Прошло два часа. Вдруг тьма вздрогнула: в царской спальне внезапно возникли истошные крики, ругань, пронзительный визг, вопль, хлесткие удары нагайкой.
   С заднего крыльца выскочила во двор полураздетая Лидия Харлова и, захлебываясь неутешными рыданиями, побежала мимо всполошившейся стражи.
   Она бежала через тьму, через огороды — вдаль.
   А в четвертом часу ночи в Бердах забил барабан. Во «дворце» зажглись огни. Атаманы-Пугачёвцы съезжались на конях к царскому крыльцу. Вскоре на крыльцо вышел в сером суконном полушубке Пугачёв. Он был мрачен. На левой щеке его, от виска к бороде, темнели царапины, и в свете, что шел снопом от окна, было видно, как слегка подергивалось припухшее, тоже левое, веко.
   Ермилка подвел царю рослого коня. Пугачёв проворно вскочил в седло, взмахнул рукою. Всадники гурьбой двинулись за ним. Нет уж, хватит, — бормотал он про себя, сплевывая по ветру. — Правильно сказывают: с бабой свяжешься, сам бабой обернешься. Нет уж, будет!.. Нам и своих, придворных, отбавляй — не надо…
   — Ты что-то молвил, батюшка, ваше величество? — подъехав к нему, подал голос Чика.
   — Так это я, — не сразу откликнулся Пугачёв. — Вот к примеру, эта Харлова у нас… Как волчицу ни корми, а она все в лес да в лес глядит. А ведь женщина-то какая… Загляденье! — воскликнул Пугачёв и глубоко вздохнул.
   — Эх, батюшка, — возразил Чика. — На мой мужичий характер, всякая баба хуже козы. Да у семи баб и половины козьей души не будет…
   Ха-ха-ха!..
   — Захлопни рот, Чика! — осадил его Пугачёв. — На дело едем.
   — Винюсь, батюшка, прошибся.
   Ночь была еще в полной силе. Расшалившийся с вечера ветер почти угомонился. Он лишь ползал по лысым взгорьям да, бросаясь в крутые балки, исподтишка шевелил там черные оголенные кусты. И ни единого звука вокруг, кроме этого ползучего ветреного шороха да бодрящего слух снежного скрипа под конскими копытами.

Глава 14.
Хлопуше оказано доверие. Злодейская расправа. «Оженить надо батюшку». Воинственный казак.

1
   Выехав за слободу, всадники увидели справа от себя шесть бурно пылавших в темноте больших костров. Хитрость Пугачёва удалась: с ближайших форпостов крепости по пожарищу открыли орудийную пальбу.
   Тем временем, пользуясь попутными к городу местными прикрытиями, Пугачёв с Чумаковым довольно искусно расставили подвезенные среди ночи пушки, выслали вперед цепи стрелков и чуть свет открыли канонаду. Крепость отвечала. Перестрелка с перерывами продолжалась почти весь день, но без всякого успеха для обеих сторон: только попусту тратили порох и ядра.
   К крепостному валу во время перестрелки подъезжали одиночные Пугачёвцы и, не страшась пуль, кричали:
   — Эй, господа казаки! Защитнички! Одумайтесь-ка, поклонитесь-ка государю Петру Федорычу! Он, батюшка, с нами.
   — Никаких батюшков ваших не признаем, мы матушку Екатерину признаем!
   — орали в ответ с вала.
   — Вашей Катерине наша Марина двоюродная Прасковья! — в ответ бросали озорники Пугачёвцы.
   К вечеру, собрав совет, Пугачёв держал такое слово:
   — У Рейнсдорпа на каждую нашу пушку по пяти своих. Нет, детушки, нужды нам почем зря людей расходовать. Мы их, изменников, ежели не сдадутся, голодом выморим!
   Втайне он не терял надежды как-нибудь захватить крепость врасплох. В течение двух недель, почти ежедневно, он подвозил пушки к крепостным фортам и размещал их всякий раз ближе да ближе к цели. Снова орудийная перепалка, снова приступ, снова ответная вылазка защитников, короткая схватка — и беспорядочное отступление осаждающих. Преобладающее количество крепостной артиллерии явно брало верх над Пугачёвцами, и тогда Емельян Иваныч решил, что «в крепость влезть не можно, с малым числом пушек крепости не одолеть».
