Я развернул диван и приготовил двуспальную постель, достав из шкафа белье и подушки. Потом выключил свет и тоже уснул под мерный рокот океана и хриплую перекличку морских львов.
   Еще не проснувшись окончательно, лежа с закрытыми глазами в уже залитой утренним светом гостиной, я сначала слухом ощутил рядом ровное дыхание, потом рукой теплое, мягкое тело. Майра спала со мной под одной простыней, совсем голой. Должно быть, очнулась на ковре среди ночи, когда погас камин, и, быстренько раздевшись, осторожно забралась ко мне. Я открыл глаза и залюбовался ее прикрытым веком с проступающими голубыми прожилками, воткнувшимся в подушку острым носом с резко очерченной ноздрей, расслабленными мягкими губами открытого во сне рта. Мною овладело острое желание. Мне захотелось овладеть ею вот такой, без блудливой ухмылки, а невинно, по-детски почмокивающей губами. Сонной, теплой.
   Оглянувшись на дверь спальни и убедившись, что она закрыта, я обнял Майру, мягким движением повернул ее на спину. Она податливо и безвольно уступала моему нажиму. Под простыней мои трепещущие от давно не испытываемого возбуждения пальцы скользнули по ее выпуклому, гладкому животу, коснулись волос, спустились ниже по их мягкой кудрявости. Она не открывала глаз и продолжала дышать ровно, как во сне. Но ноги сами стали раздвигаться ленивыми, медленными движениями. Я встал между ними на колени, взгорбив над головой простыню, и рассеянный свет, проникавший сквозь неплотную ткань, ложился на ее лицо, делая его еще невинней и желанней.
   Это было сказочным наслаждением. Мне чудилось, что она, так и не открыв глаз, всосала меня всего в себя, без остатка. А я был возбужден до предела, и мне казалось, что еще один нажим и я выверну ее наизнанку, пригвозжу намертво к матрасу. Она сладко стонала, кусая губы, и я, чего давно за собой не припомню, тоже издавал нечленораздельные звуки, чуть ли не выл от невыносимой сладости. Мы кончили вместе, и я, совершенно выдохшийся и до звона пустой, рухнул на ее опавшее, но все еще тугое, гладкое тело и замер недвижим между ее поднятых колен. Простыня сбилась в сторону. Мы были обнажены и освещены хлынувшим в окна солнцем.
   — Браво! Брависсимо! Зрелище, достойное богов!
   В дверях спальни стоял, упираясь нечесаной головой в притолоку, Антон и, скалясь из гущи бороды, наотмашь хлопал ладонями, изображая аплодисменты.
   Единственное, что я мог сделать, это потянуть на нас обоих простыню.
   — Дети мои, это было прекрасно! Вы — пара! Атланты! Кентавры! Будь я скульптор, я бы изваял вас в мраморе. Нет, в граните!
   — Уймитесь, словоблуд, — зло оборвала его Майра, выбираясь из-под простыни, и, не прикрывая наготы, прошлась по ковру в поисках своей раскиданной одежды, демонстративно не обращая внимания на Антона, точно его не было в комнате.
   — Сейчас покормлю вас, ребятки, — засуетился Антон, явно смущенный реакцией Майры. — Надо ведь еще и опохмелиться. А то как же выходит: пили, пили всю ночь, а назавтра забыли похмелиться. Непорядок. Так в приличных домах не поступают.
   — Мы уезжаем, — сказала Майра. — Олег, сегодня ты за рулем.
   Потом Майра все же смягчилась и согласилась перекусить перед дорогой. От услуг Антона она с непонятной брезгливостью отказалась и сама занялась плитой. Антон стал суетливо таскать из холодильника что под руку попадется, уронил на пол и разбил неполную дюжину яиц в картонной упаковке.
   — Уйдите! Вы мне мешаете! — прогнала его Майра.
   — Ухожу. Исчезаю. Вы — женщина, и вам карты в руки. А я только прихвачу с собой недопитое вами вино. Можно? Душа изнемогает. И испаряюсь!
