У нее было удивительное тело. Нормальных, обычных форм молодой и здоровой женщины. С первыми признаками проступающей полноты. Отчего ее тренированные спортом мышцы приобрели легкую мягкость, сохранив упругость и свежесть. Женское тело в пору расцвета. Круглый, чуть выпуклый живот. Еще крепкие большие груди. Широкие мягкие бедра. Одно лишь прикосновение пальцем к этому телу вызывало во мне возбуждающую дрожь. Даже не прикасаясь, а просто сидя в постели и рассматривая ее, вольно раскинувшуюся, без стыда, на смятых простынях, я сразу же испытывал вспышку влечения, желание сжать ее до хруста в костях и утонуть, раствориться в ней.
   Были у Лены любовники до меня? Всего один. Она лишь однажды изменила мужу. Когда убедилась, что он неверен ей. Лена узнала имя этой женщины, где она живет и, позвонив, договорилась с ее мужем о встрече. С женщиной видеться она не сочла нужным. Решила переспать с ее мужем и этим отомстить ей и наказать своего неверного супруга. Что и совершила. Снова не испытав страсти и никакой радости. Убедившись лишь в том, что все мужчины одинаковы. Она даже поклялась себе больше никогда не испытывать судьбу. И вот эта встреча в Ялте и ослепительное открытие, что и ее судьба не обошла женским счастьем.
   Что может быть лестней для стареющего и уже теряющего сексуальное любопытство мужчины? Лена возрождала меня в моих глазах, и уж одного чувства признательности было достаточно, чтобы боготворить ее. И я отдался этому позабытому состоянию без оглядки. Выбросив из головы, как сор, все, что составляло прежде предмет моих забот и размышлений. Жизнь сразу стала легка и прозрачна. Как в ранней юности.
   Сколько мы тогда провели времени в постели, ни я, ни она не помнили. Было уже за полдень, когда громкое покашливание совсем близко от кровати вернуло нас к действительности.
   В комнате стоял Толя Орлов. Причиной его появления оказалась незапертая дверь. Не найдя меня ни на набережной, ни на пляже и видя, что подходит обеденное время, он решил проверить, не случилось ли что со мной, не лежу ли я больным в своей комнате. И вошел. И увидел.
   — Пардон, — хрипло откашлялся он. — Вот вы где? Разрешите представиться.
   Он с грубоватой прямотой протянул Лене руку. Она рассмеялась и высунула из-под простыни свою.
   — Мы с ним коллеги, — пояснил Толя. — Поэтому стесняться меня не следует. Я сейчас уберусь отсюда. А вы приводите себя в порядок — и обедать. Я придержу места в ресторане.
   И уже у самых дверей обернулся:
   — Ну и парочка вы! Так подходите друг другу, что мне вдруг захотелось вас запечатлеть. Для вечности. Он стал стаскивать с плеча ремень фотоаппарата.
   — Что за глупости? — отмахнулся я.
   — Почему глупости, — мягко возразила Лена, запахивая на груди простыню. — Я с ним согласна. Запечатлейте нас, Толя.
   Он тут же поднял фотоаппарат, стал наводить на нас, приговаривая:
   — Немножко бы пообнаженней. Сдвиньте, Леночка, простыню…
   — А это уже, Толя, перебор, — сказала она. — Щелкайте, пока я не раздумала. И убирайтесь!
   За обедом Толя не сводил глаз с Лены, был с ней отчаянно любезен и незаметно толкал меня под столом ногой. А она, когда мы вышли на набережную, не церемонясь, попрощалась с Толей, сказав, что предпочитает оставаться со мной наедине, так как времени у нас в Ялте в обрез.
   Толя не обиделся, а, наоборот, восхитился:
   — Ну, матушка, даешь! — воскликнул он. — Настоящая славянская душа! Нараспашку! Олегу можно только позавидовать.
