Мы видим друг друга в большом зеркале на стене. Удобно. Не нужно поворачивать голову.
   У Олега рыхлое, стареющее тело и седина на груди. Я вдвое моложе, и моя безволосая кожа гладкая, без лишней капли жира под ней, и обе груди, небольшие, но крепкие, с длинными сосками, даже когда я лежу на спине, не опадают, как блины, а стоят твердо, как солдаты на посту. Что они сторожат?
   — Тебе не кажется, — нарушила я неприятно долгое молчание, — что наша кровать напоминает двуспальный гроб?
   Он усмехнулся и, помедлив, продолжил за меня:
   — А весь мир — бесконечное кладбище, где одни уж управились и тихо лежат под надгробным камнем, а другие все еще бродят, как призраки, ищут незанятого места между могил.
   Я скосила на него глаз, не повернув головы. И он проделал то же самое.
   Контакт между нами усилился вдвое. Кроме мизинцев ног подключены мой левый и его правый глаз. На экране телевизора малый в ковбойской шляпе целовал взасос девицу, спасенную из индейского плена. Целовал профессионально. На крупном плане. Всосав ее губы чуть ли не вместе с носом в свою пасть. Целовал долго. До омерзения.
   — Почему ты меня не целуешь?
   — Когда?
   Мы видим друг друга и зеркале. Глаза не спрячешь. Смотрим в упор.
   — Все время. Мы с тобой очень недолго. Но сколько-то ночей провели в одной постели. Ты ни разу меня не поцеловал.
   — Я никого ни разу не целовал.
   — Позволь… Но как же можно взбираться… лезть на женщину… вводить в ее тело свой член… не коснувшись губами ее губ?
   — Как видишь, можно…
   — Это больше похоже на насилие… Но я читала, что даже насильники, возбуждаясь, ищут губы своей жертвы… Возможно, по инерции… Они тоже были прежде нормальными людьми.
   — Ты хочешь со мной поссориться?
   — Я слишком устала за рулем, чтоб еще и ссориться. Просто я чувствую, что начинаю тебя ненавидеть.
   В зеркале я увидела, как он вскинул брови, сделал удивленную гримасу губами.
   — За что? Какое зло я тебе сделал?
   — В том-то и дело. Ты не способен даже на зло. Ты мертв. В тебе нет ни капли человеческого тепла.
   Он устало закрыл глаза. Не рассердился, не вспылил. Не среагировал.
   — Может быть, тебе не нравятся мои губы? — раздражаясь, спросила я. — Или у меня не в порядке зубы?
   — У тебя прекрасные зубы. На зависть. Это у меня половины недостает во рту, а те, что остались, держатся на честном слове.
   — Поэтому? — поднялась я на локте. — Ты стесняешься целоваться?
   — И поэтому тоже, — с закрытыми глазами ответил он.
   — А еще почему? — не отставала я, склонившись над ним.
   — Меня от рождения не приучили к поцелуям. Он открыл глаза.
   — Я долго, пока не стал взрослым, не знал, что такое поцелуй. А когда узнал, не смог перестроить себя, воспринимать поцелуй как проявление чувства или… на худой конец, элементарного человеческого тепла. Для меня поцелуй остался пустым звуком. Обменом слюнями.
   — Мама тебя не целовала? — я села на подушку, подобрав колени к подбородку.
   — Нет… — сказал он. — По крайней мере, моя память не засекла ни одного подобного случая.
   И вздохнув, он усмехнулся какой-то еле заметной, как ползучая змея, неприятной усмешкой.
   — Есть законы природы, которые не обойдешь и не перепрыгнешь. Например, закон земного притяжения. Или закон Архимеда. Тело, погруженное в воду, вытесняет столько же воды, сколько весит погруженное тело. И ничего не поделаешь. Так было при Архимеде, так есть и сейчас, при водородной бомбе. Так будет вечно… Если Земля сохранится как планета и не рассыплется в порошок.
   Так вот. Есть еще такой закон. Человек возвращает миру столько же тепла, сколько он получил от него. Если в детстве его не зарядили достаточной порцией тепла, чего ждать от такого человека?
   И он посмотрел на меня уже без усмешки. Печально и беспомощно.