   Он зажал под мышкой бутыль с вином, сгреб два стакана и, кивнув мне, вышел из дома.
   Было прохладно и солнечно. Океан ворчал у береговых камней и искрился, сиял покойной гладью до самого горизонта, терявшегося в легкой дымке. Океан оправдывал свое название — Тихий. На черных камнях, лоснясь черными жирными телами, грелись тюлени…
   Мы выпили по стакану вина, и Антон долго и не скрывая иронии во взгляде, смотрел на меня.
   — А вы болтушка, доктор.
   — На чем ты меня уличил, профессор?
   — Наболтал девице невесть что о моих мужских достоинствах… и мне пришлось стараться изо всех сил, чтоб не уронить твой престиж в ее глазах.
   — Ты хочешь сказать… она ночью к тебе пришла?
   — Совершенно справедливо, мой друг. Именно об этом я и хотел поставить тебя в известность. Во избежание недоразумений.
   — И ты…
   — Да. Я джентльмен до мозга костей и отказывать даме не в моих правилах.
   — Ну и блядища! — ахнул я.
   — Нисколько, — замотал головой Антон. — Типичная американка.
   — Она-то тебе хоть понравилась? — сам не знаю почему, поинтересовался я.
   — А вот в такие подробности джентльмен не вдается… даже с самым близким другом.
   Я вернулся в дом мрачный, как туча, и жевал завтрак, не поднимая глаз от тарелки. Мы завтракали вдвоем с Майрой. Антон не стал есть. И, сказав, что обернется в десять минут, умчался на большой скорости за водкой на своем старом, потрепанном джипе.
   — Хорошо бы уехать, пока он не вернулся, — подняла на меня глаза Майра.
   — Чем он тебе не угодил? — мрачно спросил я.
   — Надоел. Насытилась впечатлениями. С избытком. Я не ответил.
   Тягостное молчание длилось с минуту, если не больше. Первой не выдержала Майра.
   — Чем-то недовольны, сэр?
   — Нет. Абсолютно всем доволен. Пребываю в телячьем восторге.
   — Что означает этот тон? Как это расценить?
   — А как расценить ваше поведение… мадам, мадемуазель… как вас называть? Одного мужчины вам мало. Предпочитаете спать с двумя одновременно.
   — Вы не обидитесь, если я вам скажу, что предпочитаю? Провести ночь с одним, но настоящим мужчиной.
   А ваш друг Тони, кроме того, что импотент, еще и болтлив, как баба.
   — Так уж и импотент, — обиделся я за Антона.
   — Не знаю, как это еще назвать, но все его попытки проявить себя мужчиной завершились конфузом.
   — От чрезмерного употребления алкоголя.
   — Я думаю, от старости. Износился ваш друг. Единственное, что еще умеет, проповедовать свои несвежие теории. А вообще занятная фигура. Но предпочтение я отдаю вам. Вы мне нравитесь. Я вас почти люблю. За это стоит великодушно простить мой грех… Тем более, до греха-то и не дошло. И вам обещаю абсолютную верность на всем пути до Нью-Йорка.
   — А дальше?
   — Не будем загадывать. Надо еще добраться до Нью-Йорка. Там и будем решать.
   Мы погрузили в «Тойоту» вещи и уже сели в машину, как из-за кривых сосен вынырнул на жуткой скорости джип и, сделав крутой вираж, застыл как вкопанный перед нашим радиатором.
   — Что же вы! — вскочил ногами на сиденье джипа разлохмаченный Антон и потряс над головой пузатым полугаллоном водки. — Куда спешите? Зря, что ли, я старался?
   — Уезжаем, уезжаем, — замахал я рукой, не вылезая из машины. — Тебя дожидались. Попрощаться.
   Антон спрыгнул с джипа и, босой, всклокоченный, зашагал к нам, неся за гнутую стеклянную ручку посудину с водкой.