   Не знаю, достоинство это или недостаток, но у меня феноменальная память на лица. Стоит мне даже мельком взглянуть кому-то в лицо, как моментально срабатывает в голове фотовспышка и абсолютно ненужный мне портрет надолго, а возможно и навечно, застревает в закоулках моего мозга. Но добро бы запечатлелось лицо, и все. Дудки! Стоит мне, сколько угодно времени спустя, наткнуться на того же человека, и я, как ненормальный, буду томиться и ни на чем больше не смогу сосредоточиться, пока по крохам не воссоздам в памяти, где же я прежде видел его.
   Однажды я вот так битый час преследовал по всей Москве немолодую, ничем не примечательную женщину, шел за ней по пятам из магазина в магазин, спускался в метро, ждал возле дамского туалета, чуть не вывихнул мозги от напряжения и все же вспомнил. Женщина оказалась кондуктором трамвая на маршруте «А», по которому я ездил от силы два раза в жизни, и этого оказалось достаточно, чтоб заурядная физиономия усталой и угрюмой кондукторши, оторвавшей от висевшего на груди рулона билет и протянувшей его мне, не удостоив даже взглядом, застряла в моем мозговом сейфе.
   Порой я бывал наказан за свою слабость. Стоял как-то у газетного киоска в очереди за «Вечерней Москвой». Впереди меня человек десять. Стройная брюнетка, стоявшая впереди меня, оглянулась, столкнулась со мной взглядом и тотчас отвернулась. Но этого было достаточно, чтоб я тут же потерял покой. Где я ее видел? Я, несомненно, ее встречал. Но где? При каких обстоятельствах? Под моим черепом запульсировали токи высокой частоты, лихорадочно, до головной боли перебирая несметный запас отпечатков в памяти. И все тщетно. Очередь быстро сокращалась, а ответ не выплывал. Она уже купила газету и быстро, не оглядываясь, пошла от киоска. И я, забыв взять газету, устремился за ней и, чтоб обрести покой, решил больше не утруждать себя догадками, а просто спросить у нее. И действительно, спросил, обогнав и развернувшись лицом к лицу:
   — Простите, вы не поможете мне вспомнить, откуда мне знакомо ваше лицо?
   — Помогу, — сказала брюнетка, нахмурив брови, и наотмашь влепила мне пощечину. Среди бела дня. В центре Москвы. В голове произошла вспышка — и я явственно вспомнил и эту брюнетку, и обстоятельства, при которых я ее знал. А вернее всего, расстался.
   За несколько лет до того эта дамочка как-то побывала в Сочи в моей постели и, не предупредив, без приглашения явилась в следующую ночь ко мне. И застала на своем месте другую женщину. И с криком «негодяй» убежала. И вот вполне заслуженную пощечину я накликал из-за идиотской привычки припоминать лица.
   Мы носились с Леной по Крыму как угорелые. Как дети, ушедшие из-под опеки и на время забывшие обо всем, что прежде их стесняло. Для нас не существовало ни государства, ни работы, ни семьи. В этом мире были только мы, а сам мир вращался вокруг нас и только для нас, открывая нам свои новые и новые грани, окрашенные в фантастические тона, прежде так бездумно ускользавшие от нашего внимания.
   Форос — острый каменистый мыс фиолетового цвета, со старинным белым маяком на выступе скалы, и до него от Ялты всего несколько часов упругого хлопанья днищем по волнам быстроходной «Кометы» — белого с гнутым прозрачным верхом суденышка на подводных крыльях. Форос почти безлюден. Скалист, лесист и дик.
   Высадившись утречком на тихом, малолюдном причале под сенью нависших скал, мы опрометью кинулись бежать вверх, в горы, подтягивая друг друга, и вместо альпинистской веревки нам верно служил мой шерстяной свитер, один рукав которого зажал я в своей руке, и за другой цепко держалась, хохоча и задыхаясь от крутого подъема, Лена.
