— А ведь мотри, верно я при изначале дела толковал: под Казань-то идти треба, а не под Оренбург… А вот ты поупорствовал тогда и меня-то с Падуровым сшиб с толков… Эхма!..
   Шигаев взял подзорную трубу и, глядя в землю, холодно ответил:
   — Да ведь… Кабы знато да ведано, — и не спеша, нога за ногу, вышел.
   Горько было на его душе.
   …Серый конь под ним бежит ходко. С неба рассвет плывет.
   — Стой, Шигаев! — слышит он сзади и останавливает коня.
   Подъехали начальник артиллерии Федор Чумаков — бурая борода лопатой, с ним Василий Беспрозванный, бывший запорожец. А как взобрались все трое на гору да стали во все стороны в трубу глядеть, подкатили на рысях Григорий Бородин — в дорогом чекмене, при дорогом оружии, с ним яицкий казак Морунов. У Бородина в поводу запасной конь, нагруженный туго набитыми кожаными торбами.
   — Чего рано дозорите? Еще не рассвенуло, — каким-то фальшивым голосом выкрикнул толстощекий Бородин, посматривая выпученными глазами в сторону окутанного предутренней мглой Оренбурга. А Шигаеву, вплотную приблизясь к нему, чуть слышно сказал:
   — Я, Григорьич, чуешь, многим балакал, да и калмыков повестил… Чаю, ты, как вернешься, застанешь его уже связанным.
   А я с Моруновым, понимаешь, спроворил ехать в Оренбург и оповестить там.
   Помчим вместях с нами, Максим Григорьич… Пожалей голову свою…
   Шигаев подумал, помигал часто, сказал через вздох:
   — Нет уж, Гришуха… Управь бог твой путь! Поезжай, коли совесть потерял. У тебя там дед — бывший атаман, да дядя Мартемьян Бородин — главный старшина яицкий, они за тебя заступят. А я никого там не имею, да и пред батюшкой изменником не хочу быть. А ты, видать, — в дядю, вам с ним окаянствовать-то не впервой!..
   — Считал я тебя, Шигаев, за умного, а ты дурной!.. — оскалив в притворной улыбке зубы, бросил Бородин. — Ведь я шутки ради тебе брякаю, а ты думал — вправду. Заспокойся, друг!.. Я тоже в изменниках царю-батюшке не хаживал…
   Все стали спускаться с горы. Бородин с опаской посматривал на незнакомого ему запорожца, говорил всем вслух:
   — Что вы, братцы-казаки, знаете? Ведь сотник Михайло Логинов изменил батюшке-то, в Оренбург ушел… Вот змей какой! Да и опричь него которые изменники бегут. Вы правьтесь в Берду, а я с Моруновым поеду по речке Сакмаре да пошукаю, не попадутся ли беглецы какие. Насмерть рубить их стану!.. И не крякну! — Глаза Бородина виляли, лукавили.
   Вдвоем с Моруновым Бородин тронулся на Сакмару. А Шигаев с Чумаковым и запорожцем, переговариваясь о делах, шагом двигались обратно к Берде.
   И уже, в разговорах, спустились с горы, вдруг видят: во весь мах скачут от Берды десять казаков — у кого винтовка, у кого пика.
   — Тьфу, чертяка тебя забери! — крикнул с коня ведущий казаков хорунжий Трофим Горлов. — Государь думал, что и ты, Шигаев, с Бородиным ушел. Не видал ли ты его? Ведь он и меня, дьявол-изменник, подбивал…
   — Я только что встренулся с ним, — сказал взволнованный Шигаев, мазнув пальцами по бороде. — Он брякал нам, что поедет с Моруновым ловить по Сакмаре беглых.
   — Ха!.. Ловить! — зло захохотал Горлов. — Он-то словит. Ведь он сам бежал. Ведь государь, сведав о том, едва старика Витошнова не повесил, что за Гришкой не досматривал. Казаки насилу упросили батюшку помиловать старого человека. Ах, змей! Ах, змей тот Гришка!.. В дя-ядюшку!
   — Ну, коли Бородин бежал, его уж не догонишь. Он, может, теперь близко от Оренбурга, — сказал Чумаков.