   — А это зачем я добыл ни свет ни заря? — печально спросил он. — Ну, хоть на дорожку… Посошок. Тяпнем по глотку.
   Он отвинтил крышку с бутылки и швырнул ее в песок.
   — За ваше здоровье, дорогие, — сказал он дрогнувшим голосом. — Пусть вам будет хорошо.
   Подняв тяжелую бутыль, он губами припал к ее горлу, и поросший бородой кадык, хлюпая, заходил на его худой, жилистой шее. Наглотавшись водки, пока не задохнулся, он оторвался от бутылки, вытер ладонью рот и протянул мне.
   — Я за рулем, — отказался я.
   — А вы? — глянул он на Майру жалкими глазами побитого пса.
   Майра отрицательно мотнула головой.
   — Не держите обиды на меня. Если что не так, прошу прощения.
   Майра выдавила улыбку.
   — Я, детка, конченый человек. Жить мне осталось, пока в Москве не решат. За мной следом ходит приговор военного трибунала… вынесенный заочно. Смертная казнь через расстрел. Как военнослужащему, изменившему присяге. И приведут этот приговор в исполнение, когда им вздумается. Никуда мне от них не укрыться. Вот если только удастся обмануть — умереть своей смертью. Но они и на том свете не оставят в покое. Не прощают даже мертвым. Найдут могилу, разроют и собакам раскидают на съедение.
   Так что счастливо вам ехать, и, ради Христа, не гневайтесь на старого человека. В другой раз доведется завернуть в Монтерей, спросите, где Тони? А вам ответят: нету его. Приказал долго жить.
   Мы отъехали в гробовом молчании. В зеркало я видел все уменьшающуюся долговязую, сутулую фигуру Антона. Он махал нам на прощанье чем-то нестерпимо поблескивавшим на солнце. Это был полугаллон с водкой в его руке.
   Я услышал всхлип и оглянулся на Майру. По ее щеке ползла слеза.
   — Мне жалко… — ее плечи вздрогнули от сдерживаемого плача.
   — Кого? Его?
   — Всех жалко, — кончиком языка слизала она со щеки слезу. — Все несчастное человечество.
   Она коснулась ладонью моего бедра, а голову склонила мне на плечо, как бы ища утешения, защиты. И я окончательно оттаял, растрогался.
   — Ничего, ничего, — зашептал я ей в ухо, как иногда утешал свою маленькую дочку. — Все будет хорошо. Уверяю тебя. Мир прекрасен и удивителен. Наперекор всему. Смотри, мимо каких красот мы проезжаем! Райские места! Того и гляди из-за дерева выйдут Адам с Евой.
   — В таком виде нас сегодня утром застал твой друг, — сквозь слезы улыбнулась Майра.
   — Выглянут из-за дерева Адам с Евой, помашут нам фиговыми листочками и скажут «Хай», — продолжал я медоточивым голосом, каким рассказывал сказки своей дочке в Москве.
   — А чем же они прикроют свой стыд, если станут махать фиговыми листочками? — в тон мне спросила Майра, потирая щеку о мое плечо и заглядывая мне в лицо.
   — А у них запасные есть. Наши праотцы были запасливыми людьми.
   — Мне хочется написать ему письмо.
   — Кому? Адаму?
   — Твоему другу. Тони.
   — Почему бы нет? Напиши. Обрадуешь.
   — И опустим в первый же почтовый ящик.
   Майра тут же написала письмо, примостив блокнот на коленях, языком заклеила конверт и прилепила марку.
   Я притормозил возле синего почтового ящика у края дороги. Майра выскочила из машины и опустила письмо. Огляделась с прояснившимся лицом и сказала мне:
   — Повернем влево. Видишь указатель? Там рыбачья гавань. Хочется чего-нибудь вкусного.
   Старая рыбачья гавань на берегу Монтерейского залива уже давно не соответствовала своему названию, превратившись в аттракцион для туристов. Как и столетней древности корпуса консервных фабрик, описанных жителем этих мест Джоном Стейнбеком в романе «Консервный ряд». В них размещались теперь магазины, ресторанчики и даже карусель.