   — У тебя было тяжелое детство?
   — А у тебя?
   — У меня не было детства. Нормального детства, — сказала я.
   — У меня тоже, — сказал он и улыбнулся. — Видишь, вот и первое совпадение. Нашли что-то общее. Мы же совершенно не знаем друг друга. Давай познакомимся. Меня зовут Олег.
   — А меня — Майра. — Я протянула ему руку, и у меня защипало в носу, когда он пожал ее. Его ладонь была теплая, добрая и совсем не чужая. Мне остро захотелось что-то сделать для него, приласкать. Именно сейчас. В эту минуту. Я поправила подушку под его головой, как это делает заботливая сиделка лежачему больному. И он понял мой порыв, оценил его. Улыбкой. Благодарной и совсем не такой, какую я привыкла видеть у него.
   — Начнем с тебя, — сказал он, потершись бородатой щекой о мою руку. — Что трудного было в твоем детстве? Ты голодала?
   — Нет.
   — Тебя били родители?
   — Нет.
   — Что же?
   — Как тебе объяснить? Меня не хотели. У них были две дочери, и больше мать не собиралась рожать. Но… не все предусмотришь. Аборт сделать не успела. Или врачи запретили по здоровью. Я ее понимаю, ей хотелось пожить для себя. Она же привлекательна и сексапильна. До сих пор мужчины делают стойку, увидев ее. Мое появление на свет нарушило все ее планы. Меня невзлюбили еще до того, как я издала первый писк.
   А у отца пробилась седина, когда он узнал, что родилась третья дочь. Все! Сына уже никогда не будет. А какой еврейский отец не мечтает иметь сына, в чьи надежные руки передаст он свое дело, на которое ухлопал всю жизнь.
   Меня спихнули на руки черной няньке. И когда я стала кое-что понимать, нянька Ширли, жалеючи меня, говорила, что я в своей семье, как неф в Америке.
   Первым актом дискриминации было лишение материнской груди. Мои сестры почти до года лакали грудное молоко. Меня до маминой груди не допустили. Как же! Это варварство! Это средневековье! Моя мама прозрела на мне. Молодая женщина губит свою фигуру, кормя грудью ребенка. Меня даже не подпустили к груди. Нянька Ширли вскормила из бутылочки.
   — Стой, — обнял меня за шею Олег. — Кошмарное совпадение. Я тоже не знал материнской груди, хотя был первым ребенком и последним. У матери не было молока из-за голода, и я сосал из тряпочки жеваный хлеб из жалкого пайка, который получал отец.
   — Ты вырос совсем без молока?
   — Если б только это, еще полбеды, — горько усмехнулся Олег — Я не получил другого. Тепла.
   — Тоже был нежеланным ребенком?
   — Думаю, что нет. Но я родился в годы массовой шизофрении в России. После революции растоптали старую мораль и создавали новую, коммунистическую, рассчитанную не на людей, а на роботов. Как сейчас в Китае. Поцелуи и ласки презрительно называли «телячьими нежностями», считая пережитком буржуазного прошлого. Любовные страсти, ревность, кокетство, красивую одежду, косметику отвергали как нелепости, атавизм. Создавался новый человек. И мои родители, фанатичные коммунисты, из кожи вон лезли, чтобы шагать в ногу со временем и — упаси Боже! — не проявлять человеческих слабостей.
   Я не помню, чтоб мать усадила меня к себе на колени, погладила по головке. Спросила: ну, как ты, сыночек? На что жалуешься?
   Он говорил об этом с наигранной усмешкой. А я взвинтилась, у меня пылало лицо.
   В телевизоре рекламировали пищу для кошек, и кошки жевали на экране, беззвучно чавкая и хищно скалясь.
   Нас прорвало обоих, как маленьких детей, дорвавшихся до сочувственных ушей, и мы без пауз, взахлеб жаловались друг другу, сидя голыми в постели, привалившись спинами к подушкам, глядя в телевизор и не видя изображения.