   Но вот стали приходить известия, что небольшими самочинно возникавшими отрядами Пугачёвцев заняты на Урале купеческие заводы:
   Воскресенский, Преображенский и Верхотурский. Вскоре в стан Пугачёва были доставлены и трофеи: несколько пушек, снаряды, порох и деньги.
   Емельян Иваныч всему этому был много рад и начал изыскивать способы к дальнейшему развитию своей артиллерии. Он направлял в разные стороны указы, или, как их называли в Петербурге, «прельстительные письма».
   Засылал на места и своих людей. Как-то он приказал разыскать и доставить к нему Хлопушу-Соколова.
   Огромный, слегка подвыпивший Хлопуша, в новых валенках, черненном нагольном полушубке, перехваченном красным кушаком, подойдя к дому Пугачёва, полез было на крыльцо, но его остановил караул:
   — Куда прешь! Ослеп, что ли?..
   — К самому требуют. Шигаев прибегал за мной с час тому назад.
   — Эй, Маслюк! Давай во дворец к дежурному! Безносый-де просится.
   Заскрипели ступеньки, запела скрипучую песню дверь, через минуту Маслюк крикнул сверху:
   — Пущай идёт!
   Хлопуша только головой крутнул на новые порядки, выругался про себя, сказал: «Оказия» — и грузно пошагал наверх.
   Его провели в боковую горницу. На окошках цветы, посреди пола, в кадке, большое заморское деревцо с разлапистыми листьями, над ним, у потолка, русский чиж в клетке.
   Царь играл у окна с Шигаевым в шашки. На крутом плече Пугачёва, перебирая лапками и задрав хвост, ужимался, мурлыкал, терся головой о волосатую царскую щеку белый котенок.
   — А-а, Хлопуша! — произнес Пугачёв и «съел» у зазевавшегося Шигаева «дамку». — Сыт ли, здоров ли?
   — Благодарим покорно, покудов сыт и в добром здравии… чего и вашей милости желаем.
   — О моей милости не пекись, за мое здоровье попы во всех церквах, снизу доверху, бога просят.
   Хлопуша умолк. Волосы у каторжника гладко причесаны, борода аккуратно подстрижена, взгляд диковатых белесых глаз вдумчивый, через искалеченный нос — чистая, поперек лица, повязка.
   — А я ведь думал, Хлопуша, что ты все у меня повысмотришь да и к Рейнсдорпу обратно, — продолжал Пугачёв, прищуривая правый глаз на шашки.
   — Пошто мне бегать, — прогнусил Хлопуша. — Ходил однова тайком к своей бабе с робенчишком, да вот, сам видишь, опять с тобой…
   — Ну, и на том спасибо. Коль ты со мной, стало — и я с тобой… Три шашечки зеваешь, Максим Григорьич. Все три, брат! — Пугачёв с резким стуком перекрыл у Шигаева шашки, затем искоса, сбоку, взглянул на Хлопушу и спросил:
   — Ну как там, у Рейнсдорпа, порядки-то каковы, народ-то что гуторит?
   — А что народ? Народу положено губернаторишку костить. Да и поделом.
   Ни тебе фуража для скотины, ни тебе пропитанья для жителей на запас. А как ты его нынче кругом запер, ему теперича ни вздохнуть, ни охнуть!
   Пугачёв скосил в улыбке рот, но вслед за тем ойкнул и сбросил с плеча котенка: в припадке нежности зверюшка запустил когти ему в шею. Котенок встряхнулся, подбежал к Хлопуше и принялся тереться мордой о его валеный сапог. Верзила нагнулся и огромной горстью взял котенка к себе на грудь.
   — В шашках зевака ты отменный, Максим Григорьич, — снова обратился Пугачёв к Шигаеву, — смотри, не прозевай, друг, сена в стену.
   — Да уж прозевали, батюшка Петр Федорыч, прозевали, — потупился Шигаев и виновато замигал.
   — Как так, прозевали? — воскликнул Пугачёв. — Шутишь ты?