   От рыбачьей гавани остались темные деревянные пирсы, к которым иногда приставали суда с уловом сардин. По изрядно прогнившим толстым доскам гуляла праздная публика, явно заезжая — стада автомобилей дожидались хозяев на стоянках у берега. По краям пирсов громоздились, как скворечники, магазины и лавчонки с местными сувенирами. Но туристов привлекали сюда, в первую очередь, свежая рыба и другие дары моря, многочисленные блюда из которых можно было отведать тут же у прилавков.
   Майра и я поели всласть маринованного осьминога, копченых сардинок, жареного морского ерша, запивая пивом из банок. Острые пряные запахи и морской соленый воздух разжигали аппетит. Наевшись до отвала, мы побродили, взявшись за руки, среди туристов, рассматривая сувениры. Потом кормили кусками рыбы тюленей, повадившихся к пирсу за лакомствами и настойчивыми криками требующих у свесившихся через перила туристов подачек. Разрубленную рыбу для кормления тюленей продавали тут же на пирсе.
   Майра с увлечением швыряла вниз кусок за куском. Раскормленные тюлени, напоминавшие черных свиней, довольно ловко выпрыгивали из воды, чтоб в воздухе перехватить кусок, толкались и дрались из-за добычи. А над ними с воплями носились горластые, прожорливые чайки, норовя из-под тюленьего носа вырвать и себе пропитание. Насытившиеся тюлени с добродушным похрюкиванием отваливали в сторонку и на потеху публике нежились в воде на спине, похлопывая себя ластами по набитому пузу.
   Рыбачья гавань привела нас обоих в отличное расположение духа, как-то смягчила, умиротворила. Майра, словно влюбленная девчонка, не выпускала моей руки из своей и несколько раз повторяла, что она уже не помнит, когда ей было так хорошо, как теперь.
   У пирса, на каменистом берегу, где колыхалась зеленая плесень на мелководье, стояла бронзовая фигура женщины с крестом в поднятой руке, обращенным к морю. У ног женщины на верхней плите гранитного постамента лежали ржавый сломанный якорь и наполовину затянутый в донный ил человеческий череп. Тоже отлитые из темной бронзы.
   — Святая Розалия, — прочли мы с Майрой на граните. А медная доска пояснила нам, что статую святой Розалии — покровительницы моряков — воздвигли потомки выходцев из Сицилии, некогда обосновавшихся в Монтерее и построивших эту гавань.
   У святой Розалии было грубоватое, суровое лицо крестьянки. Такими в Сицилии, вероятно, были жены моряков, в вечном беспокойстве дожидавшиеся своих мужей с моря.
   — А ведь что-то в этом есть — глядеть с надеждой в море и ждать возвращения любимого, кормильца, — сказала Майра, щурясь на святую Розалию. — Что-то простое, бесхитростное и великое. Как море. Как жизнь. Нормальные немудреные чувства. Без нынешних комплексов, пустой озабоченности и неврастении. Нарожать кучу детей, которые, выросши, тоже уйдут в море, и ждать, всю жизнь ждать их домой и каждый раз радоваться их счастливому возвращению. И горевать, если море не вернет их. Нормальные радости и страдания. Замкнутый круг своих жизненных интересов. Без радио и телевидения. Без газет. На кой черт мне знать и волноваться, что кому-то худо в Африке, кого-то убивают во Вьетнаме, кто-то дохнет с голоду за тридевять земель. Я завидую тебе, святая Розалия! Твоя жизнь была полнее моей. Ты со мной согласен? — обернулась она ко мне.
   Я привлек ее к себе, и она уткнулась мне в грудь, как маленькая девочка. Под моей ладонью шевелились ее лопатки, трогательно-беззащитные, и я почувствовал прилив жгучей нежности к ней.