   — А меня…
   — А меня…
   — А меня, — вдруг вспомнила я, — в три года обидели так, что я уже тогда хотела умереть, покончить с собой. Представь себе. Я совершила страшный грех — уписалась в своей кроватке, куда меня днем уложили спать. Подобного со мной давно не случалось. И вдруг — ну что будешь делать? Проснулась в луже. У нас, как на грех, были гости, и мои две старшие сестрицы выволокли мокрый матрасик и с необъяснимым наслаждением стали демонстрировать его всем. Я, в мокрой рубашечке, босая, стояла посередине комнаты, куда меня притащили за руку сестры, и корчилась от унижения и обиды.
   Гости смеялись. Я помню темные пломбы в их разинутых пастях и куски непрожеванной курицы в глотках. Я смотрела на маму, я искала папин взгляд. Ну они-то должны меня защитить. Немедленно выгнать гостей из дома, а сестер поставить в угол.
   Мама и папа смеялись с гостями, и мама даже пожаловалась им, как ее Бог наказал младшей дочерью.
   Я решила умереть. Убежала, наполнила раковину умывальника до краев водой, взобралась на стул и окунула лицо до ушей в воду. Я хотела утопиться и, возможно, сделала бы так — характер у меня уже тогда был упрямый, но стул покачнулся подо мной, и я свалилась на пол, больно ударившись головой, и громко и горько зарыдала. Потом у меня целый месяц была высокая температура и даже бред, но кроме черной няньки Ширли я никого к себе не подпускала и даже отказалась отвечать доктору, потому что он был одним из гостей на том злополучном обеде, видел мой позор и унижение и смеялся со всеми.
   Никогда прежде Олег не слушал меня с таким пониманием. Мы впервые пробили стенку, стоявшую между нами, и прикоснулись друг к другу обнаженными нервами, и теплые токи сострадания потекли по нашим жилам, как по единой замкнутой системе.
   Он положил свою голову мне на колени, уютно вдавившись затылком в мой лобок, и снизу смотрел мне в подбородок между разведенными в стороны грудями.
   Я склонилась над его лицом, и сосок моей груди лег на его губы. Он шевельнул ими, припал к соску, как крошечный ребенок, и я бережно приподняла его голову, прижав к моей груди. Неведомое доселе тепло пронизало меня. Должно быть, такое испытывает юная мать, дающая грудь своему первенцу. И он шевелил губами, не выпуская соска.
   Мой младенец был всего на пять лет моложе моего отца и вдвое старше меня. Но в этот миг я была старше всех. Я была матерью, способной утолить печаль, прикрыть от беды и напасти. И мне было сладко до звона в ушах. Я стала нежно покачивать приникшую к моей груди голову, замурлыкала без слов колыбельную песенку, которую пела мне черная нянька Ширли.
   В телевизоре что-то разладилось, и вместо изображения замелькали, поплыли многоцветные волнистые полосы. Кондиционер гудел тихо и приятно, как пчелка над цветком.

ТОЙОТА

   Моя судьба решилась окончательно за несколько дней до отъезда Майры. Ей нежданно-негаданно подвалило немного денег — сколько, я не знаю, — и стало ясно, что больше она не сделает попытки меня продать.
   Деньги дал ей Сол. Мы заехали к нему в дом престарелых, чтоб попрощаться, и он между делом, среди обычной суеты, какая бывает при расставаниях, выписал чек и протянул Майре.
   — Возьми на дорогу, — заморгал он покрасневшими веками. — Мне это уже ни к чему. Похороны оплачены вперед.
   Он дал понять без слов, что на следующую встречу с внучкой не рассчитывает и похоронят его в ее отсутствие.
   Мы приехали к нему утром, и всю дорогу радио с тревогой сообщало, что к Нью-Йорку движется с юга, из бассейна Карибского моря, со скоростью до ста миль в час ураган «Пегги». Он достигнет Нью-Йорка за полночь и пройдет по его северо-западной части и Лонг-Айленду. Предполагаются разрушения, а возможно, и жертвы. Население города и пригородов предупреждалось об опасности, и диктор радио монотонно перечислял номера телефонов, по которым следует обращаться в экстренных случаях за помощью.
   Утром ураган еще был далеко на юге, где-то у берегов Джорджии, в основном отыгрываясь на кораблях в океане. Но вчера он успел накуролесить на Багамских островах и даже зацепил краем Флориду. В Майами, в Форт Лодердейле и в Вест Палм-биче ущерб был значителен и исчислялся в сотнях миллионов долларов.
