— Раз, два, три… четыре… пять…
   Он поднял на меня глаза и, помедлив, положил сверху еще одну бумажку.
   — Хватит, — сказала я, смяла бумажки в кулаке и сунула их в карман шорт. — Вы слишком щедры. Я лишнего не хочу. Возьмите сдачу.
   И склонившись к нему, на виду у всего зала и даже пианиста, переставшего играть, звучно хлестнула его наотмашь по физиономии. Мне показалось, что по залу прокатился стон, когда я быстро пошла между столиками к выходу. Пианист проехал по клавишам, и мне вслед понесся бравурный, словно одобряющий мой поступок марш. Метрдотель посторонился у двери, пропуская меня. Я пересекла холл, пружиня спортивными беговыми ботинками по толстому ковру, и, распахнув стеклянную дверь, вывалилась в упругую и вязкую духоту нью-йоркской ночи.
   Было уже за полночь, но в этой части Манхэттена, между Парк-авеню и Пятой, Нью-Йорк кишел людьми и автомобилями, как в часы пик. Начинался разъезд из ресторанов. Из горловин подземных гаражей выныривали одна за другой бесконечной вереницей длинные сверкающие машины, и черные служители в синих комбинезонах распахивали лакированные дверцы перед нарядными дамами и мужчинами и прятали в карманы полученную мелочь чаевых. Автомобили вклинивались в поток других машин и, сонно мигая красными подфарниками, уплывали в душную темень. Домой. В свои собственные гаражи. Где они уютно простоят до утра.
   У автомобилей было место для ночлега. Не было его лишь у меня. Я перебирала в уме всех, кого знала в Нью-Йорке, в надежде найти кого-нибудь, кто бы мог предоставить мне кров, и отметала одного за другим. Подругам пришлось бы объяснять, почему ушла из дому, и выслушивать их соболезнования, а одинокие мужчины пустят ночевать лишь под свой бок, что для меня сейчас, после гостиницы «Дрейк», было равносильно тому, как лечь на аборт.
   И тут мне пришел на ум дядя Сэм, которого действительно звали Сэмом, и был он дядей, но не мне, а моей матери. Мне он приходился двоюродным дедушкой. Как и положено Дяде Сэму, он был богат. И богат сказочно. Никто в нашей семье не достиг и сотой доли того, что накопил он еще до второй мировой войны. Он уже тогда был стар и ушел от активных дел и стал тратить нажитое в свое удовольствие. Потому что был вдов и бездетен. Родню свою он, не скрывая, презирал. И делал исключение, пожалуй, только для меня. Я ему нравилась. Меня он брал за подбородок и трепал по спине в те редкие разы, когда соизволял повидаться с родней, и говорил, что я украшу весь наш род, потому что вырасту красавицей, а красота дороже любых бриллиантов. Мама при этом не упускала случая притворно вздохнуть, осторожно заметив, что хороший бриллиант нуждается в дорогой оправе, и только тогда за него дадут подходящую цену. На что дядя Сэм, не выпуская из своих дряблых пальцев моего подбородка, отвечал, что, когда настанет время, появится и оправа, и пусть об этом у мамы голова не болит.
   Изо всей нашей семьи только я несколько раз удостоилась приглашения в его дорогую, роскошную квартиру в небоскребе «Эссекс-хауз» в самом фешенебельном районе Нью-Йорка на Сауф Парк Лэйн, с потрясающим видом на Сентрал Парк, открывающимся из его окон.
   Дядя Сэм жил в этой квартире в недолгие наезды в Нью-Йорк. Все остальное время она пустовала, сохраняемая день и ночь вооруженными стражами в вестибюле, с черных мраморных стен которого каждого входящего ощупывали объективы бессонных телекамер. А стоила эта квартира около трех тысяч долларов в месяц. У дяди были дома в Майами и Палм Спрингс. И в Швейцарских Альпах тоже. Всех его владений я не знала.