   — Ну, черт с ним, коли ушел! — И хорунжий Горлов обругался матерно. — За всеми ведь не угоняешься…
   …И Шигаев снова у батюшки. Пугачёв был хмур, сердит. Как сдвинул брови, так, кажется, целую неделю их и не распрямлял. Руки назад, быстро вышагивал взад-вперед по золотому зальцу. Уж не последние ли часы доводится быть ему в своем обжитом «дворце» с гербами, зеркалами от потолка до полу, с портретом своего «любимого детища»?
   — Ничего с горы не дозрили, батюшка Петр Федорыч, — сказал, кланяясь, Шигаев. — С Чумаковым Федей смотрели мы…
   — А ты Бородина Гришку не видал? — крикливо спросил Пугачёв.
   — Видал, батюшка. Он сам сказал, что едет ловить беглых.
   — Да ведь он, собака, сбежал от нас!.. Измену сотворил мне!.. Я ведь за ним погоню выслал…
   — Погоня, ваше величество, назад вернулась… Уж теперь не словить его…
   — Ну, милостив его бог! А я тотчас повесил бы его. Ведь ты не ведаешь, что он наделал: ведь он, наглец, зачал было подговаривать многих, чтобы меня связали да отвезли в Оренбург! Только спасибо Горлову-казаку, он мне донес об этом. Вот, брат!.. А уж я ли этому бесу Гришухе не мирволил? В товарищи, нечестивец, втерся ко мне. Ведь он крест целовал, клялся во всем добра мне хотеть. Ах, изменник, ах, клятвопреступник! Ведь он и в Татищевой-то, как бай шел, все больше по перелескам пырхал, берег себя. Ну, да отольются ему мои слезы-воздыхания. — Пугачёв круто повернулся к смирно стоявшему Шигаеву, взмахнул рукой и приказал:
   — Ну, иди, полковник, снаряжай армию в поход. Чтоб сегодня же выступить!
   На улицах, распоряжением полковника Творогова, некоторые казачьи части уже начали грузить воза. Среди подвод расхаживал и Творогов. К нему подошел Хлопуша, спросил:
   — Куда это, Иван Александрыч?
   — А тебе что за нужда, — нахмурился Творогов. — Это казаки, что приезжали из своих мест за хлебом, а теперь в обрат собрались, вот и я жену свою отправляю с ними. А ты, Хлопуша, знал бы свое дело да лежал бы на своем месте. Чего поднялся этакую рань?..
   Рассвет быстро шел с востока. Румяная заря вставала. Пономарь ударил в колокол к заутрене. По слободе заскрипели калитки, бабы с ведрами пошли за водой. К Пугачёву, один по одному, собирались военачальники: Чумаков, Горшков, Падуров, Витошнов, Творогов. Последним пришел покашливающий Шигаев.
   …В это время Григорий Бородин уже бражничал в Оренбурге у своего дяди Мартемьяна. Безбородое лицо Григория заплакано, дядя шпыняет его изрядно, без пощады.
   — Осрамил ты род наш бородинский не надо хуже, — брюзжит он. — Как я поручусь, что его высокопревосходительство, генерал Рейнсдорп, пойдет на милость и клятвопреступничество твое простит?..
   — Да пусть он меня накажет по-отечески, уж я за этим не гонюсь, — кривит рот Григорий, — только бы скончание живота мне не положил… Вот чего… Эх, дядя! Добро было бы по Берде ударить сейчас, без промедления.
   Башкой поручусь — всех бы злодеев на аркане приволокли сюда. Ты, дядя, не умедли доложить о сем господину губернатору…
   — Пойду доложусь, — согласился Мартемьян и, подбирая большое брюхо, начал одеваться в парадную форму. — Только напредки ведаю, что высокопревосходительство на это ни в жисть не отважится, чтоб приступ сделать. Добрых коней у нас нет, Гришуха, сеченым прутом, замест овса да сена, лошадей-то кормим, они, бедные, едва ноги волокут…
 
   — Ну вот, атаманы, — проговорил Пугачёв. — Я без утайки поведал вам, как было. Теперь рассудите да присоветуйте, куды двинуться нам, чтобы последней порухи делу нашему не доспелось?..
   — Твоя воля, батюшка, а мы не ведаем, — помедля, уклончиво ответили Пугачёвские соратники.