   Весь день мы провели в скалах, до предела, до изнеможения вкусив всю прелесть сладостного уединения среди дикого, до жути красивого ландшафта, и когда спустились к морю, еле держась на ногах от усталости, спохватились, что весь день ничего не ели, и прикинув, что до последнего рейса «Кометы» еще осталось время, бросились на поиски чего-нибудь съестного. Мы набрели на дощатый барак, в котором ютилась столовая. Несколько столиков были густо облеплены уже хмельными работягами с ближнего каменного карьера, и только за одним столом оставались свободными два стула. Два других занимали немолодая грузная женщина и подросток лет пятнадцати. Мы поспешили к этому столику. Женщина, не перестав жевать, кивком подтвердила, что места свободны и мы можем их занять. А у меня сразу заныло в груди. Я ее где-то видел. Эту усталую, крепко помятую жизнью некрасивую еврейку. И не просто видел. А непременно знал когда-то. Снова очнулась моя проклятая память на лица, которая не раз приводила к неприятным открытиям. И теперь я с беспокойством почувствовал, что ничего хорошего припоминание мне не сулит.
   Сонная официантка, сопя полным аденоидов носом, принесла нам поесть, а я долго не прикасался к еде, весь погруженный в тщетные воспоминания, и Лене пришлось напомнить мне, чтоб я ел, ибо времени до отъезда у нас в обрез. Она назвала меня по имени, И тогда женщина, сидевшая с нами за столом, быстро взглянула на меня, и в ее глазах мелькнула улыбка.
   — Олег? — спросила она. — Боже, как вы изменились! Я поначалу и не узнала вас.
   И тогда я узнал ее. Даже имя вспомнил:
   — Соня.
   — Какая у тебя… у вас память! Не знаю, как нам, на «ты» или на «вы»?..
   — Конечно, на «ты». Что за вопрос? Лена! Представляешь, кого я встретил? Мы с Соней в университете пять лет проучились вместе. Так сказать, соученица… однокурсница.
   Лена привстала и протянула Соне руку.
   — Извините, что сижу, — сказала, пожимая ей руку, Соня и скосила глаз на металлическую трость с истертой кожаной рукояткой, прислоненную к ее стулу. — Я малоподвижна. Одна нога.
   У Лены дрогнули ресницы и брови страдальчески заломились.
   — Верно, — вспомнил я. — Соня — инвалид войны. Потеряла ногу. Мы с ней на нашем курсе долго ходили в шинелях.
   — Я ее доносила до конца, — мягко и немного виновато улыбнулась Соня. — Никак на пальто не могла собрать денег. Стипендия крохотная. Помнишь, Олег? Да и пенсия такая — только бы ноги не протянуть. Вернее, ногу. Мне приходится и поговорки на свой лад приспосабливать. Ох, Олег, как я рада тебя видеть… будто в юность свою вернулась.
   — И я. Соня, рад. Действительно рад.
   — Как здоровье? Сердце? У тебя, если память не подводит, оно с железной начинкой? Удалили?
   — Таскаю.
   — Не беспокоит?
   — Как сказать… Иногда дает знать.
   — Надо же, — мотнула седеющей головой Соня. — Столько лет… и встретиться случайно где-то в Крыму.
   Мы смотрели друг на друга и улыбались. Мальчик, похожий на Соню, такой же длинноносый и с черными, влажными глазами, словно до краев наполненными непролитыми слезами, тоже смотрел на меня, но без улыбки, а настороженно и недоверчиво. Он молчал. И перестал есть.
   — Это мой сын, — сказала Соня. — Коля. Отец у него русский. Оттого и такое нееврейское имя. Единственное, что ему досталось от отца. Пятнадцать лет ни копейки не послал на содержание, а теперь, когда мы собрались уехать и требуется его разрешение, уперся — и ни в какую. Проснулись отцовские чувства.
   — Куда уехать? — не понял я.
   — А куда евреи уезжают?
   — В Израиль… уезжаешь?
   — Куда же еще? — совсем печально улыбнулась Соня. — Кому еще нужна старая еврейка на протезе… с инвалидом-сыном в придачу.
   Я удивленно перевел взгляд на мальчика, и Соня пояснила:
   — Он глухонемой. От рождения. Как говорится, яблочко от яблони… Инвалидная семейка. Ладно. Замнем. А то я вам аппетит порчу. Ты, Олег, не сказал мне: Лена — твоя жена?