   Еще радио таинственно сообщало, что барометр неумолимо падает и быстрая, перемена атмосферного давления уже начинает ощущаться людьми преклонного возраста, а также больными, страдающими сердечными недугами.
   На дедушке Соле перепад в атмосферном давлении внешне никак не сказался. Он был, как всегда, подвижен и многоречив. И бурно проявлял радость по поводу приезда внучки. Но другие обитатели этого дома уже лежали пластом в кроватях, задыхаясь и ловя воздух пустыми, без искусственных челюстей ртами. Коридоры были необычно пустынны, и по ним лишь шмыгали озабоченные негритянки в белых халатах, распахивая то одну, то другую дверь. Остро пахло лекарствами.
   В большом зале с десятками столов, за каждым из которых обычно завтракали по четыре человека, теперь можно было насчитать в разных концах не больше дюжины еще способных передвигаться стариков. Вернее, старух. Они крепче и живучей стариков. Из мужчин в столовой сиял серебристым пушком вокруг розового темени один лишь дедушка Сол. Если не считать седогривого Альберта Эйнштейна, из рамы на стене взиравшего своими печальными глазами на непривычно пустой обеденный зал.
   Черная официантка в распираемом от жира белом одеянии, не скупясь, завалила стол едой — кухня не знала, куда девать заготовленные блюда. Майра и дедушка ели с аппетитом. Дед и с набитым ртом не умолкал.
   — Представляешь, что будет в Нью-Йорке? В кои веки и сюда добрался ураган. Сколько я здесь живу, это, кажется, первый раз. В других штатах — обычное явление. В Техасе, Оклахоме, Луизиане… То ураган, то смерчи, то наводнение. Но чтоб в Нью-Йорке? Конец света! Здесь столько стариков! Столько сердечников! Крематории захлебнутся от работы! Вот уж нагреют руки все эти похоронные бюро, все эти могильщики! Не управятся! Хоть и сверхурочно будут работать. Покойники пойдут навалом! Что я говорю, пойдут? Уже пошли.
   Он наклонился к ее уху и, понизив голос, сообщил конфиденциально.
   — У нас за ночь шестеро сыграли в ящик. В одну ночь! Рекорд! А что будет следующей ночью? Когда ураган собственной персоной явится в Нью-Йорк и потребует новой пищи…
   — Как ты себя чувствуешь? — спросила Майра.
   — Меня ничто не берет! — хорохорился дед. — Вот увидишь! Хотя ты ничего не увидишь! Ты улетаешь в Европу! Все здесь вымрут, а я останусь. Один буду в столовой! И еще он, Альберт Эйнштейн. Вот поживу! Без злых языков! Без косых взглядов! Как барин! И вся обслуга, чтоб не сократили штат, будет за мной ухаживать, как мать за единственным, ненаглядным ребенком. Мне будут в рот глядеть, а я буду капризничать. То мне не нравится… и это…
   — Будет тебе, — мягко прервала его Майра и положила ладонь на его сухую руку с круто вздувшимися жилам и. — Лекарства принимаешь… для профилактики?
   — Чего-то глотал. Какую-то гадость. Ночью всех обносили. Как в лазарете. Не беспокойся… Я переживу ураган. Над моей головой за долгую жизнь столько бурь пронеслось… политических… финансовых. Я закалился.
   Что мне какой-то жалкий ураганишко по кличке «Пегги»! Пегги! Тоже мне! Подумаешь!
   Он смешно передернул плечами и закатил глаза, как делал всегда, когда иронизировал над чем-то.
   — Дедушка, а не кажется тебе, что ураган этот имеет еще и символическое значение?
   — Символическое? Хорошенькое дело! Сносит дома, ломает деревья, душит людей. Какой же это символ? Это самое настоящее бедствие! Совершенно откровенное! Без всяких символов!
   — Я имею другое в виду. Все эти ураганы зарождаются на юге, в Карибском море. Там родина ураганов, и оттуда они устремляются на север.
   — Какое мне дело до того, где рождаются ураганы. Мне интересней знать, где они умирают. И не по соседству ли со мной… норовя и меня утащить в могилу. А где они рождаются? Кого это волнует?