   Дверь на кухонную лестницу вниз была чуть приоткрыта. Прячась за дверью и прильнув к щели ухом, Ненила прислушивалась к разговорам, из её глаз покапывали слезы.
   — Нам, атаманы, способней всего было бы пробираться степью через Переволоцкую крепость да прямо в Яицкий городок. Поусердствовав, Яицкую крепость мы с божьей помощью одолели бы да укрепились бы в ней. Ась?
   — Куды вы, туды и мы, — отвечали присутствовавшие. — Власть ваша!..
   Приказывайте, батюшка…
   «Власть, власть… Что я прикажу? — злобился Пугачёв, чувствуя, что его власти кладется некий предел, его же не прейдеши. — Повластвовал! — Его душе было муторно. Он искал среди своих поддержки и, казалось ему, не находил ее. — Гришка, злодей, связать меня хотел, народ подбивал… Да и свяжут, свяжут!» — Он, впрочем сказать, принял меры к охране своей жизни.
   В передней и на крыльце топчутся две дюжины богатырей, среди них верный Идерка, увешанный кривыми ножами. А возле «батюшки» — три изготовленных пистолета да две сабли.
   Он испытующе, не распрямляя сдвинутых бровей, водит сумным взором от лица к лицу. Творогов, посматривая через окно на улицу, где грузят добром его воз, говорит:
   — А не поехать ли нам, ваше величество, под Уфу, ко графу Чернышеву?
   А если не удастся, там под боком Башкирия, прокорм там сыщется и укрыться есть где.
   Пугачёв не ответил ему и, глядя в глаза Шигаеву, сказал:
   — Не лучше ли нам убраться на Яик, на реку, ведь там близко Гурьев-городок, он весьма крепок, и хлеба там много оставлено…
   — А что ж, — ответил Шигаев. — Речи ваши ладные, батюшка Петр Федорыч. Через Сорочинскую крепость можно на Яик-то пройти. Только вот путик-то не ведом нам.
   Послали за Хлопушей. Пугачёв спросил его:
   — Ты шатался много по степям, так не ведома ли тебе дорога Общим Сыртом, чтобы на Яик пробраться нам?
   — Нет, не доводилось, — с неприязнью в голосе ответил Хлопуша, задетый за живое тем, что его раньше не позвали на совещание: ведь он, как-никак, полковник!
   — Ваше величество, — поднялся Падуров. — У меня имеется хутор на Общем Сырту. Вчерась оттуда прибыл казак Репин, он сказывал, что дорога там есть. Вот его и заставим вожатым быть.
   Решено было: всем полковникам готовить свои полки к походу. Брать в поход только доброконных, а остальные и все пешие пускай идут, кто куда хочет.
   — Ты, Максим Григорьич, — приказал Пугачёв полковнику Шигаеву, — вино и все деньги раздай людям по усмотрению. В казне свыше четырех тысяч, да, кажись, больше медяками все, — куда их нам, их на десять возов не уложишь… А ты, Тимофей Иваныч, — обратился он к Падурову, — расставь скорей в сторону Оренбурга на особицу караулы из самых верных людей, чтоб не пропускать туда ни единого беглеца, а кто вознамерится бежать, того колоть.
   После несчастной битвы под Татищевой в душе Падурова произошло мучительное раздвоение. Всем существом своим он чувствовал, что судьба его навсегда связана с судьбой обожаемого им Емельяна Пугачёва. Но он уже не рад был этому странному, овладевшему им чувству. И, как-никак, у него в Оренбурге жена и сын… А главное, он предвидел все усиливающийся напор правительственных войск на слабую во многих отношениях мятежную армию, и ему подчас думалось, что Пугачёву гулять не долго. Так не лучше ли загодя бросить его, отрясти прах от ног своих, посыпать голову пеплом?
   «Нет, не могу! Ну, разрази меня гром небесный, не могу!.. Офицер Горбатов сам пришел к „батюшке“, я тоже передался без принуждения… Так можно ли бросать человека в такое время, можно ли изменять своей клятве?
   Не по-казацки это, не по-честному!» И Падуров твердо решил остаться при Пугачёве до конца. И как только решил он это, как только прекратились его колебания, на душе у него стало, как никогда раньше, светло и спокойно, точно довелось ему выиграть сражение, затемнившее тяжкую неудачу под Татищевой.