   Мы с ним обедали в его квартире вдвоем. Стол сверкал серебром. Молчаливые и ловкие служанки выкатывали из лифта тележки с умопомрачительными яствами — дядя соблюдал диету, и все это пиршество заказывалось исключительно, чтоб порадовать и поразить меня — а за широким окном кудряво зеленели верхушки деревьев бесконечного Сентрал Парка.
   За едой дядя говорил только обо мне, внимательно расспрашивал, как я учусь, какие планы строю на будущее, даже намеком не касаясь никого из остальной родни. И провожая меня к лифту, снова трепал по спине и приговаривал, что я не пропаду, он в этом уверен, и даже если замешкается в пути тот ювелир, которому выпадет счастливый жребий облечь этот бриллиант в соответствующую оправу, то остается, на худой конец, он, дядя Сэм, который не забывает тех, к кому лежит его душа.
   По моем возвращении домой мама дотошно выпытывала каждое слово и каждый жест дяди Сэма и, провернув полученные данные в своей голове-компьютере, извлекала желанный результат:
   — Дурочка! Ты ничего не поняла! Господи, за что ей такое везение! Уверяю тебя, из всей нашей семьи лишь ты одна в его завещании. Он тебя озолотит! Вот увидишь! А твои сестры и я останемся с кукишем! Старческий маразм!
   Но, надеюсь, когда ты получишь свой жирный кусок, не забудешь бедную маму и сестер и не станешь задирать нос и делать вид, что нас не знаешь, как ведет себя эта выжившая из ума развалина?
   При этом моя мама точь-в-точь напоминала злую мачеху из сказки о Золушке, а мои сестры казались мне ее злыми и глупыми дочерьми.
   Потом на год, а то и на два дядя обо мне забывал, пока не объявлялся телефонным звонком и, не обмолвившись ни с кем из наших ни словом, подзывал меня и дребезжащим голосом спрашивал, не соблаговолит ли красавица удостоить его чести отобедать с ним по-домашнему в его квартире в «Эссекс-хаузе»? Обедом все и ограничивалось. Он никогда мне ничего не дарил. Не знал и не удосужился поинтересоваться, когда мой день рождения. Какая-то странная любовь.
   Как здорово, что мне пришел на ум дядя Сэм! Дядя Сэм, если он в Нью-Йорке, конечно, пустит меня ночевать. Он, несомненно, не спит еще в этот час. У стариков бессонница.
   Я вышла на Пятую авеню и по ней вправо к Сентрал Парку. На Сауф Парк Лэйн мимо небоскребов-отелей потоком текли автомобили. Самых дорогих марок. Почти сплошь черные. И длинные-предлинные. Как катафалки, в которых отвозят на кладбище покойников. И я невольно усмехнулась, подумав, что капитализм, сам того не ведая, цветом и видом своих дорогих автомобилей подтверждает предсказания социологов и готовится с привычным комфортом к собственным похоронам.
   На первых этажах светились окна ресторанов, высвечивая, как днем, лица прохожих. Свет был тоже неживой, и потому и лица имели покойницкий вид. Это ощущение усиливала излишняя косметика. Усопших перед погребением принято подкрашивать.
   Толстую стеклянную дверь «Эссекс-хауза» открыл мне атлетического вида швейцар в пиджаке, топорщившемся на бедре от пистолета. С потолка устремили на меня свои бельма сразу две телекамеры. Из обоих углов. Другой страж, не менее здоровый и черный, вразвалку подошел к своему коллеге, когда я переступила порог.
   Я назвала фамилию дяди Сэма и на вопрос, кто я, сказала, что прихожусь ему внучкой. Черный страж набрал номер внутреннего телефона и, подержав трубку у уха, сказал, что никто не отвечает и моего дедушки, по всем признакам, дома нет. Потом явился третий, в другой униформе. В черном фраке. И снова расспросив, кто я и кем прихожусь дяде Сэму, сообщил мне с извиняющейся улыбкой, что мой дедушка уже давно в отъезде и в ближайшее время не ожидается дома. Что ему передать? Он иногда звонит.