   Я не успел ответить. Лена меня опередила:
   — Да. Я жена Олега. И у нас трое детей.
   — Поздравляю, — в глазах у Сони затеплились огоньки. — Вы подходите друг другу. Красивые и… здоровые.
   — Какой я здоровый, — начал было я, но Соня перебила:
   — Вы здоровы уже потому что вы дома, в своей стране. И никто вас не гонит. А мы вдруг узнали, что ошиблись адресом, родившись в этой стране, и теперь на старости надо искать на земле уголок, где тебя не посчитают чужим.
   — Вы работаете? — спросила Лена. Соня горько усмехнулась.
   — Человек, дорогая моя, заикнувшийся, что он хочет покинуть нашу любимую родину, в первую очередь вылетает с работы… А дадут ли ему уехать — одному Богу известно.
   — Тебя… из газеты?.. — осторожно спросил я.
   — Забыл, Олег, — с мягкой укоризной глянула она на меня. — Да и к чему тебе помнить? Удар пришелся по мне, а не по тебе. С той поры о газетной работе я и мечтать не могла. Пересидела, затаившись, и, когда все улеглось, устроилась в школу учительницей. Благо, в наших с тобой дипломах мы не только журналисты, но и педагоги.
   — И все эти годы в Москве? — спросил я.
   — Сначала под Москвой. Представляешь, каково каждый день поездом ехать… на одной ноге. А потом нашла место в Москве. Уволили меня уже из этой школы. А сколько сидеть и ждать отъезда — ума не приложу.
   — Вся загвоздка в отце ребенка?
   — По крайней мере, на этом этапе… Не удивлюсь, если потом еще что-нибудь придумают.
   Лена оставила еду и смотрела на Соню.
   — На что же вы теперь живете? У вас были сбережения?
   — Какие у учительницы сбережения? От получки до получки. Как живу? Вот видите, я не умираю. И даже за этот обед смогу рассчитаться с официанткой. Наш брат, инвалид, сохранил чувство локтя. Еще ползают по земле кое-кто из тех, кого я под огнем тащила на себе. Я была санитаркой… пока обе ноги были целы. Заходят. Кто деньжат подкинет, кто продуктов. Сыну костюм подарили. Но это — не главное. Вот от его отца бумажку получить, тогда мы спасены. Не дает, прохвост. Думаю, не сам, начальство его накрутило, Мы уж тут неделю сидим. Не уедем без бумажки.
   — Соня, дорогая, — взволнованно прошептала Лена, — чем я могу вам помочь?
   — А ничем, — улыбнулась Соня. — Спасибо за добрый порыв, — и кивнула в окно: — Ваш пароход подходит. Не опоздайте. Это последний.
   Я подозвал официантку и стал поспешно рассчитываться. Лена, незаметно от меня, протянула Соне сторублевую бумажку.
   — Возьмите, умоляю вас.
   — Но я ведь не смогу вернуть, — смутилась Соня. — А впрочем, кто знает? Давайте обменяемся телефонами. Олег, запиши, пожалуйста, мой.
   Я покидал мыс Форос, в чьих фиолетовых скалах мы с Леной провели такой чудесный день, в подавленном, беспокойном состоянии. Угрюма и молчалива была и Лена. В серебристой, похожей на космический снаряд «Комете» оказалось много свободных мест, и мы расположились в мягких сиденьях у широкого овального окна, откуда был виден причал и на нем две фигуры, одна покрупнее, другая потоньше. Роста они были одного. Соня и ее сын. Соня стояла немного неуклюже. Одна нога — протез — неестественно отставлена. Она тяжело опиралась на алюминиевую палку, и заходящее солнце, уже утопившее нижний край в море, слепяще отражалось от алюминия, вынуждая меня и Лену щуриться и моргать. По Лениной щеке поползла слеза.