   Монтерей мы покинули окончательно примиренными. И оба не скрывали своей радости по этому поводу. Мы в равной степени изголодались по доброму к себе отношению, по теплому взгляду, ласковому касанию. И боялись неосторожным словом вспугнуть нарождавшееся чувство.
   Калифорнийские дороги, такие же многорядные, как и везде в Америке, отличаются тем, что разделительная полоса — сплошные заросли цветущих олеандров, и кажется, что мчишься по оранжерее из красных, розовых, желтых и белых цветов.
   Семнадцатая автострада понесла нас в направлении Сан-Франциско. В отличие от сто первой, по ней было дозволено движение тяжелых грузовиков. Мы обгоняли серебристые цистерны, длинные, с прицепами кузова, из-за решетчатых боков которых пучили глаза черно-белые коровы, огромные, в ярких рекламных надписях холодильники на колесах. А по другой стороне неслись нам навстречу такие же серебристые мамонты в многоцветном окружении легковых автомобилей. Кипение жизни на дорогах казалось мне пульсом полнокровных артерий страны, и этот пульс выдавал отменное здоровье организма.
   Не только на дорогах, но и в небе Америки бьется мощный пульс. Когда я на самолете подлетал к Лос-Анджелесу, меня поразила густота движения в воздухе. Десятки авиалайнеров плыли над нами и под нами. А еще ниже стаей птиц заполонили небо маленькие частные самолеты.
   И вот я их вижу на земле. Справа от меня замелькали бесконечными рядами легкие, как стрекозы, частные самолеты на придорожном аэродроме. Их сотни. Разных типов и размеров. Яркой, праздничной окраски. Потом пошли заводские корпуса, отсвечивая сталью и стеклом. На первый взгляд совершенно безлюдные, и только тысячи замерших перед ними автомобилей напоминали, что их владельцы работают за стенами цехов.
   Миновали Оклэнд с грузовыми кораблями у причалов в заливе и влетели в многорядном потоке автомашин на длинный, больше трех миль, железный мост — Бэй бридж. С обеих сторон моста разворачивалась перед нами панорама глубоко въевшегося в материк залива, на чьих живописных берегах один впритык к другому уютно устроились города с общим населением, куда большим, нежели в Сан-Франциско. Вокруг залива расположилась электронная промышленность Америки. Тут два крупнейших университета — Беркли и Стэнфорд. Названия многих городов сохранили испанский акцент — Сан Леандро, Сан Матео, Сан Хозе, Санта Роза, Санта Клара. Сплошные святые, но, чтоб не возникало сомнения, что это территория Соединенных Штатов, они перемежаются чисто английскими именами — Фримонт, Хэйвард, Оклэнд.
   Гудит под колесами мост, неся на своем горбу тысячи автомобилей. На обоих этажах. Посреди залива он с ходу врезается в маленький холм — островок с чудесным названием Остров Сокровищ, ныряет в туннель и выносится к другому берегу висячими, на толстых тросах, стальными фермами. Оставляет справа в заливе каменистый Алькатраз — знаменитую тюрьму, окруженную со всех сторон водой и теперь уже свободную от каторжников и превращенную в музей, куда на катерах доставляют жаждущих острых ощущений туристов.
   С каждым пролетом бесконечного моста на нас наезжает, приближается небоскребами город Сан-Франциско, до удивления похожий отсюда на панораму Манхэттена в конечной цели нашего с Майрой путешествия — в Нью-Йорке. До которого еще тысячи и тысячи миль. Весь американский континент, пересеченный поперек. От берега к берегу. От Тихого океана до океана Атлантического.

ОНА

   Я — лесбиянка. И прошу не вскидывать брови и не делать удивленных глаз. Ибо я не совсем уж и лесбиянка. И еще точнее будет — меньше всего лесбиянка. Так, процентов на пять, а то и на три. Спать по-настоящему, до забвения самой себя, почти до потери сознания я предпочитаю с мужчинами. Этими грубыми и самоуверенными животными, выносить которых днем — сплошная мука, но зато ночь приносит полную компенсацию.