   — Ничего, — пожала я плечами. — Заглянула проведать.
   — Немного поздновато. Вам не кажется? — сдержал улыбку упитанный холуй. — Уже не гостевой час.
   — А далеко он уехал? — спросила я просто так, чтоб что-нибудь сказать перед уходом.
   — По нашим сведениям, он совершает кругосветное путешествие.
   Они втроем закрыли за мной дверь из толстого стекла, должно быть, пуленепробиваемого, и, когда я оглянулась, озарились все трое одинаковыми лакейскими ухмылками.
   Я снова оказалась на улице. Струя пешеходов заметно рассосалась. Черные автомобили с легким шипением проплывали мимо со все большими интервалами. Улица пустела. Нью-Йорк, задохнувшись в потном компрессе, отходил ко сну.
   На другой стороне улицы темнел Сентрал Парк. Редкие фонари желтели в туннелях его аллей. Там, как я знала, затаился одурманенный алкоголем и наркотиками другой Нью-Йорк. Отверженный. Выброшенный на помойку. Бездомный. Спящий на скамейках. От которого воротят нос и покрываются гусиной кожей обитатели небоскребов, опоясавших парк с юга, запада и востока.
   Ночью в Сентрал Парк нормальный человек не ступит ногой. Туда и полицейские в этот час не отваживаются заглянуть. Но кто сказал, что я нормальная?
   Я ведь тоже отвержена этим городом, этой страной, в лояльных гражданах которой числились мои родители. Я бездомна. Мне негде голову преклонить. И скамейка в Сентрал Парке по праву принадлежит и мне. Я разделю ее с сотнями таких же, как я.
   И все же мое сердце заколотилось, когда я ступила на гравийную дорожку парка, под сень больших деревьев, замерших в тревожной дремоте, не решаясь шелохнуть листочком. Здесь было темно, и лишь отсветы с Сауф Парк Лэйн, с высоких этажей небоскребов, давали возможность оглядеться.
   Деревянные, со спинками, скамьи тянулись впритык друг к другу нескончаемой змеей, гибко извиваясь вместе с дорожкой. На скамьях темнели фигуры. Чаще черные. Но попадались и белые бродяги, хотя цвет их кожи было нелегко определить из-за слоя покрывавшей их грязи. Одеты они были в какие-то лохмотья, напялив их в таком количестве, будто боялись простудиться в эту душную, мокрую ночь, когда, даже раздевшись догола, не ощутишь спасительной прохлады. Под ногами у них валялись пустые бутылки и банки из-под пива. У многих на скамьях под боком желтели магазинные упаковочные пакеты — в них было свалено все имущество этих людей.
   Подыскав место посвободней, я робко села на скамью. Слева от меня, на расстоянии протянутой руки, храпел, растянувшись, мужчина, и лица его я не могла разглядеть, так как спал он, уткнувшись носом в деревянное сиденье. Оттого, возможно, и храпел. Справа, на такой же дистанции, сидя, клевала носом женщина, по всем признакам, старуха. И беззубая притом. Потому что в видимом мне профиле кончик носа чуть ли не касался подбородка. И от старухи, и от мужчины исходил тяжелый, тошнотворный запах.
   Я села, подтянув ноги на скамью и обняв колени руками. Не надеясь уснуть. А переждать до утра.
   Прямо передо мной уходили в небо многочисленные этажи «Эссекс-хауза» с редкими квадратами светящихся окон. За темными окнами или спали, или эти квартиры пустовали, как у дяди Сэма, отправившегося в кругосветное путешествие.
   Я вдруг вспомнила, что он уже не первый раз путешествует вокруг света. Он мне говорил об этом. На одном и том же фешенебельном теплоходе, с одними и теми же соседями в каютах. Такими же богатыми стариками, как и он. Не знающими, куда девать свои деньги и праздное время, оставшееся до могилы. Вот и кружат на океанском лайнере вокруг глобуса, ползут по нему от материка к материку, как жирные навозные мухи. И даже не выходят в портах, где останавливается лайнер. Они все туристические красоты давно уж видели, всем пресытились до предела, и лишь карты им не надоедают. Вот и дуются, сидя на палубе, в погожие дни и в салонах в непогоду. Играют, играют. Без азарта, без интереса. Как старые жабы, шевеля обвисшей кожей дряблых шей и за сигарным дымом не видя партнеров.