   — Господи, как ты все впрямую принимаешь, — рассердилась Майра. — А выглядишь умным человеком. Это же аллегория.
   — Ах, аллегория? Вот оно что? — комично закивал старик, давая понять, что ссоры он не хочет и наперед согласен с любым ее доводом. — Давай, рассказывай свою аллегорию.
   — Ты смеешься надо мной, дедушка, а для меня это вопрос жизни.
   — Прямо-таки жизни? Тогда тем более. Я весь внимание.
   — Только постарайся понять. Как и ураганы, на том же юге его рождается революция. Там, в нищей и ограбленной Латинской Америке, пар перегрелся в котле и прорвется таким ураганом, что Северу, богатым Соединенным Штатам, не устоять. Ты понял мою мысль? Оттуда идут не только ураганы. Революция придет оттуда. А ураган лишь репетиция. Так сказать, аллегория. А когда настоящая буря грянет, наша с тобой страна рухнет, как когда-то рухнул Древний Рим. Согласен?
   — Нет, — замотал головой дед. — Категорически не согласен. Внешне, на словах твоя аллегория выглядит красиво. Даже похожа на что-то реальное. А пощупаешь, помнешь в руках — и пусто. Словоблудие. Для незрелых умов. Странно, что и ты этому поддалась. Запомни, деточка. Западная демократия еще крепка. Ее так легко не свалишь. И знаешь почему? Потому что люди убедились, а Россия и Китай дали этому блестящее подтверждение, все, что революционеры всех мастей противопоставляют старому, надоевшему капитализму, намного хуже его и ничего, кроме бедности и страха, не несет. Черчилль, эта старая акула капитализма, был далеко не дурак, и он сказал, что у демократии много изъянов, но я не знаю альтернативы, которая была бы лучше. Что-то в этом роде он сказал. Красивыми словами сейчас мало кого убедишь. Люди хотят жить. Вы же им предлагаете смерть на баррикадах. А уцелевшим — голод. Хочешь послушать моего совета?
   — Говори. Я слушаю.
   — Выходи замуж. И непременно по любви. Проживи жизнь чисто, красиво, романтично. А что может быть романтичней любви? Устрой свою жизнь не так, как твои сестры. Да и отец с матерью. Забудь про революции… и сексуальные в том числе. Все ваши женские движения лишь разрушают семью и никакой радости вам не принесут. Ну, переспите с сотней мужчин. С двумя сотнями! Чтоб в глазах зарябило. Станете бесплодными и больными по-женски. А жизнь проходит. Не успеешь оглянуться, и ты уже в доме престарелых. И у тебя даже не будет внучки, чтоб изредка, как ты меня, навещала. Послушай, милая, старика. Я тебе зла не желаю.
   — Ладно, дедушка. Не будем спорить. Ты прожил свою жизнь. А мне еще предстоит свою строить. У каждого его путь. И если я даже заблуждаюсь, то это будут мои ошибки и я из-за них буду страдать.
   — Часто страдают и окружающие. Ты это учти. Ведь мир нынешний колотится в лихорадке из-за чьих-то ошибок. Из-за того, что кто-то решил: ему одному известна абсолютная истина, и он насильно стал вбивать ее в мозги человечеству. Мир устал от ошибок. Не добавляй ему новых.
   На одном из столов потрескивал перед завтракавшей старушкой крохотный транзисторный приемник. Диктор сообщал хорошо поставленным голосом, что ураган «Пегги» продолжает движение на север с неубывающей силой, и скороговоркой перечислял номера телефонов «Скорой помощи».
   Дедушка вышел проводить Майру. Он остановился возле меня, положив ладонь на мой капот, такой худенький, пушистый, как птенчик, и мне его стало жаль, точно он не ее, а мой родной дедушка. Как быстро привязываешься к людям! До чего они хрупки и беззащитны, хотя и пытаются убедить всех, что они — цари природы.
   У дедушки затряслись губы, когда она его поцеловала на прощанье.
   — Позвони мне из аэропорта… Обещаешь?
   — Я улечу после урагана. Отменили полеты.