   Впоследствии, в секретной комиссии, он дал любопытные показания. Вот его подлинные слова:
   «…помышлял было от него отстать. Но сего исполнить — не знаю, по какой причине — не в состоянии был, ибо не знаю, как будто что удерживало меня и наводило страх отстать от него. Словом сказать, привязан я был к нему так, как бы невидимою силою или, просто сказать, волшебством. Но отчего сие со мною последовало, я не знаю».
   В этих своих показаниях Падуров, без сомнения, несколько кривил душой. Он великолепно знал, что «волшебство», привязавшее его к Емельяну Пугачёву, есть высокое чувство его преклонения перед личностью вождя, принявшего на свои плечи непомерный груз быть защитником угнетенных. Да здравствует вовеки Емельян Иваныч.
   Встало весеннее солнце. Это было 23 марта. В слободе столпотворение.
   Сроду не бывало здесь такой суеты, такого шума. Взад-вперед рыскают казаки, тянут за собой в поводу лошадей, седлают их. По дворам, огородам, переулкам, улицам запрягают подводы, валят, кто на сани, кто на телеги, всяк свое добро. Перебранка: не туда положил, не свое кладешь, сволочь!
   Возле Военной коллегии густая — не пробиться — толпа крестьян: что случилось, куда им деваться, где надежа-государь? Еще никто не знал толком о поражении под Татищевой. В Военной коллегии Максим Горшков со штатом писарей, среди которых «чиновная ярыжка», строчат последние бумаги. Поп Иван печальной тенью проходит вдоль шумной улицы.
   Красавица Стеша, в тугой шубейке с белым воротником и в шелковой, нежно-голубого цвета, с фасоном повязанной шали, сидит на своем возу, глаз не спускает с заветных окошек государева «дворца». «Где ты, свет мой, покажись…» — шепчут её губы, и вся она — томная, сияющая красотой своей, свежая, статная, в неизбывной тоске и горести. «Прощай, батюшка, прощай!»
   А там, возле склада, выкачены с вином бочки, упивается народ. Там драка, свалка, шум. Около своей квартиры, где в сарае хранилась под караулом армейская казна, Шигаев раздает людям медяки. Без счету, без весу, пригоршнями сыплет он деньги в шапки подходящему волной народу: крестьянам, башкирцам, казакам.
   — Чего ты спозаранку расселась, быдто барыня? — сказал сердито своей жене подъехавший Творогов. — Иди пока в избу, а то, мотри, замерзнешь в козловых-то сапогах, форсунья!..
   — А ты куда, Иван Лександрыч? — хмурясь от солнца, спросила Стеша.
   — Надо посты проверить, а то живо Голицыну в хайло угодим.
   — Ой, скорей вертайся да уж не то поедем, что ли!
   Творогов усмехнулся в бороду, стегнул коня и ускакал.
   Стеша видит: Ненила с Ермилкой да с Фофановым вытаскивают из подызбицы государева жилища всякое имущество, накладывают на телеги. Стеша соскочила с возу и стремглав по крыльцу во «дворец». Пугачёв, нагнувшись над столом, свертывал в трубку знамя. Стеша стремительно заперла дверь в кухню, закрючила входную дверь, сбросила шубейку с шалью и кинулась на грудь Пугачёву. Прерывистые вздохи, всхлипы, последнее навек — прощай.
   — Родненький ты мой! И пошто ты на Устинье оженился-то!
   Поцелуи длились и переставали, переставали и, возникнув, как блеск огня, снова обжигали душу.
   И вот — разлука!
   Стеша обвила его шею и, заглядывая ему в орлиные глаза, шептала сквозь всхлипы:
   — Тепереча до гробовой доски, свет мой! Ты в одну сторонушку, а я, горькая-разгорькая, в другую. Живи, царствуй, да не дюже атаманам-то верь своим…
   — Связать меня хотел дьявол Гришка Бородин, паскудник!.. Заговор супротив помазанника вел…
   — Берегись, батюшка, свет мой!.. А в случае — к нам беги… У сердца своего тебя укрою. Мужа кину, с тобой, зернышко мое, в Узени уйдем, либо на Иргиз, в леса… — говоря так, она заливалась неудержимыми слезами и уже не видела из-за слез лица светлого царя, только ощущала его своими руками, своей грудью…
   Пугачёв снял с руки алмазное кольцо, надел его на палец Стеши, сказал:
   — Береги. Такого колечка у самой государыни Устиньи нетути…
   По лестнице из кухни заскрипели шаги. И последние слова Стеши были:
   — Вот бы, вот бы царево детище мне от тебя родить, государева сынка.