   А их огромные квартиры пустуют. Вышколенные служанки содержат их в образцовом порядке, ежедневно высасывая пыль с бархата кресел и с ковров, меняя воду в дорогих цветочных вазах. Там стоят широкие, мягкие кровати, на которых никто не спит. Морским бризом освежают бесшумные кондиционеры воздух, которым никто не дышит.
   Их же соотечественники, люди одной с ними страны, кому не повезло огрести миллионы, копошатся на жестких скамьях Сентрал Парка, как нечистые насекомые. Какая ненависть должна закипать в их душах, когда глядят они со своего дна на громоздящиеся небоскребы Манхэттена. Какая страсть громить и убивать, ничего не щадя! О, какой смерч, какой ураган породит несправедливость!
   Так рассуждала я, стараясь не глядеть по сторонам и тем более назад, в мрачную глубину парка, а лишь вперед, на освещенную Сауф Парк Лэйн. Гневные размышления, клокочущий внутренний монолог отвлекали меня от мерзкого чувства страха, ползшего холодными щупальцами по немеющей спине.
   Но вот слева от меня зашевелился лежавший ничком на скамье мужчина… Кряхтя и кашляя, сел, затем встал, тряхнул лохмотьями, отчего исходивший от него дурной запах сгустился. Он с воем, по-собачьи зевнул, сонно глядя на небоскребы, и, поковыряв рукой ниже живота, зазвенел струйкой прямо на асфальт. Мне даже показалось, что брызги долетали до моих колен.
   Это уже было свыше моих сил. Из меня выдуло мои недавние размышления о социальной несправедливости, о бедных и богатых. Меня чуть не стошнило.
   Я снялась с места и, стараясь не бежать, устремилась из парка на освещенную улицу. На Сауф Парк Лэйн было уже почти безлюдно. Попадались редкие прохожие. В основном проститутки, слонявшиеся под угасшими окнами небоскребов без особой надежды подцепить клиента.
   Сзади меня стал нарастать лающий вой. По центру улицы мчалась, мигая красными отсветами на крыше, белая машина. Кому-то было худо, кто-то погибал от удушья в этом провонявшем бензиновыми парами и будто поджаренном на сковородке городе. И по ассоциации мне пришел на ум мой дед Сол. Родной дед. Отец отца. Сбытый с рук нашей семьей и дожидавшийся смерти в доме для престарелых. Маленький и славный дедушка Сол. Колючий, как седой ежик, когда забывал побриться. Умница с чистыми и ясными мозгами даже в свои восемьдесят лет. Он, единственный в нашей семье, говорил по-английски с акцентом, потому что только он родился не в Америке, а где-то в Восточной Европе. Кажется, в Польше. Или России. А впрочем, если я не ошибаюсь, Польша в то время была частью России. Его дети уже были стопроцентными американцами, а мы, внуки, даже больше того. Как говорил дедушка Сол, настолько заамериканизировались, что скоро на людей не будем похожи.
   По праздникам, в Пасху или на Хануку, отец заезжал за дедушкой, и он проводил у нас неделю-другую, потом его снова отвозили, как он говорил, в приемную морга. В будни о нем забывали. Лишь я, когда вспоминала, навещала его, и он радовался каждому моему посещению, как маленький ребенок. Водил меня обедать в столовую, предварительно заказав у администрации порцию для меня. В столовой этой сидели, четверо за каждым столом, еле живые старики и старушки и лениво жевали, без видимого аппетита, вставными зубами.