   За Шигаева откликнулся Хлопуша:
   — Сей ночи сотни четыре городских подвод на степу были, большую уйму сена в город ухитили, да, поди, не менее подвод в лес по дрова губернатором отряжено.
   — Прозевали, ваше величество, прозевали, — подавленно твердил Шигаев, встряхивая надвое расчесанной бородою.
   Пугачёв опрокинул на пол шашечницу, круто поднялся из-за стола, закинул руки за спину, принялся взад-вперед вышагивать.
   — А где же наши разъезды были, где секреты? Спали, что ли? Ни порядку, ни строгости у нас, Максим Григорьич!
   — Нету, нету, батюшка, — с горечью в голосе согласился Шигаев. — Ни сего, ни оного.
   — Повесить! — гаркнул Пугачёв, остановившись возле Хлопуши. Тот сбросил с рук котенка и попятился.
   — Кого, батюшка? — покорно вопросил Шигаев.
   — А кто на карауле сей ночи в степу спал, вот кого!.. Выбрать одного да для ради острастки и вздернуть… Под барабанный бой! И чтобы всех собрать, чтобы принародно!
   Вошедший Падуров, поклонясь Пугачёву, с минуту наблюдал за ним, затем на цыпочках подошел к Шигаеву, остановился позади него, шепнул ему на ухо:
   «Встань — видишь, государь на ногах». Шигаев торопливо поднялся.
   Падуров, взяв стул за спинку, произнес:
   — Разрешите, ваше величество…
   Пугачёв сердито уставился на него глазами.
   — Чего разрешить-то? Уж не опять ли жениться задумал?
   — Разрешите сесть, ваше величество, — и молодцеватые усы Падурова дрогнули от улыбки.
   — А! — воскликнул Пугачёв. — Садись, садись… И ты, Шигаев.
   У Хлопуши пот проступил на лбу. Уж если этот Падуров, заседавший от казачества у самой царицы на большом всенародном совете, так держится тут, даже величеством Пугача величает, то… чем черт не шутит: вдруг и впрямь он не Пугач, а царь взаправдашний!
   — Я полагал бы, государь, — говорил между тем Падуров, — когда нашей силы скопится поболе, учредить у нас Военную коллегию.
   — На манер той, где Захар Чернышев сидит? — живо откликнулся Пугачёв.
   — Вот! И чтоб всякий из начальников ваших был к чему-нибудь определен.
   — Ништо, ништо… Гарно! — сказал Пугачёв. — Поставим и мы графа Чернышева.
   — Ваше величество, — робко ввязался Шигаев. — Хлопушу-то отпустили бы, чего ему тут тереться? Ведь он любопытник наторелый.
   С обидой взглянув на Шигаева, Хлопуша обратился к Пугачёву:
   — Я могу и уйтить, ежели меня на подозрении держите…
   — Ан вон и нет, мой друг, — возразил Пугачёв, подсобляя Шигаеву ногой сгребать на полу рассыпанные шашки. — Ежели б я подозрение имел, так уж, верь мне, Соколов, давно бы тебя черви грызли… У меня к тебе государственное поручение примыслено. Ну, таперь подь к печке и сядь. Да хорошень прислушайся, что скажу.
   Услыхав слова «государственное поручение», Хлопуша разинул волосатый рот и попятился к печке. «А ей-богу, царь! Либо ловко прикидывается», — сказал он себе.
   — Бывал ли ты когда нито в Авзяно-Петровском дворянина Демидова заводе? — спросил его Пугачёв.
   — Не доводилось, — молвил Хлопуша, усаживаясь на указанном ему месте.
   — Так вот что, Хлопуша-Соколов… Приказываю тебе моим царским именем: возьми-ка ты в провожатые себе крестьянина Иванова Митрия, что явился перед наши царевы очи с того завода, да еще прихвати доброконных казаков пяток и поезжай немедля со господом в оный завод. Путь не близкий — не мене как триста верст, а то и с гаком… И толкуй там моим вышним именем… Слышишь? Царским моим именем! — поднял голос Пугачёв и сурово покосился на Хлопушу.
   Того словно ветром вскинуло.
   — Слышу, надежа-государь, — откликнулся он стоя.