   — Родишь, кундюбочка моя! Как свят бог родишь! — прощаясь с ней, шепчет Пугачёв.
5
   Толпа у бочек с вином все еще бушевала. Многие перепились, свалились.
   Ненужная, несуразная в эту пору песня распластала крылья над опечаленной Бердской слободой. Шум, гвалт, дикие крики.
   — Чего это они, безумцы? Рейнсдорпу сигналы, что ли, подают? — сказал Пугачёв и велел выбить из бочек днища, а людям готовиться немедля к походу.
   И вот полилось вино по улицам Берды, воздух замутился пьяным духом. К Емельяну Иванычу пришел Хлопуша:
   — Батюшка, дозвольте проводить жену да сына в Сакмару? — попросил он, кланяясь в пояс.
   — Ну, дак иди, только не задерживайся больно-то…
   — Живчиком, царь-государь, живчиком!
   — Деньги-то есть ли у тебя?
   — Есть, батюшка.
   — На еще, сгодятся. — И Пугачёв подал ему два червонца. Он привязался к Хлопуше-Соколову, он любил его.
   Емельяну Иванычу опасно было дожидаться, пока соберется вся армия, он решил взять с собой лишь десять пушек и две тысячи отборного войска вместе с яицкими казаками.
   Перед маршем он еще раз обратился к атаманам:
   — А как же с крестьянством быть? Ведь их в пять тысяч не уложишь…
   — Да ведь мы усоветовались, батюшка, чтобы излишек крестьянства по жилам распустить, — сказал Шигаев, — чтобы всяк в свою сторону правился.
   — Не гоже так-то, Максим Григорьич. Ой, не гоже что-то! — возразил Пугачёв. — Для крестьянства так-то горазд обидно покажется.
   Он велел собрать крестьян и появился на коне среди огромной их толпы.
   — Детушки, верное мое крестьянство! — приветливо и громко возгласил он. — Вам, поди, ведомо, что царицыны генералишки одолели нас под крепостью Татищевой. А бились мы, особливо крестьянство, да и казачество, допрямо скажу, бились храбро. А ныне мы рассудили, что приспело время нам отсюдов уходить. А то припрутся генералишки да Рейнсдорп из укрытия выйдет… Ну, так мы опасаемся, как бы нам не очутиться вместях с народом промеж двух костров.
   — Так, батюшка, государь великий, правильны твои речи! — закричали из толпы. — Конешно, уходить отсель нужно… А вот мы-то как?
   — Нудить вас, детушки, за собой идти мне, государю, не гоже… А пошто так? Да пото, что в дороге сражение с генеральскими войсками доведется иметь. И вас, безоружных, солдаты порубят да постреляют насмерть. И вот вам мой императорский совет: кто похощет, езжай в обрат в свои домы, а ежели встренутся где в лесах солдатские отряды, бей их, а ихние обозы — грабь! А кои у вас доброконные, и ежели у них есть хотенье от моей армии не отлучаться, езжай за нами следом. Ну только, в таком разе, за жизни ваши ответы на свою душу не беру. И вдругорядь говорю вам: в пути армии моей многая опасность предлежит.
   — Надежа-государь! — раздались голоса. — А коли мы проведаем, что ты, свет наш, где да нибудь обосновался, живой рукой оглобли повернем к тебе!
   — Спасибо, детушки! Благодарствую! Да и по жительствам подымайте народ, чтобы ко мне скоплялся. А то куда я без народа? Сила моя в вас!
   Пугачёв помедлил, затем снял шапку, поклонился народу, гулко сказал:
   — Ну, а покамест прощай, верное мое крестьянство! Прости мне все прегрешенья пред тобой!..
   — Что ты, батюшка, что ты! — взорвалась криками толпа. — Нас прости бога для, государь великой!..
   Пугачёв заметил, что многие крестьяне утирали кулаками слезы. Да и у него самого дрожало в груди.
   Не мешкая, окруженный ближними, он впереди своей армии выехал из Берды в Переволоцкую крепость.