   Это одна из причин, по которой я и не стремлюсь определиться замуж и предпочитаю ни к чему не обязывающие связи с мужчинами, когда встречаемся большей частью по ночам, берем друг от друга, сколько можем выжать, а днем свободны от всякого контроля. Я принадлежу сама себе, никому не должна давать отчета и, положа руку на сердце, не всегда могу восстановить в памяти лицо ночного партнера. Но я — женщина, и одних оргазмов, сколько бы их ни сотрясало меня за ночь, мне мало. По натуре своей я — ласковый теленок, и потому, что в детстве меня теплом обошли, я теперь испытываю острую и никак не утолимую потребность в нежном ко мне отношении. А этого мужчины, как бы ни старались, дать не могут. Довести до изнеможения, выпотрошить за ночь так, что глаза на лоб лезут, — это они еще умеют. Не все, понятно. А самые сильные из них. Жеребцы. Но напоить лаской и негой мою иссохшую от жажды душу, тронуть, растопить мое сердце, вызвать из глаз моих слезы умиления они не в состоянии.
   Только этим я объясняю покорность, с которой уступила мягким, осторожным домоганиям моей подруги Мелиссы. Уступила вначале со страхом и сосущим чувством, что совершаю нечто противоестественное и постыдное, но не уклонилась, не отстранила ее, подгоняемая присущим мне любопытством.
   А потом мне это понравилось. Я уже сама с нетерпением ожидала ночи, когда Мелисса, долго и возбуждающе шурша одеждой, разденется донага в своей комнате и, неслышно ступая по ковру, подойдет к моей кровати. Ее трогательные ласки, ее нежность, ее шелестящий, теплый шепот затопили вакуум, пустоту в моей душе, так долго ждавшей, чтоб наполниться до краев.
   Для Мелиссы лесбиянство было главным в сексуальной жизни. Мужчинам она уступала неохотно, по необходимости. Нужно ведь иметь кого-нибудь, кто заберет тебя вечерами из дому. В дискотеку. В ресторан. А за это тот, кто вывозит, требует недвусмысленной платы — телом. Мелисса обладала роскошным телом. Не только по мужским понятиям. Но и вызывавшим мой восторг. Белым, молочным. Больших и очень пропорциональных размеров. Один из ее поклонников, подержавший это тело в руках, назвал Мелиссу «молочной коровкой». У нее была мягкая, женственная фигура фермерской дочки, вскормленной натуральной пищей и не отравленной спертым воздухом городов. Некрашеная блондинка цвета зрелой пшеницы, с бесхитростным взглядом глуповатых серых глаз, она привлекала жадные взоры мужчин везде, где появлялась. Я потом поняла, что мужчины отворачивались от своих дам и бросались, едва завидев, на Мелиссу не только из-за ее сексуальной привлекательности, но и безошибочно учуяв в ее покорном взгляде уступчивость, неумение воспротивиться, отказать настойчивым домоганиям.
   А была Мелисса совершенно холодной, фригидной женщиной, какими часто оказываются в постели такие аппетитные на вид сдобные блондинки. Мужчинам она уступала безо всякой радости, не испытывая от этого никакого удовлетворения, а лишь брезгливость, как она мне сама признавалась.
   Только с женщиной, взвинтив себя до предела продолжительными ласками, она достигала оргазма. Не бурного, вулканического, все затмевающего, как у меня, а тихого и со стороны неприметного, в полном соответствии с ее невспыльчивым, покладистым характером.
   Будь я мужчиной, я бы скончалась от тоски, очутившись в постели с Мелиссой. Но мне, женщине, с моей потребностью в ласке, Мелисса была подарком судьбы. Она давала то, что мужчины недодавали, — теплоту. Я бы даже назвала эту теплоту материнской. А ведь именно ею я была жестоко обделена с тех пор, как себя помню.