   С дедушкой делили стол три старушки, три божьих одуванчика. И так получалось, что в каждое мое посещение один стул обязательно пустовал. Одна из старушек умудрялась скончаться как раз незадолго до моего приезда, и ее место еще не передали новой пациентке, поэтому занять его я могла без всяких осложнений. И в следующий раз опять имелся свободный стул. А из двух уцелевших старушек одна была новая, мне незнакомая.
   — Видишь, как славно получается, — ликовал дед, сияя голубенькими глазками под толстыми стеклами очков. — Бог знает, что я тебя очень жду, и вовремя готовит место для моей любимицы. Так что никого не надо пересаживать, ни у кого просить одолжения. А мы с тобой сидим за одним столом, и я радуюсь, что ты такая красавица.
   У деда была худенькая, морщинистая, как у индюка, шейка, на лоснящемся темени колебался белый пух, и из этого пуха торчали в стороны большие, мясистые уши, несоразмерные с крохотной головкой. Он выглядел смешно и трогательно. И я его любила, как никого в нашей семье. Потому и навещала и слушала его длинные, нескончаемые речи, которые он обрушивал на меня, соскучившись по внимательному слушателю. Старушки были не в счет. Что им говори, что стене, никакой разницы. Так считал дед, и я не перечила ему и отдавала свои уши в его полное распоряжение, чтоб он мог всласть отвести душу до следующего моего посещения.
   Дедушка Сол был портным. Всю жизнь. Пока пальцы не перестали гнуться. И не нажил капитала. Хватило лишь на то, чтоб детей поставить на ноги и жену похоронить прилично, с дорогим мраморным памятником на могиле. Рядом с ней оставался свободный кусок травы, вперед оплаченный им, чтоб, когда настанет час, лечь по соседству и уж никогда не расставаться, как они не отходили друг от друга все пятьдесят пять лет совместной жизни.
   Как-то я спросила его, правда ли, что многие миллионеры начинали чистильщиками сапог или уличными торговцами. Он кивнул и в пример привел своего знакомого.
   — Только труд, тяжелый труд открывает путь к богатству. Это прописная истина в Америке, — засиял голубыми глазами дед. — Этот нищий эмигрант начал с того, что покупал за один цент бублик и продавал его на улице за два, затем покупал два бублика и продавал их за четыре. И так далее, и так далее…
   — И стал миллионером?
   — Да. Он продавал и продавал, надрывая глотку на своем углу, пока из-за своего крика даже не расслышал, как на него наехал грузовик. За увечье транспортная компания ему выплатила столько денег, что он стал миллионером.
   Дед рассмеялся мелким сухоньким смешком, и его глазки засияли от радости, что удалось рассмешить меня.
   Господи, как это я сразу не вспомнила дедушку Сола? У него уж я точно смогу привести остаток ночи. Комнатушка у него маленькая, но он в ней один. Размещена комнатушка на первом этаже, а окно выходит на улицу. В доме для престарелых посторонним запрещено оставаться на ночь, но кто обнаружит, что я нарушила их распорядок, если заберусь к дедушке в окно и тем же путем незаметно уберусь завтра.
   Дедушка не спал, когда я подъехала на такси. Его окно, восьмое от угла, мерцало синеватыми бликами: старик от бессонницы пялился в телевизор. У него был чуткий слух. Мой легкий стук по стеклу поднял его из кровати. Улица была пустынна, и только ущербная луна, висевшая над темными пиками хребта из небоскребов Манхэттена, была свидетельницей, как в старческий дом в окно пролезала молодая женщина. Дед, хоть и встревожился моим ночным визитом, все равно был мне рад. Даже согрел чаю в электрокипятильнике и дал кусочек подсохшего кекса, по всей видимости, прихваченный из столовой. Я рассказала, что поссорилась с родителями, об остальном, естественно, умолчала, и дед не удивился моему поступку и даже одобрил. Единственное, что его тревожило, где я буду жить?
   — Сегодня ты у меня переночуешь. А завтра? Меня выселят отсюда, если узнают.