   — Вот и позвони… после урагана. Перед посадкой в самолет. Позвонишь? Скажешь в трубку: «Дедушка, ау!» А я, возможно, и не отвечу…
   У него затуманились очки, а из-под роговой оправы закапали, как горошинки, слезы. Майра, уже было открывавшая дверцу, бросилась к нему, обняла, прижала к себе и тоже заплакала. Плечи у обоих задрожали, как мой корпус, когда включают зажигание.
   Нью-Йорк затаился в ожидании урагана. Город стал не похож на себя. Поредели потоки автомобилей на улицах. Люди сновали по тротуарам с растерянными и озабоченными лицами. А лающие сирены автомобилей «Скорой помощи» неслись с разных сторон, смешиваясь и сливаясь в многоголосый вой, точно заранее оплакивая покойников.
   Барометр продолжал падать. В приемных покоях госпиталей образовались очереди из носилок, на которых доставили первые партии жертв: стариков, сраженных инфарктом.
   А мы с Майрой колесили по Нью-Йорку как ни в чем не бывало. Она заходила в магазины, в банк. Предотъездные заботы и суета. Они начались за несколько дней до того. Когда еще об урагане никто не помышлял — он, возможно, еще не зародился в южных просторах Карибского моря.
   Тогда с нами ездил и Олег. Майра убегала куда-нибудь, припарковав меня у тротуара, а Олег оставался со мной, чтоб полиция не наложила штрафа. Денег у Майры было в обрез — она и не предполагала получить чек от деда и поэтому экономила на всем. А как она умудрялась изворачиваться, знаю только я. Но не Олег. А узнай он, и его, бедного, хватила бы кондрашка.
   В Европе у Майры не было никакой медицинской страховки, и, чтоб избежать там разорительных посещений врача, она загодя проверилась здесь у знакомых эскулапов и запаслась различными лекарствами тоже у знакомых фармацевтов. Бесплатно. Если не считать платой то, что она им на момент отдавала свое тело, уже привычное отдаваться без чувства и желания, а просто так, от скуки, от нечего делать. Сейчас в этом была какая-то цель. Это было хоть чем-то оправдано.
   Я стояла у кромки тротуара под вывеской аптеки. И не находила себе места от смущения. Словно я вместе с Майрой обманывала Олега. Он сидел на переднем сиденье и нетерпеливо посвистывал, глазея на прохожих. А Майра все не выходила из аптеки. Немудрено. Ведь ей требовалось время не только на то, чтоб получить длинный перечень медикаментов, но и прошмыгнуть в заднюю комнату аптеки, до потолка заставленную коробками, снять с себя если не все, то, по крайней мере, часть одежды, лечь на неудобный узкий диван и, закинув одну ногу на его спинку, принять на свои грудь и живот тяжесть тела немолодого и грузного аптекаря, который, я вполне допускаю, и не возбудился сразу. Даже мотор не всегда заводится с первой попытки.
   Она вышла минут десять спустя. Со сбитой прической и слегка припухшей верхней губой: аптекарь, надо полагать, проявил темперамент и прихватил зубами губу. Олег ничего не заметил.
   — Извини, — сказала Майра, сев к рулю. — Много народу, пришлось ждать.
   Только диву даешься, насколько мужчины доверчивы и простодушны. Обвести их вокруг пальца совсем несложное дело.
   То же самое она проделала у дантиста. Мы с Олегом ждали долго, и к нам дважды подходил полицейский, предлагая убраться куда-нибудь на платную стоянку — здесь стоянка возбранялась. Олег лениво отговаривался, просил позволить еще пять минут подождать: жена, мол, вот-вот выйдет. А жена тем временем раскачивала на себе сопевшего дантиста, не удосужившегося даже снять халат, а лишь расстегнувшего его.
   На обратном пути они поссорились. Майра была взвинчена, устала. Еще бы не устать! Олег был тоже раздражен этими долгими ожиданиями и спорами с полицейскими. И сцепились.
   — Дура ты! — обозвал он ее. — Безмозглая дура! Мчаться в Европу без гроша в кармане. Надеясь лишь, что кто-нибудь накормит, предварительно переспав… Для чего? С какой стати? Делать революцию? Спасать Европу от изобилия? И всучить ей взамен голодный паек социализма? Нужно это Европе? А тебе зачем все это? Чешется одно место? Так и здесь, в Америке, найдутся любители почесать его. Расчешут до крови. Благо, ты за это денег не берешь.