   — Так вот, объяви работным людям мой писанный указ. Да разузнай, не можно ли промежду них сыскать мастера — мортиры лить? А ежели это дело у них налажено ране было, пущай того дела не прекращают. Нам мортиры во как надобны! — и Пугачёв провел ребром руки у себя по горлу. — Понял, Соколов?
   — Понял, — начал Хлопуша, — понял…
   — …ваше величество, — подсказал ему Падуров.
   Хлопуша тихонько взглянул на Падурова и гнусаво промычал что-то в тряпицу, но Пугачёв махнул рукой:
   — Иди, Соколов, сготовляй себя в поход.
   Проводив Хлопушу, а вслед за ним и Шигаева, Пугачёв сказал Падурову:
   — Вот что, Тимофей Иванович, уж ты не больно-то церемонии у меня заводи. Я твое усердие понимаю и благодарствую, конечно. Только ведай: порядки нам положены не барские, не дворцовые, а какие есть — казацкие.
   Давай-ка, брат, как нито попроще.
   — О дисциплине пекусь, государь.
   — Гарно, гарно, о дисциплине пекись — без нее ни страху, ни порядку.
   Только уж когда мы со своими ближними — можно, пожалуй, и не столь истово.
   Эх, Тимофей Иваныч, жалко мне сержанта Николаева, — неожиданно перевел он разговор. — Шибко, признаться, к людям я привыкаю. Похоже, и ты из таких?
   — Из таких, ваше величество.
   — А из таких, так слухай. Замотался я, веришь ли, с этой барынькой Харловой! Намеднись я ей слово, она мне десять, да как завопит, да как затопочет об пол пятками… Ну да ведь и я горяч. В горячке я себя не помню… В горячке я и за нагайку могу!
   — Харлову? Нагайкой? — отступил на шаг Падуров и так взглянул на Пугачёва, будто увидал за его плечами нечто жуткое, затем, брезгливо дергая усами, пробубнил потупясь:
   — Не дело, не дело, государь…
   — То-то и есть, что не дело, — проговорил Пугачёв раздумчиво:
   — Об этом самом и я помышляю… Одно, выходит, беспокойство! Истинно, говорится: как волчицу ни корми, она все в лес норовит.
   — Да ведь и другой сказ есть, ваше величество, сами, небось, слышали: насильно мил не будешь, — угрюмо сказал Падуров. — Как же теперь быть-то, государь? Негоже ведь нам не токмо что человека, а и тварь бессловесную зря терзать…
   Пугачёв помолчал.
   — А знаешь что, Падуров? — внезапно оживился он. — Бери-ка ты цацу эту себе! Ась?
   — Нет, ваше величество, благодарствую, мне и одной довольно, — с улыбкой откликнулся Падуров. — Будь мы в Санкт-Петербурге с вами, при дворце, — ну, куда бы ни шло! А ведь сами же только что изволили сказывать: порядков дворцовых нам не заводить.
   Пугачёв понял его и тоже ухмыльнулся, потирая рукою бороду.
   — Вижу, Тимофей Иваныч, урок мой зазря не прошел тебе. Мозговат ты…
   Ну, ин довольно об этом!..
 
   Вслед за Хлопушей был отправлен на сторону и полковник Шигаев. Ему поручалось объехать все верхние яицкие форпосты и собрать верных казаков в стан государя. Царский указ, врученный Шигаеву, начинался так:
   «Всем армиям государь, российскою землей владетель, государь и великая светлость, император российский, царь Петр Федорович, от всех государей и государыни отменный». Далее следовало повеление: «Никогда и никого не бойтесь, и моего неприятеля, яко сущего врага, не слушайте. Кто меня не послушает, тому за то учинена будет казнь».
2
   Вскоре после отъезда Хлопуши и Шигаева в Бердах произошло кровавое событие.
   С субботы на воскресенье, после церковной всенощной, после жаркой предпраздничной бани и сытного ужина с довольным возлиянием, жители слободы крепко уснули. Спал и весь Пугачёвский дом, лишь чуткие старухи, жившие по соседству с царскими покоями, слышали сквозь сон, как где-то близко прозвучали выстрелы, затем почуялись отчаянные женские вопли, еще выстрел — и все умолкло.
