Вы, русский, коммунист…
   — Бывший, — с улыбкой поправил Антон. — И полагаю, вы снова не проявили проницательности. Никакой я не расист. Мне негры сами по себе попросту безразличны. Мне не дает покоя совсем иное, но тоже связанное с ними. Отношение белой Америки к своим черным согражданам. Белые в своем мазохизме дошли до неприличия. Носятся со своим чувством вины перед черными, как с краденым арбузом. Виновато заглядывают им в глаза. Предупредительно, чуть ли не заискивающе улыбаются им. Сюсюкают с ними, как с младенцами. Осыпают подачками. Частными и государственными. И вконец развратили этот прежде спокойный и работящий народ. Негры стали люмпенами, живущими на милостыню. Наркоманами и ворами. Они стали грабить покорных, как овцы, белых. И убивать, не обременяя себя угрызениями совести. Они сделались бедствием для этой страны.
   — Неверно! — закричала Майра. — Врете вы все! Или ничего не поняли в наших делах! Да! Белая Америка виновата перед черными. За то, что в цепях привезла их из Африки невольниками на хлопковые плантации. За то, что обращалась с ними хуже, чем со скотом. И их потом и кровью, на их костях построила свое благополучие. Благополучие для белых. Оставив черных и после формального освобождения от рабства на самом низу социальной лестницы. Без образования. Без средств. Без собственности. Лишь как резерв дешевой рабочей силы. Вы можете это опровергнуть? Так чего же удивляетесь, что в их среде столько наркоманов и уголовников? Отчаяние движет этой массой. Реванш за несколько веков угнетения и страданий.
   — Стоп! — повелительно взмахнул рукой Антон, чтоб унять темпераментную речь Майры. — Вот оно верное слово. Реванш! Негры, получив свободу и равные с другими права, берут реванш! Но какой? Не в соревновании… при предоставленных им равных возможностях. А разбоем! Ненавистью!
   — Потому что у них нет этих равных возможностей! Им родители ничего не оставили в наследство! Ни жирных счетов в банке, ни собственной земли, ни коттеджей. А лишь грязное, вонючее гетто — Гарлем. Как они могут соревноваться с белыми? Какое же это состязание на равных? Отсюда грабеж — как единственная форма справедливого перераспределения собственности.
   — А каково ваше мнение, маэстро? — явно рассчитывая на поддержку, обратился Антон ко мне.
   — Мое мнение не вполне компетентно, — сказал я. — Что я знаю об этой стране? То, что в газетах читаю, и то, что вижу своими глазами. И мой небогатый опыт упорно твердит мне: это — прекрасная страна, лучшая из всего, что создало человечество на Земле. Но и на солнце есть пятна. Одно из таких пятен — черная проблема. В одном я согласен с Антоном: черные — беда Америки. Но я не разделяю его опасений — белая Америка справится с ними, поставит на место.
   — Теперь мне ясно, в чем и почему вы с Антоном проявляете такое единодушие, — вскочила с ковра Майра, — Вы оба фашисты. Самые ординарные. Без хитрого камуфляжа. Отличает вас лишь степень пессимизма. Антон оплакивает безвозвратно ушедшую Америку плантаторов и гангстеров, а вы, мой друг, упрямо хотите верить, что не все еще потеряно. В этом смысле дальновиднее ваш бывший коллега. Он воет от бессилия повернуть историю вспять, но не прячет голову в песок, а вы уподобляетесь страусу, и глядеть на вас без смеха невозможно. А вообще-то вы мне оба противны. Я бы с радостью ушла ночевать куда-нибудь, чтоб не делить кров с такими монстрами.
   — Есть выход, — сказал Антон. — Выпить еще.
   — Эй, эй, — встревожился я. — Тебе хватит. Да и Майре не пошло на пользу выпитое.