   — Замолчи! Не желаю слушать оскорбления!
   — Проще всего неприятную правду называть оскорблением. Твой незрелый ум не способен воспринять полезный совет. Ты уверена, что все знаешь и посему в поучениях не нуждаешься. Так ведь? А на деле ты — цыпленок. Неоперившийся. И ум у тебя куриный.
   — Мне достаточно того, что имею. Тебя не устраивает — можешь выйти и насладиться прогулкой пешком. Или сесть в автобус. На билет я тебе дам — ты заработал, караулил машину.
   — Нет уж, довези меня. А то я тебе не все успею на прощанье сказать.
   — Говори побыстрей, нам недолго ехать.
   — Так вот… Подводя, некоторым образом, итоги… нашей с тобой связи… называй это как хочешь… в знак признательности за те недолгие приятные мгновенья, что ты мне подарила… я не могу да и не хочу оставаться уж совсем равнодушным к твоей судьбе… Ведь что-то в тебе меня привлекло? Вот и хочу дать напутствие. Запомни, детка, — я старше и опытней тебя — революции оплачиваются кровью, но отнюдь не менструальной. На баррикадах надо стрелять и убивать. И всегда быть готовым самому быть убитым. Одним минетом или, скажем, анальным способом противника не истощишь до капитуляции. Клитор, хоть и бывает красным, не подменит кровавое знамя. Вот так. А засим желаю успехов… на поприще мировой революции.
   — И я тебе желаю. Согреться душой и расцвести в столь любезной твоему сердцу Америке. Вылезть из трущобного отеля и поселиться на Исте за тысячу долларов в месяц. И жрать в самых дорогих ресторанах и давать чаевые недрогнувшей рукой. Вкуси капиталистического рая. И пусть минут тебя безработица, фудстэмпы, жалкая, одинокая старость. Все подлинные прелести нашего американского образа жизни. А главное, чтоб Бог отвел от тебя нож или пистолет голодного негра. Живи и радуйся, новый американец! Правда, у тебя еще нет паспорта. Хочешь, я тебе оставлю свой? Я им сыта по горло.
   В самом дурном расположении духа подкатила я к его отелю. Он тяжело выбрался наружу и, придержав дверцу, сказал Майре:
   — Мне тебя жаль.
   — Мне тебя тоже, — ответила она, не подняв глаз. На том и расстались.
   И после этого они не виделись. Майра ни разу ему не позвонила. Словно забыла окончательно, вычеркнула из памяти. А мне было больно.
   В день перед ураганом, когда мы в спешке носились по Нью-Йорку, чтоб успеть сделать все предотъездные дела, нас помимо воли Майры вынесло в потоке машин на улицу, где жил Олег. Мы ехали мимо его отеля, и я вся напряглась, мучительно желая, чтоб Майра затормозила, съехала к тротуару, к знакомому счетчику на стоянке. Но она была настолько погружена в свои заботы, что и не заметила, мимо чего проезжает. И тогда я не выдержала. Стала терять скорость, забарахлила мотором. Майра ругнулась и нажала на педаль газа.
   — Что с тобой? Этого еще недоставало!
   А я, кося фарой, искала зазора в соседнем ряду, чтоб юркнуть поближе к тротуару. Майра больно рванула руль и удержала меня на месте. Мотор обиженно заревел. Я всем корпусом содрогалась от обиды.
   Мы миновали отель.
   Я с горечью размышляла о том, что, хоть Майра, в отличие от меня, не может видеть сквозь стены, неужели не вспомнит она о своем возлюбленном, у которого больное, с железным осколком сердце, и теперь оно захлебывается от перепада атмосферного давления, свалив Олега с помутневшим сознанием в пустом номере отеля. Без ухода. Без присмотра. Неужели ее здоровое сердце не подсказало ей, что друг, которым она совсем недавно дорожила, попал в беду?
   В этот момент я ее презирала. И ей передалось мое состояние. Нет, она не повернула к отелю. А подрулила к синему почтовому ящику на углу, остановилась и, не вылезая из машины, в своей книжке заполнила чек на имя Олега. Вывела прописью двести долларов, но, подумав, оторвала этот чек и смяла в кулаке. На другом она проставила: триста долларов. Положила в конверт, надписала адрес отеля и, выскочив на тротуар, бросила в щель почтового ящика.