   Бабка Фекла вскочила с печки, перекрестилась, поскребла пятерней седую голову, прошамкала: «Наваждение!» — и снова повалилась на печку.
   Бабка Анна тоже закрестилась, зашептала: «Чу-чу пуляют!.. Алибо сон студный пригрезился».
   — Эй, мужики! — крикнула она. — Слыхали?
   Но вся изба сытно храпела и во сне постанывала. «Пригрезилось и есть», — подумала бабка, но все же подошла к оконцу, заглянула.
   Ночь стояла лунная. Голубели сыпучие снега, туманились далекие просторы, поблескивали мертвым пламенем остекленные окна избенок. Два запорошенных снегом вороньих пугала на огороде были, как два безликих привидения с распростертыми руками. И этот огромный огород, примыкавший к дому Пугачёва, походил на заброшенное кладбище: взрытые, местами обнаженные от снега гряды темнели, как могилы. В глубине виднелась покосившаяся баня, будто старая часовня на погосте, а молодые вишни с голыми ветвями напоминали надмогильные кресты.
   Проезжавший на рассвете задворками крестьянин взглянул из саней в сторону бани и с великого перепугу обмер. Затем он прытко повернул лошадь и, работая кнутом, помчался обратно вскачь.
   Вскоре сбежались к бане любопытные.
   Раскинув руки, на снегу лежала, в одной сорочке, босая Лидия Харлова.
   Возле нее, припав правой щекой к её груди, лежал малолетний брат Харловой — Николай. Оба они залиты были кровью, пораженные пулями, — Харлова в грудь, брат её — в голову.
   Люди ахали, озирались по сторонам, переговаривались шепотом:
   — Царь-то батюшка выгнал барыньку-т. Он дворянок-то не шибко привечает. Ох, ох, ох! Мальчишку-то жалко, несмышленыш еще.
   Когда доложили о происшедшем Пугачёву, он сбледнел с лица и так выкатил глаза, что окружающие попятились.
   Кто же посмел посягнуть на его, государя, священные права живота и смерти? Уж не Лысов ли опять?!.
   Весь этот день Пугачёв был замкнут и мрачен, он не выходил из дому, не принимал никого и к себе.
   — Ах, барынька, барынька! Горе-горькая твоя участь, — бормотал он, вышагивая из угла в угол по золотому зальцу.
   Следствие по делу о разбое вел атаман Овчинников, а при нем состояли Чумаков и Творогов. Было опрошено немало казаков и жителей слободы. Многим известно было, что Харлова, после того как Пугачёв однажды ночью прогнал её от себя, оказалась в руках возвращавшейся с пьяного пиршества компании во главе с Митькою Лысовым. На другую ночь три загулявших татарина да хорунжий Усачев выкрали Харлову у Митьки. Произошла свалка, в которой молодой татарин был убит, казак же из лысовской шайки сильно ранен, а сам Лысов отделался ссадинами. После скандала он бегал с завязанной рукой по улице, грозил, что перевешает всех татар, а барынька все равно будет его.
   На допросе Лысов вел себя вызывающе, орал на следователей, угрожал расправиться с каждым по-свойски, а в деле запирался. При этом он рассуждал так:
   — Убили паскудницу — туда ей и дорога! Эка, подумаешь, беда какая!
   Одной дворянкой на свете меньше стало, ну и слава богу!.. Ха! Да ежели бы её не убить, из-за нее полвойска перегрызлось бы. Она крученая, она и мне чуть нос не оторвала, — и он слегка подергал пальцами свой вспухнувший, в сизых кровоподтеках, нос.
   — Не ври-ка, не ври, Митя! Это татарин тебя долбанул в нюхалку-то, — сказал Творогов хмуро.
   Так ни с чем и отпустили Лысова, хотя все были уверены, что убийство — его рук дело. На совещании порешили: «батюшку» в подробности следствия не посвящать, а доложить только, что виновные не сысканы. О Митьке также ни слова, а то «батюшка», пожалуй, самолично с плеч голову ему смахнет — не шибко он уважает Митьку. А ведь Лысов как-никак выборный полковник, и ежели его казнить, войско-то, чего доброго, всю дисциплину порушит.