   Я легко возбудима, и мне не много нужно, чтоб потерять голову, обрушиться в гремящий водопад оргазма. Иное дело — Мелисса. Никакие ласки, сколько бы я ни ухитрялась, не способны были довести ее до кипения. Она безнадежно застревала где-то на полпути к сладкому финалу.
   И тогда приходил на помощь вибратор. Зажатый между ее мягкими, вкусными бедрами, он усыпляюще гудел в ее нутре. И она, закрыв глаза, отдавалась электрической машине и, сладко, как ребенок, посапывая, долго, не ограниченная временем, добирала то, что не могло принести естество.
   Я тоже попробовала вибратор. Хотя мне он и ни к чему. Из того же любопытства, которое когда-нибудь меня погубит. Удивительное ощущение. Абсолютный онанизм, совершаемый бездушной машиной. Кончить никак невозможно, пока не представишь, закрыв глаза, склоненное над тобой знакомое мужское лицо. Мелисса в этом смысле была однолюбкой. Она всегда вызывала облик одного и того же актера — Джона Траволты. Я под гудение вибратора воображала на себе тяжесть тела то Роберта Редфорда, то Пола Ньюмена. Кстати сказать, даже и в этом сказывалась разница наших натур, темпераментов и вкусов.
   От вибратора, попробовав разок-другой, я категорически отказалась. Вызвав удивление Мелиссы. И я никак не могла ей втолковать, что, привыкнув к этой машине, приноровив свой темперамент к ее бездушному ритму, я стану сексуальным инвалидом. Никакой мужчина после этого не сможет меня удовлетворить. Что в сравнении с вибратором, подключенным в электрическую сеть с напряжением ПО вольт, жалкий мужской член? Как бы он ни лез из кожи вон, не в состоянии соперничать с неограниченно долго и безотказно действующим автоматом.
   Мелисса, соглашаясь, кивала и притом, как попугай, повторяла, что вибратор ей милее уж хотя бы потому, что не нахамит, не ущемит ее женской стыдливости, не повернется, насытившись, равнодушной спиной. И ее нисколько не страшит эта привычка. Слава Богу, на ее век в Америке хватит электричества, даже невзирая на мировой энергетический кризис.
   Меня поражало, что такая здоровая, что называется, кровь с молоком, фермерская дочь могла стать лесбиянкой. Я знала о ее семье и по ее рассказам, и по большому, в красном бархатном переплете альбому с фотографиями. Со снимков на меня смотрели типичные американские фермеры, так сказать, соль земли этой страны. У них в Индиане было много земли. Перешедшей в наследство по линии матери от предков, семь поколений назад переселившихся за океан из Европы. Ферму ее родителей по нынешним ценам можно продать за несколько миллионов. Мелисса в шутку называла себя миллионерской дочкой, хотя, я тому свидетель, никогда не имела лишнего цента и, чтоб как-нибудь продержаться, не брезговала никакой работой.
   В ней сочетались ирландские, шотландские и скандинавские крови. Тот коктейль, на котором настояно ядро Америки — ВАСПы[1]. Консервативные, в меру богобоязненные, трудолюбивые и изо всех сил до наших дней тяготеющие к традициям, унаследованным от предков-землепроходцев. Ее отец, белоголовый от серебряной седины, с неулыбчивым, бурым от солнца и ветра лицом, выглядел на снимках простым, немудрящим крестьянином. И мать ему под стать. Мелисса без удивления, а как нормальное, само собой разумеющееся рассказывала, что отец, человек упрямый и малоразговорчивый, умудрялся годами не обмолвиться ни словом с матерью. Молчал, словно немой. Так, молча, обедали, делали всякие дела по дому. На детей, когда доводили, огрызнется. И снова — молчок. Потом вдруг, без видимой причины, удостаивал мать беседы. А какое-то время спустя снова замолкал. На годы.
   — Спали в одной кровати и молчали, — говорила Мелисса. — Я думаю, он взбирался-то на нее за всю жизнь четыре раза. Не больше. По числу детей. Осеменит, как бык корову, и больше не замечает.