   В сторону Оренбурга посмотрел он с яростью.
 
   Взбаламученные крестьяне по отъезде Пугачёва не расходились: вопрос о своей судьбе им предстояло решать немедля. Положение их было действительно отчаянное: дороги рухнули, из Берды нет хода ни на санях, ни на телегах.
   Начались горячие споры, советы, пререкания. На душе у людей сплошное горе, переходящий в гневный, но бессильный ропот на судьбу, на бога, на то, что вот они со многих отдаленных местностей собрались защищать «батюшку», ожидали скорой победы над врагом, а замест того под Татищевой беда стряслась! И удар этот упал на их головы совершенно неожиданно, как небесный гром зимой. Крестьяне соболезнующе говорили:
   — Уж ежели нам, мужикам, тяжелехонько, так батюшке-то каково?
   — Прямо с лица он изошел! Видали, братцы? Обыденком щеки-то ввалились.
   — Нам горе, а ему вдвое!..
   И снова споры, рассуждения. Конники склонялись к тому, чтобы, побросав сани и телеги, спешить верхом за «батюшкой», либо податься в свою сторону. Безлошадникам же выбраться было тяжеленько: поди-ка пошагай сотни верст по рухнувшим дорогам. Эхма-а-а!..
   И вот среди шумной, озлобленной толпы появился в накинутой на плечи замызганной овчинной шубе, в чиновничьей шляпенке с бляхой тертый калач «чиновная ярыжка». Прислушался, принюхался и стал крестьян застращивать, стал давать всякие советы.
   — Глупые вы, разглупые мужики! — обидно подхехекивая и прихлюпывая утиным носом, гнусил он. — Ежели за рекомым батюшкой — хе-хе! — ударитесь, тогда войска её императорского величества государыни Екатерины из вас кишки выпустят. А ежели домой тронетесь, тогда воинские отряды его высокопревосходительства губернатора Рейнсдорпа вас настигнут, в Оренбург отведут, там учнут вас, сиволапых, пытать да вешать… Так и так пропадать вам!..
   — Так чего же делать-то? — вопрошали сбитые с толку, вконец запуганные и еще более озлобившиеся крестьяне.
   — А вот вам мой совет, мужики неразумные, — прошамкал беззубый стрюцкий, облизнулся и поджал бритые изморщиненные губы. Затем, подбоченясь, каким-то начальническим тоном произнес:
   — Немедля ступайте-ка вы всем миром в Оренбург, ко дворцу господина губернатора, да со слезами и стенаниями покайтеся в великих ваших прегрешениях перед государыней императрицей…
   — Мила-а-й! — закричали крестьяне, в их глазах вдруг вспыхнуло гневное сверкание. — А ты сам-то, сам-то? Ведь мы тебя в канцелярии при батюшке видали сколько разов. А ты эвона какие слова зашибаешь!.. Да ты кто, этак твою так? За батюшку ты али за губернатора?
   — А уж это не ваше собачье дело, — окрысился, забрызгался слюной «чиновная ярыжка». — Мне вас жаль, неразумные вы мужики! Вас злые люди в обман ввели и меня такожде… Я думал — царь он, батюшка-то ваш, а он обманщик, он беглый из казанского острога казак Пугачёв Емелька, вот он кто!..
   Тут разом налетели на него крестьяне:
   — Бей ярыжку, бей стрюцкого! — сшибли с ног, стали колошматить его, топтать ногами. Крестьяне — как взбесились: за время сборов и душевного смятения в них столько накопилось ярости, что они уже не помнили себя, они били ярыжку беспощадно, как насмерть бьют зачумевшую собаку.
   Трусливый Рейнсдорп не предпринимал никаких действий к занятию опустевшей Берды. И лишь под вечер, когда армия Пугачёва со всем обозом скрылась из поля зрения оренбургских жителей, усеявших вал крепости, губернатор решил послать в Берду воинский отряд под начальством офицера Зубова. Отряд, окруженный толпой голодных оренбуржцев, двигался степью.
   Зубов занял слободу без всякого сопротивления, захватил около пятидесяти, правда неважных, пушек с боевыми припасами и семнадцать бочек медной монеты (1700 р.). А пришедшие с ним жители расхищали остатки имущества Пугачёвцев и все, что попадало под руку, главным же образом накидывались на продукты. И тут, конечно, не обошлось без ссор, без драк: изголодавшиеся люди раздражительны, жестоки.