   Я сказала, что буду ему благодарна за эту ночь, а завтра что-нибудь придумаю. Дед повеселел. Я приняла душ за занавеской в углу, обрядилась в пижаму деда и легла в его широкую постель. Второй кровати не было, как не было и дивана. Дед примостился рядом со мной, и я обхватила руками его острые, сухие плечики и зарылась лицом под его колючий подбородок.
   Телевизор мы не выключили — его звук заглушал наши голоса. Перегородки были тонкими, и у соседей могло пробудиться любопытство, с кем это старый Сол болтает по ночам?
   — Я и не сомневался, что ты с ними не уживешься, — дедушка имел в виду моих родителей. — Они — продукт американского образа жизни, а ты — святая.
   Я беззвучно рассмеялась.
   — Действительно считаешь меня святой?
   — А как же? Но не в том смысле, в каком это было принято в старину. В твоем возрасте сейчас никакой святости и днем с огнем не сыщешь. И ты, думаю, недалеко ушла от своего поколения. Все ваши проделки я по телевизору знаю. Совсем взбесилась молодежь. Но я не об этом. Ты — святая в другом смысле. Ты бескорыстна… честна… имеешь сострадание. С такими качествами ты — выродок в вашей семье. Инородное тело. Вот это точное слово. Инородное тело. Так почему я должен удивляться, что ты ушла от них на ночь глядя и в такой спешке, что и не подумала, где сможешь голову приклонить?
   Но, слава Богу, у тебя есть дед. И он тебя, маленькую козявку, пустит под свое одеяло. И ни словом не осудит твой поступок, а даже, наоборот, одобрит его.
   Он помолчал, сопя мне в макушку.
   — Знаешь, за что я тебя люблю? Не только за те качества, которые только что перечислил. Ты очень красива.
   — Ах ты, старый дамский угодник!
   — Глупая. Не то я имею в виду. Ты красивая, как твоя бабушка. Я ее, знаешь, как любил? — его голос дрогнул. — Никакой другой женщины в жизни не знал. И мысли не было. Зачем? Как можно размениваться еще на что-то, когда у самого дома такое золото. Ой, какая была красавица! До самой смерти.
   — И фигура у нее была хорошая?
   — Как у тебя, — он провел дрожащей ладонью по моей спине и замер. — Точь-в-точь. Я помню каждый изгиб тела.
   — Дедушка, так ты же счастливый человек!
   — А кто тебе говорит, что я несчастный? Конечно, счастливый! Мне не страшно умирать. Мне Бог отпустил столько любви и тепла, что хватило бы на десятерых. И даже с избытком. Я с жалостью смотрю на других людей. Тут у нас старики болтливы. Только и вспоминают, как изменяли. Больше врут, конечно. Но все равно, настоящего-то у них не было. Они, как нищие, рядом со мной. А я, как миллионер… Хотя меня грузовик и не переехал.
   Он сдержанно рассмеялся.
   — Вот какой у тебя дед! Гордись! И бери пример. Тогда не пожалеешь о прожитой жизни.
   Он какое-то время молчал, дыша с заметным хрипом.
   — Можно тебя спросить?
   — Конечно.
   — Любила ты хоть раз?.. Я не имею в виду спать… А вот так… За руку подержаться… и можно одуреть от счастья. Скажи, детка. Приводилось тебе? Смотреть в глаза человеку и от этого одного считать себя счастливейшей особой на земле. А?
   — Не знаю… Как тебе сказать…
   — Что? Сразу и не вспомнишь? Ничто не застряло в бедной головушке? Как же так? Лучшую пору своей жизни… Ее не вернешь… Хоть ты сто раз спохватишься. Такого случая уже не будет.
   — По-твоему, моя жизнь уже окончена? Дедушка! Бог с тобой! Что ты говоришь? Мне только двадцать пять. К тому же ты жутко отстал от жизни. Теперь все по-другому. Сначала идут в постель, а уж потом…
   — Что потом? Скажи мне! Что потом? Делают аборт? Да? Да? И это у вас любовь! А где бессонные ночи? А где слезы в глазах при одном лишь воспоминании о любимой? И наконец, где счастье?