   Под конец совещания подоспел Чика, да Горшков, да Мясников Тимоха.
   Чужих в избе не стало, за кружкой пива рассуждали про то, про се.
   — Хорош-то он хорош, слов нет! — сказал Иван Творогов, когда речь зашла о государе, и криво улыбнулся. — А только вот насчет бабьего подола знатно охочь величество! Надо бы его нам сообща боронить от женских-то…
   — Либо его от баб боронить, либо баб от него хоронить, — громко всхохотал Чика, покручивая пятерней курчавую, чернущую, как у цыгана, бороду. — К тебе, Иван Александрыч, кажись, Стеша твоя прибыла?
   — Прибыла намеднись, — с неохотой ответил Творогов.
   — Вот и держи её под замком, а то батюшка дозрит, заахаешь, мотри.
   Творогов был ревнив, а свою Стешу он считал писаной кралей.
   — Мы, поди, воевать сюда пришли, а не с бабами возюкаться, — проговорил он с досадой.
   — Вот это правда твоя, — подал голос пожилой, степенный Чумаков.
   — Ха-ха-ха! — еще громче залился большеротый Чика. — А пошто ж ты, Федор Федотыч, вдовую-то дьячиху к себе из Нижне-Озерской уманил?
   — Ври, ври больше, ботало коровье! — буркнул в бороду Чумаков, но глаза его по-молодому вспыхнули.
   Тогда все разом загалдели:
   — Не таись, не таись, Федор Федотыч! Видали твою духовную, вчерась она курей на базаре скупала. Всем бабочка взяла: и личиком, и станом, и выходка форсистая… Ну, а ежели и култыхает по леву ногу да косовата чуть — изъяну в том большого нету.
   Чумаков отмахивался, бормотал:
   — Для хозяйства она у меня, при домашности. Куда мне — старый я человек, — и потягивал из кружки хмельное пиво.
   Стали перемывать друг другу косточки. Оказалось, у многих крали заведены были. У Падурова — татарочка, у Творогова — собственная красоточка, законная супруга, у Чики — шестипудовая купеческая дочка, у Тимохи Мясникова — тоже какая-то скрытница живет… «Вот только батюшка наш на вдовьем положении».
   — Оженить бы, что ли, его? А то не приличествует осударю со всякой канителиться, — сказал захмелевший Чумаков.
   — Царям на простых жениться не положено, из предвека так, — с серьезностью возразил атаман Овчинников, — а какую нито присуху подсунуть ему — это можно.
   — А ведь, братцы, пригож наш батюшка-то! — выкрикнул похожий на скопца Горшков. — До него каждая пойдет. Эвот как ехал он намеднись, избоченясь, Карагалинской слободой, молодки все глаза проглядели на царя-то. А одна бабенушка до та пор голову поворачивала, глядючи на батюшку, аж в позвонках у ней хряпнуло. Ей-ей!
3
   Все разбрелись по своим делам. Атаман Овчинников — с докладом к Пугачёву. Караул у дворца отбил в его честь артикул ружьем, но Овчинников передумал идти с парадного, прошел по черному ходу на кухню — была у него надежда перекусить, очень проголодался он.
   Ермилка сидел на кухонной лавке под окнами и в зажатой меж коленями кринке сбивал мутовкой масло из сметаны. Толстые губы его в уголках были запачканы сметаной. Завидя входившего атамана, он вскочил, сунул на стол кринку, одернул фартук и, шлепая губами, крикнул атаману честь-приветствие.
   — Вот что, братейник, — сказал Овчинников, — выйди-ка ты да почисти моего коня.
   Ермилка взял скребницу со щеткой и тотчас же удалился. Овчинников, улыбчиво прищурив на Ненилу серые глаза, погрозил ей пальцем, молвил:
   — А ты, слышь, толстая, не шибко батюшке-то досаждай великатностью-то своей женской, а то ты, краснорожая, присосешься, как пиявица, тебя и не оттянешь. А ему силушки-то на иные подвиги потребны.