   Поделилась подарком дедушки Сола.
   Я с облегчением перевела дух. Вот такой я ее люблю! А если б она еще отважилась заглянуть к Олегу на прощанье, я бы не знаю что сделала от радости.
   К сожалению, этот чек пришел к Олегу, когда он уже в нем не нуждался. Конверт вскрыли чужие руки.
   Ураган «Пегги» прошел над Нью-Йорком точно в предсказанное метеорологами время. Прошел, в основном, стороной, лишь краем задев город. Но и этого было достаточно, чтоб целые районы лишились электричества из-за порванных проводов и чтоб на улицах валялись стволы поваленных деревьев и громоздились навалом обломанные сучья. Во многих домах выбило стекла. Кое-где даже сорвало крыши.
   Сразу после урагана на город обрушился жестокий ливень. С неба хлынул потоп. Словно стараясь смыть в океан этот огромный и неуютный город.
   Материальным ущербом, нанесенным городу, займется статистика. А главный удар урагана, задолго до его прихода, приняли на себя пожилые люди, сердечные больные. В морги Нью-Йорка поступила в один день небывалое число умерших и, набитые до отказа, они прекратили прием новых партий.
   Олег умер не сразу. Он долго валялся в своей комнате без сознания и громко бредил. Его стоны наконец услышали в коридоре и, взломав дверь, унесли на носилках к лифту, а из лифта в белую машину «Скорой помощи».
   Он лежал с закрытыми глазами, и пульс с трудом прощупывался. Посиневшие губы шевелились, и санитары долго не могли разобрать, что он бормочет.
   А он, позабыв и свой родной, русский, и английский языки, без конца бессмысленно повторял одно и то же:
   — «Тойота Королла»… «Тойота Королла».
   Мое имя. Оно, единственное, почему-то всплыло из глубин его угасающей памяти, и оно было последним, произнесенным Олегом на этом свете.
   — «Тойота Королла»… «Тойота Королла». Ни имени Майры, ни своих родных.
   — «Тойота Королла»… «Тойота Королла».
   — Что он бормочет? — удивился молодой упитанный врач, когда Олега на носилках вкатили в приемный покой госпиталя. — На каком это языке? Кто-нибудь понимает?
   — Он, говорят, русский, — сказал кто-то.
   — Странный язык, — покачал головой врач. — Постойте, знакомые слова. Я их непременно где-то слышал. Тойота… да ведь так называется мой автомобиль!
   После ливня умытый город облегченно вздохнул. Атмосферное давление пришло в норму, и дышать стало легко и приятно.
   Мы неслись к аэропорту Кеннеди по журчащим ручьям, и брызги, искрясь, летели из-под мокрых колес.
   Солнце сияло над городом, и там, куда мы ехали, в сияющем небе робко проступала дугой бледная радуга. К радуге, как под арку, уходили с земли с интервалом в две минуты серебристые самолеты, переполненные заждавшимися в аэропорту пассажирами.
   На обширной автомобильной стоянке у аэропорта отсвечивали лужи. Мы нашли свободное место, и Майра выключила мотор. Достала из багажника чемодан. Захлопнула багажник. Подергала ручки дверей, проверяя, заперты ли. Подняла чемодан и тихо сказала:
   — Прощай, подружка.
   И тогда я поняла, что она никому не отдала меня, а бросила на стоянке на произвол судьбы. И я не знала, радоваться мне или плакать.
   Проходя мимо, она свободной рукой ласково провела по выступу левой фары, и я зажмурилась, чтоб не зареветь.
   И пошла.
   Я хотела было крикнуть ей вслед, напомнить, чтобы позвонила дедушке, как он просил. Но у меня не было сил.
   Капли воды стекали по моим фарам, двоя изображение, и вместо одного пузатого «Боинга», с задранным носом пошедшего на подъем под арку радуги, я видела два. И оба нечетко.
   Нью-Йорк,
   Сан — Франциско,
   Оксфорд, штат Коннектикут.
   1981-1982 гг