   «Комета», загудев и мелко содрогаясь всем корпусом, взбурлила морскую гладь, ударив поочередно несколькими волнами по бетонным сваям причала. Мы понеслись от берега, задрав обтекаемый нос и касаясь воды тонкими, как ножи, ногами, словно жучок-плавунец. Волна изредка ударяла по днищу, и вибрацию от удара погашали мягкие сиденья.
   Я сосредоточенно глядел в окно на уплывающий гористый берег, с заходом солнца погружавшийся в тень. Краем глаза я улавливал взгляд Лены, выжидающе обращенный ко мне.
   — Тебе не хочется разговаривать? — спросила она.
   — Это долгая история.
   — У нас и путь долог. Времени хватит.
   — Неприятные воспоминания. Омрачили весь день. А нам так хорошо было. Пока не встретили ее.
   — У меня ощущение, ты в чем-то виноват перед ней.
   — Виноват? Если быть честным перед самим собой — несомненно. Но виноват я в той же мере, в какой вся наша страна виновата. Я — частица этой страны, впрочем, как ты, и мы делим вместе со страной ответственность за ее ошибки.
   — Бывают ошибки, которые точнее было бы назвать преступлениями.
   — Да, на расстоянии это выглядит, пожалуй, так.
   — Когда это было?
   — Ты меня допрашиваешь, как следователь.
   — Извини, — выдавила улыбку Лена. — Мне хочется знать, когда это случилось.
   — Вскоре после войны. В 1948 году. Я и Соня попали по распределению в одну газету, в небольшой провинциальный город.
   — Вы учились вместе?
   — На одном курсе. Военный поток. Поступили, когда война еще была в разгаре, прямо из госпиталей. Я с куском железа в лопатке, Соня — без ноги. У нее тогда еще не было протеза, и она прыгала по университетским коридорам на костылях. В зеленой военной шинели, на цивильное пальто не хватало денег. После войны была жуткая дороговизна, и, помню, Соня не могла себе купить даже туфли, вернее, одну, левую, и донашивала кирзовый армейский сапог.
   Лена прикусила нижнюю губу, ее выгоревшие бровки заломились.
   — Продолжай.
   — Но она не чувствовала себя несчастной. Возможно, по молодости. Да и все мы, уцелевшие недобитки войны, шалели от радости, что живы, и ждали от мирных времен каких-то чудес, забывали о своих бедах в предвкушении грядущего счастья.
   — Ты с ней дружил?
   — Пожалуй, нет. Ну, как и со всеми студентами на курсе. Но какой-то дружбы, особенных отношений не было. Просто свой брат, солдат. Только в юбке, я ведь тоже донашивал военное обмундирование.
   — Она хорошо училась?
   — О да. Даже получала повышенную стипендию за успеваемость. Как, впрочем, и большинство ее соплеменников. Евреи, как ты, наверное, сама знаешь, всегда отличались этим качеством. Способные, подвижные мозги плюс усердие. Соня еще вдобавок была очень активна в общественной жизни. Всякие там доклады, диспуты, загородные экскурсии, коллективные походы в театр по дешевым билетам. Она была, как мотор. Возможно, оттого, что у нее не было никакой личной жизни. Другие-то студенты напропалую влюблялись, сходились, расходились, по утрам еле живые приползали на лекции. Этого Соня была лишена напрочь. Не думаю, чтоб у нее был хоть один роман за все пять лет в университете. Ну, кто проявит интерес к женщине… без ноги… на костылях?.. Когда кругом полно двуногих и в таком количестве, что у уцелевших после войны мужчин голова шла кругом от неограниченных возможностей выбора. Полагаю, что и потом у нее с этим делом было негусто, и этот глухонемой мальчик Коля — плод не любви, а, скорее всего, жалости, которую проявил к Соне какой-нибудь опустившийся инвалид, пропивавший жалкие гроши, что Соня зарабатывала в школе. Я так думаю. Ничего иного не могу предположить.
   — Боже, какая участь! — Лена прижала ладони к покрасневшим щекам. — И ты об этом можешь говорить спокойно?