   Ненила бросила ухват, подбоченилась и зашумела, надвигаясь грудью на Овчинникова:
   — Да ты что это, атаманская твоя душа, меня, девушку, позоришь? Да я те, за такие твои речи, из живого полбороды выдеру!
   — Экая ты глупая! — засмеялся Овчинников и присел к столу. — Лучше дай-ка мне перекусить чего нито малость.
   — Знаю я твою малость, — брюзжала Ненила. — Тебе бараний бок подай — ты и его за присест умнешь. Любите вы, атаманы, батюшку обжирать, в расход казну вводить.
   Ворча, она все же кинула гостю рушник, а на стол поставила миску со снедью.
   Овчинников, уплетая жареные куски баранины с кашей, говорил:
   — Надобно жизнь батюшке устроить попышней да поприглядней. Поди, скучает он по этой… по Харловой-то?
   — И не думает, — азартно заговорила Ненила. — Он арапельником кажинную ночь её учил.
   — Ну, уж и кажинную…
   — А что ж, не правду говорю? Учил, да не выучил, зря только утруждался.
   — Вот ужо надо будет предоставить сюда штучки две опрятных женщин, смазливеньких, — заговорил, отрыгивая, атаман, — чтоб обихаживали его величество, как полагается во дворце: и постель прибирать, и одежу подать да почистить. А то не по-царски он живет. Страмота!
   — И не смей, и не смей, Андрей Афанасьич! — замахала на него руками Ненила. — Сама управлюсь… И не смей!
   — Так ты же на кухне…
   — И на кухне, и около батюшки. Я и разуть-обуть могу, я и в баньку могу свести… А чего ж такое? Он царь, я его раба. Его ублажать бог повелел.
   Ненила вдруг вскинула голову, прислушалась: в верхнем этаже заскрипела дверь на кухонную лестницу, вслед послышался голос Пугачёва.
   — Ненила, эй! Портянки-то просохли?
   — Просохли, твое величество, просохли! — закричала снизу Ненила и засуетилась. — Отвернись скореича, Афанасьич, переодеться мне.
   Горбоносый Овчинников, улыбаясь одними глазами, отвернулся к окну.
   — Хотя бы зановесочку какую повесить, так не из чего. И переодеться негде, — говорила Ненила, торопливо меняя на себе платье.
   Озорник Овчинников попытался было повернуться к ней, но дородная курносая красавица сердито заорала:
   — Не пялься, пучеглазый! А нет, клюкой по харе съезжу… не посмотрю, что ты атаманишка! — Она быстро надела новую черную юбку, быстро накинула шелковый шушун с пышными сборами назади, повязала по черным волосам алую ленту, ополоснула руки, освежила водой разгоряченное лицо, сорвала с шеста портянки, подскочила к зеркальцу, заглянула.
   А сверху снова нетерпеливый, властный голос:
   — Да ты чего там, телиться, что ли, собралась?! С кем это лясы точишь?
   — Бегу, бегу! — и Ненила, сотрясая лестницу, потопала наверх.
   Вскоре направился туда и атаман Овчинников. У него до царя серьезный был разговор.
4
   Обедали втроем: Пугачёв, Падуров и Овчинников. Говорили о делах, о том, что завтра же надо отправить небольшие отряды в помещичьи села Ставропольско-Самарского края: барские запасы пощупать да на зиму в Берды провианту подвезти, а главное — мужиков на дыбки поднять.
   — А как с барами мужики управятся, пускай к нам, в наше войско идут, — сказал Овчинников.
   — Высочайших указов надобно поболе изготовить, да чтоб попы в церквах народу оглашали, — проговорил Пугачёв. — Ты, Падуров, подмогни Ванюшке Почиталину бумаги-то писать. Эх, Николаева нету!..
   И, только начали «по второй», зазвенела за окном лихая казацкая песня, с гиком, с присвистом.
   Стоявший при дверях Давилин бросился на улицу и, тотчас вернувшись, доложил:
   — Максим Григорьич Шигаев из похода вертанулся, сто десять казаков с верхнеяицкой линии привел.
   — Добро, добро! Покличь сюда полковника, — оживился Пугачёв и подошел к окошку. На улице уже сгустились сумерки, валил хлопьями мокрый снег, и ничего там нельзя было разглядеть.