   — Тише! Ты уже кричишь! Сам говорил, стенки тонкие и у твоих соседей бессонница.
   — Мало ли что я говорил, — понизил он голос. — А впрочем, ты права, здесь такие ведьмы с обеих сторон. Еще обвинят твоего дедушку в разврате. Скажут, старый черт принимает по ночам юных красоток через окно. Вот уж почешут языки на славу!
   — Ты считаешь, правильно жил? — спросила я. — Не с женой, а вообще.
   — По крайней мере, стыдиться мне нечего. Все своими руками. Чужого гроша не взял. Работал и жил. И радовался жизни. Совесть моя была чиста, душа не болела ни за какие грехи. Что еще человеку нужно для полного счастья? Если он еще к тому и сыч, и всю жизнь влюблен в свою жену, и дети у него растут не лентяи и не наркоманы, а уважают родителей, как и положено у нормальных людей.
   — Ты и моим отцом доволен?
   — Что значит — доволен? Для лучшего нет предела, моя милая. Твой отец добрый и слабый человек. Но он вырос в этой стране. И как я ни пытался его уберечь, Америка засела в нем глубоко. По крайней мере, глубже, чем я бы желал. Он захотел быть богатым. Как все здесь хотят. А чего добился? Не знает покоя. Все время в бегах.
   От одного магазина к другому. Выпучив глаза. Не замечая, что жизнь проходит без радости. Даже упустил, что у него под боком выросла такая принцесса, как ты. И потерял тебя. А деньги что? Их с собой в могилу не возьмешь. В саване, говорят умные люди, карманов не имеется.
   И при этом должен тебе заметить, делец он никудышный. Мягкий человек. А делец, если хочет преуспевать, не должен знать никаких сантиментов. Иначе сожрут конкуренты. Которые жалости не понимают.
   Смех и грех с твоим отцом. Открыл магазины в Гарлеме, у черных. Хорошенькое место! Прямо в кратере вулкана. И чтоб сэкономить на расходах, нанял работников по самой низкой цене. Из нелегальных иммигрантов. Которые не имеют разрешения на работу и рады любой оплате. Лишь бы не сдохнуть с голоду. Казалось бы, выиграл, сберег много денег. Но еще больше и потерял. Они обворовывают его, таскают все, что под руки попадется. Чтоб, так сказать, компенсировать то, что он им недодает деньгами. А как уследить за ними? Не может же он одновременно быть в обоих магазинах. Вот и носится, как угорелый, из одного в другой. А в результате — ни больших барышей, и никакой жизни.
   — Послушай, дед, выходит, что нет никакой надежды на справедливую жизнь. Бедный будет работать, как мул, а богатый — стричь купоны. И ты такое положение считаешь нормальным?
   — Почему нормальным? Кто тебе сказал, что это нормально?
   — Но так оно и есть! И разве можно с этим мириться?
   — Что ты предлагаешь? Революцию? Как в России?
   — Я ничего не предлагаю, дедушка. Я хочу понять. И мне важно твое мнение. Я тебе доверяю.
   — Опять заблуждаешься. С какой стати мне доверять? Разве я пророк? Своим умом до всего дойди. Знание из чужих рук — мыльный пузырь. Поймешь кое-что, лишь когда набьешь себе шишек на лбу.
   — Вот ты сказал насчет революции… как в России. Разве социализм так уж плох? Ты же сам был социалистом.
   — Был, деточка. Долго был. Лучшие годы ухлопал. Шило у меня сидело в заднице. Понимаешь? Все хотелось облагодетельствовать род людской, сделать всех людей равными. Знаешь, кто шел в социалисты? Самые порядочные люди. Честные. С низким болевым порогом. У тебя я замечаю ту же болезнь. Низкий болевой порог у тех людей, кто раньше других, первыми чувствуют боль. Не свою, а чужую. И откликаются на нее. Знаешь, кто таким был? Дон-Кихот. Я бы его занес в историю социализма как одного из первых борцов за всеобщее благо. Но, кажется, он был сумасшедшим.