   — Леночка, если бы все, что я видел, близко к сердцу принимал, я бы не выжил. Но напрасно ты коришь меня, что я сохраняю спокойствие, говоря о Соне. Жизнь научила меня сдерживать свои чувства, но это нисколько не значит, что я черств душой и застрахован от сострадания. Встреча с Соней обрушила камень на мою душу, зачеркнула всю радость нынешнего дня с тобой в Форосе, и сейчас, рассказывая, я страдаю не меньше, чем ты.
   — Прости меня, — мягко взяла меня за руки Лена. — Ты — хороший. Я поняла это с первого взгляда. И первое впечатление не оказалось ложным, а лишь подтверждалось каждый день, что мы провели с тобой.
   Знаешь, о чем я подумала? Как несправедлив этот мир. Нам с тобой, здоровым и… успешным, судьба даровала такую любовь, такую радость от близости, а бедной Соне — ничего. Одни страдания. И мне вдруг стало стыдно за наше с тобой счастье, словно оно ворованное, не по заслугам. И страшно при мысли, что это оборвется, что и от нас судьба отвернется. У тебя нет такого предчувствия?
   — Глупенькая. Иди ко мне, — обнял я ее и привлек к себе, повернув спиной к моей груди. Она прижалась лопатками, ласкаясь, провела подбородком по моим скрещенным на ее шее рукам. Ее взлохмаченные волосы мягко щекотали мне нос и скулы.
   Невдалеке от нас, по тому же борту, чуть впереди по движению, сидел скрюченный, как краб, старичок в курортной белой панаме и с красным до сизости носом алкоголика. Он демонстративно и осуждающе отвернулся от нас, когда я обнял Лену, и, чтоб у нас не оставалось сомнения в его чувствах к нам злобно сплюнул на серый пластик пола и растер плевок ногой в белой лакированной туфле.
   Другим пассажирам, сидевшим у противоположного борта, тоже не Бог весть какую радость доставили наши объятья. Кто-то покачал головой, кто-то удрученно завздыхал, кто-то отвернулся к окну.
   — Господи, какие ханжи кругом, — прошептала Лена. — Слушай, в каком окружении мы живем? Средневековая инквизиция. Раньше я этого не замечала, а сейчас словно прозрела. Какие рожи? Что им нужно от нас? Чем мы им мешаем? Неужели они все так злы и недоброжелательны, что один лишь вид счастливых людей действует на них, как едкая кислота, и поднимает весь мутный осадок с души? Но, впрочем, их можно пожалеть. Они сами-то никогда не знали счастья.
   — Не знаю, стоит ли их жалеть, — прошептал я, уткнувшись лицом в ее мягкий затылок и обдавая его теплом своего дыхания. — Вот такие-то не пощадили в свое время Соню и сломали ей жизнь… Вернее, доломали… после того, как она потеряла на фронте ногу, а с ней и надежду хоть на какое-то личное счастье.
   Мы попали с Соней в провинциальную газету на практику в тот злосчастный год, когда Сталин объявил борьбу с космополитизмом, а вскоре стало ясно каждому, что под космополитами он понимал представителей лишь одной из ста национальностей в СССР — евреев. Тех самых евреев, что часто в истории становились козлами отпущения, стоило какой-нибудь стране, где они проживали, впасть в кризис. А наша страна в ту послевоенную пору переживала уйму трудностей. Ответственность за все беды Сталин возложил на евреев.
   Это был сигнал к возрождению антисемитизма, который, казалось, был задушен после революции, и наше поколение, мое и Сонино, выросло в счастливом неведении о том, что бывает национальная рознь и вражда и что людей можно любить или не любить лишь по причинам их расового происхождения. Мы верили, ни минуты не сомневались, что дружба народов, интернационализм — незыблемый краеугольный камень духовной жизни социалистического общества.
   И вдруг все рухнуло.
   Как в кошмарном сне, все самое подлое и низкое в нашем русском народе всплыло на поверхность, лишь только власти приоткрыли лазейку. Начался подлинный погром по всей стране. Той самой стране, что клялась перед всем миром в успешном строительстве социализма. Я в те дни чуть не тронулся умом. Тебе повезло. Насколько я понимаю, ты еще тогда в школу не ходила.