   К офицеру Зубову подвели схваченного, одетого в казацкий чекмень Шванвича. Под мышкой у молодого человека французская книга, в руке свежевырезанный хлыстик.
   — Я офицер Шванвич — пленник Пугачёва, — просто и без особого волнения сказал он.
   — А вы знали, что то был Пугачёв? И ежели знали, то почему же не предприняли никаких шагов к побегу?
   — Считал это бесполезным и опасным для своей жизни.
   — Вы арестованы! Вы изменник! — запальчиво выкрикнул Зубов.
   — Вопрос о том, кто я — изменник или не изменник, надеюсь, будет выясняться не здесь и не вами, — отпарировал грубый наскок Пугачёвский есаул Шванвич.
   Оставленных Пугачёвцами припасов было в Берде немалое количество. В Оренбург потянулись обозы со съестным. Цены в городе сразу понизились. Пуд ржаной муки, стоивший за последнее время тринадцать рублей, 24 марта продавался за пятьдесят копеек.
   Таким образом, всякая угроза Оренбургу миновала.
   24 марта к Рейнсдорпу прискакал от князя Голицына гонец с известием о победе под Татищевой.
   А вслед за явившимся гонцом привезли в город скованного по рукам и ногам Хлопушу.
   Когда с женой и сыном он прибыл в Каргалу, то спросил Пугачёвского ставленника, каргалинского атамана Мусу Улеева:
   — Собираешься ли ты, батюшка, за государем-то? А я вот в Сакмару бабу-то с ребенчишком везу.
   — Дело наше бульно кудой, брат Хлопуша, — ответил Улеев. — Ты собирайся, куда знаешь, а я своего полка не пустил ни одна татарина. Все по домам сидят. Дело наше — яман… Сапсем дрянь!..
   Хлопуша запечалился, мигал белесыми глазами, отяжелевшей, словно чужой, рукой оправлял он тряпицу на носу.
   — А наш татарка Фатьма у вас работат? — спросил Улеев, покосив на Хлопушу глаза.
   — У нас, — ответил Хлопуша. — Саблей рубится славно, казаку не уступит!
   — Яман её дело!.. Сапсем тьфу! Сапсем кудой… Закон рушит… Ая-яй, какой дрянь баба!.. Ая-яй!
   В это время послышался за окнами женский визг и крики. Это голосили на улице жена Хлопуши с сыном. Их вязал с артелью татар тоже ставленник Пугачёва, каргалинский сотник Абрешит. Хлопуша выбежал на шум и также был схвачен, отведен в кузню и закован.
   Новые кандалы показались ему много тяжелее старых.
   Страшная судьба этого человека завершилась внезапно… Судьба оглушила Хлопушу, как рыбаки глушат рыбу подо льдом. Сквозь густую тучу его жизни вдруг прорвалось яркое солнце, обманно засверкала недолгая свобода, и снова туча сомкнула свою хмурь — впереди стена, мрак, беспощадный путь в насильственную смерть. Хлопуша — закаленный человек, но и он сник. И одно лишь желание в нем было — желание вечного покоя.
 
   Оренбург украсился флагами. В соборе служили благодарственный молебен. Рейнсдорп писал Голицыну на немецком языке:
   «Победа, которую ваше сиятельство одержали над мятежниками, возвратила жизнь обитателям Оренбурга. Блокированный в течение шести месяцев, город этот обречен был на ужасный голод, а теперь оглашается радостью, и жители шлют пожелания благоденствия своему знаменитому избавителю».
   В конце послания Рейнсдорп не постеснялся приписать и себе немалые заслуги: «Пугачёв, через высланную от меня команду, будучи приведен в крайнее замешательство, бежал через Общий Сырт, по-видимому, на Переволоцкую крепость». Впрочем, наглое вранье губернатора послужило ему на пользу. Впоследствии он был хотя и не особенно щедро, но все же награжден Екатериной. Ему пожалованы знаки ордена Александра Невского и пятнадцать тысяч рублей.
   Жители Оренбурга были на два года освобождены от подушного сбора.
   Так закончилась знаменитая осада Пугачёвцами Оренбурга.