   Ленина макушка колыхнулась в знак согласия. Я не разжимал объятий и прятал свое лицо в ее густых волосах. Мне не хотелось видеть пассажиров, осуждающе отвернувшихся от нас. Вспоминая, я злился. И опасался, что сорву закипавшую во мне злость на какой-нибудь из этих мерзких рож. А в такого рода скандале я меньше всего нуждался. Знаю я эту публику. По прибытии в Ялту немедленно передадут нас в руки милиции за нарушение нравственности, норм приличия в общественном месте. С наслаждением будут давать свидетельские показания. А там — протокол. Выяснение личности. Семейное положение. И — рапорт в Москву, по месту службы и даже и такая подлость, как письмо домой, к обманутым супругам — моей благоверной и мужу Лены.
   Я не глядел на них и объятий не разжимал и продолжал рассказ, устремив взгляд поверх Лениной головы в окно, где видна была темная, еле различимая гладь моря и редкие огоньки вдалеке, на невидимом берегу.
   О чем я рассказывал? О том, как и до той провинциальной редакции докатился начатый в Москве погром, и нескольких евреев, работавших у нас, тут же выделили, как прокаженных, и устроили собрание, партийное, потому что в газете работают люди исключительно с партийными билетами, коммунисты, и на этом собрании евреев посадили отдельно и стали поливать их помоями, обвиняя во всех мыслимых и немыслимых грехах и призывая к немедленной расправе с ними. И делалось это руками их вчерашних товарищей, с кем евреи не один год мирно работали бок о бок.
   Соня была единственной, кого обошли. То ли из-за ее военной инвалидности, то ли потому, что она, как и я, была здесь новичком. Мы с ней сидели в публике, наблюдая расправу над другими. Я подавленно молчал. А Соня не выдержала. И когда кто-то из обличителей обрушил на головы евреев совсем уж нелепую ахинею и стал требовать чуть ли не их смерти и все это от имени партии коммунистов, она вскочила со своего стула и, повиснув на костылях, громко, на весь зал крикнула:
   — Не смейте говорить от имени коммунистов! Вы — не коммунист! Вы — фашист! Не добитый во второй мировой войне!
   Что тут поднялось! Как разъяренная свора, набросилось все собрание на Соню. С этой минуты весь огонь сконцентрировался на ней. Внезапно вспомнили, что она тоже еврейка. Ее чуть ли не топтали ногами, навешивая на нее ярлыки шпиона, диверсанта, врага советской власти и русского народа и еще много-много гадостей из арсенала шовинистического и антисемитского болота.
   Я сидел ни жив ни мертв. В моем воспаленном мозгу с грохотом рушилась вся стройная система моего коммунистического мировоззрения, и в ушах стоял гул, как при артиллерийском обстреле, а сердце ныло от жгучей обиды, как бывает, когда попадешь под уничтожающий огонь своих, а не вражеских батарей.
   Соню исключили из партии. Вернее, выгнали. А это означало — волчий билет. Абсолютное бесправие. Никаких надежд на работу. А в перспективе и отправку в концлагерь, в Сибирь.
   В этом месте Лена перебила:
   — А ты? Ты тоже голосовал? — Что же я мог сделать?
   Лена рывком разжала мои руки и, отодвинувшись, развернулась лицом ко мне.
   — Почему ты не проголосовал против?
   — Ты что, шутишь? Если шутишь, то очень зло. Кто во всей стране, на тысячах подобных собраний, осмелился поднять руку против? Ты знаешь такого безумца? Назови мне его!
   — Значит, ты, как все, — сказала Лена и отвернулась к темному стеклу.
   — Я и не претендовал на ореол героя, представляясь тебе, — рассердился я. — Я такой же, как все. И грязь, запятнавшая мою страну, лежит клеймом и на мне. Я этим не горжусь. Но и не отрекаюсь, задним числом обеляя себя.