Страница:
Екатерина рассказала о том, как лет пять тому назад тульские и казанские купцы — Виноградов, Пономарев, Вахромеев и другие — составили содружество для торговли с заграницей, как она своим иждивением соорудила фрегат о тридцати шести пушках «Надежда благополучия». Купцы погрузили на судно железо, юфть, парусные полотна, табак, икру, воск, канаты и под начальством фактора компании, казанского купца Пономарева, вышли в дальнее плавание и благополучно прибыли в Ливорно.
— Я счастлива, — заключила Екатерина, — что по моему почину впервые на водах Средиземного моря был поднят российский торговый флаг. Впервые!
Екатерина движением руки опять оправила локоны, откинулась на спинку кресла, приподняла обнаженные плечи и, приняв величавую позу, как бы напрашивалась на искреннюю, без лести, похвалу.
— О великая и премудрая государыня! — воскликнул наблюдательный Строганов. — Под славным скипетром вашего величества искусства, торговля и промышленность державы российской немалое процветание имеют.
Екатерина с благосклонной улыбкой кивнула ему головой и потянулась к табакерке. Он тоже вынул табакерку и добросовестно зарядил ноздри ароматной темно-желтою пыльцой. Екатерина же, сделав вид, что взяла понюшку табаку, изящно щелкнула пред ноздрями пустыми пальцами и тотчас отерла нежнейшим, невесомым платочком свой, римского склада, нос.
Любуясь каждым жестом Екатерины, граф всякий раз, как и многие из царедворцев, подпадал под обаяние этой несравненной сорокапятилетней женщины, не утратившей ни свежести лица, ни стройности стана. «Она даже кашляет с удивительной грацией», — подумал он.
— Теперь расскажите, граф, как же вел себя этот купчина Пастухов? — спросила Екатерина.
— С охотой! — ответил Строганов. — Оный купчина вел себя с подобающим достоинством и без тени робости или унизительного низкопоклонства. Вот Пастухов встал, поднял бокал и, обратясь к Шереметеву, молвил: «Ваше сиятельство, я считаю за великое счастье присутствовать за вашим столом, пить за ваше здоровье и, чтобы не впасть в отчаяние, не терять надежды на то, что когда-нибудь вы соблаговолите отпустить меня на волю». А граф ему в ответ: «Голубчик Дмитрий, миллион отступного ты мне даешь?.. Оставь деньги при себе! Для меня больше славы владеть не лишним миллионом, а таким человеком, как ты».
— А знаешь, Александр Сергеевич, — молвила Екатерина, наливая Строганову чай:
— Скажу тебе конфиденциально, как я однажды подкузьмила этого самого сумасброда-спесивца. Будь друг, послюшай… Некий петербургский фабрикант, тоже из крепостных Шереметева, бывает часто в Риге и ведет немалый торг с заграницей. Я стороной проведала, что в его дочь влюбился лифляндский барон. Мужичок рад случаю породниться с молодым бароном, но тот ни за что не хочет вступать в брак с крепостной девушкой.
Ну, ни за что, ни за какой сдобный коврижка, как говорится…
Фабрикант-мужичок дважды валялся в ногах Шереметева, давал ему выкупного тоже, кажись, миллион, но спесивец и слышать не пожелал о вольной. И что же, и что же? Бедняжка девушка безутешна, мужичок стал зело запивать… И я, Александр Сергеич, пустилась тут на маленький бабий хитрость. О-о-о, мы, бабеночки, себе на уме. И вот слюшай, слюшай… Это произошло вот тут же, где мы с тобой сидим. Я при большой компании сказала Шереметеву:
«Милый граф! Я восхищена вашим благородным поступком, я от души благодарна вам!» А он мне: «За что, Екатерина Алексеевна?» — «Как, за что? Неужели не догадываетесь? Ваш поступок заключается в том, что вы, не взяв никакого выкупа, дали вольную вашему крепостному, фабриканту Ситникову…» (Тут я маленечко приметила, как граф выпучил на меня глаза и пожал плечами.) «Господа, вы слышали?» — адресовалась я к присутствующим и почувствовала, как мои щеки от моего вранья запылали. «Вы, милый граф, — сказала я, — облагодетельствовав отца, сделали счастливой и его дочь. Сия молодая особа, став ныне вольной, сможет соединиться узами Гименея с горячо любимым ею женихом. Словом, вы, граф, сотворили доброе дело, перед которым бледнеют ваши прочие добрые дела. Еще раз выражаю вам свою горячую признательность. Я, милый граф, в великом от вас восторге», — закончила я свою роль… Что же оставалось делать атакованному мною графу? Он поднялся — этакий красный, этакий пыхтящий, злой, — я испугалась, что его кондрашка хватит, — рассыпался в благодарности за мои милостивые слова и материнское попечение о своих подданных и в момент скрылся… А назавтра я узнала, что он тотчас подписал Ситникову вольную, внушив ему: «Ты, голубчик, всем толкуй, что свободу получил от меня не сегодня, а еще неделю тому назад».
Каково!
— Я об этом невероятно остроумном казусе впервой слышу, — с притворным восторгом воскликнул Строганов, — и немало дивлюсь, мадам, вашей сугубой скромности.
— Но, милый друг… Не могу же я о всяком пустячке трубить перед глазами всего света.
— Слава вам, Екатерина Алексеевна! Вы изобретательны, как…
— Как ведьма с горы Брокен или гомеровская Цирцея?
— Нет, что вы, мадам! — захлебнувшись приливом нежных чувств, снова воскликнул Строганов. — Вы — гений добра и… и… красоты.
— Шутник! — засмеялась сквозь ноздри императрица и с игривой легкостью стукнула его веером по белому гладкому лбу.
И вдруг раздался слащавый иронический голос:
— Нет, нет… Нет, я ничего не вижу… — Неуклюжий, большой, пухлый Елагин — сенатор и «главной придворных спектаклей дирекции начальник», грузно опираясь на толстую трость и шутливо прикрыв глаза ладонью, остановился вблизи Екатерины. — Нет, нет… Я ничего не видал, не слыхал.
Императрица и Строганов сидели в уютной глубокой нише, задрапированной шелками и заставленной пальмами. Через зал проходили придворные дамы и кавалеры.
— А-а, мсье франкмасон! — позвала Елагина Екатерина. — Иди сюда, Иван Перфильич. Садись скорей… Ну, как нога твоя?
Тучный Елагин с шарообразной большой головой, неся на щекастом холеном лице широкую улыбку и сильно прихрамывая, приблизился к Екатерине, поцеловал её протянутую руку, по-приятельски обнялся со Строгановым и сказал:
— Только не франкмасон, мадам. Я суть великий мастер нашей ложи вольных каменщиков, коя подчинена лондонской ложе-матери…
— А тебе ведомо ли, Перфильич, что членом этой лондонской ложи-матери состоит и всеизвестный авантюрист Калиостро? — спросила Екатерина, обливая Елагина насмешливым, холодным взглядом. — Впрочем, я ваших тонкостей не понимаю и масонских устремлений не признаю… Все, что окутано тайной, вроде ухищрений вашего колдуна и алхимика Калиостро, есть шарлатанство, какими бы высокими принципиями оно ни прикрывалось. Истина же всегда выступает в свет с приподнятым забралом. Так-то, мой друг…
— Но… всеблагая матушка великая государыня… я мог бы вам возразить… — начал было оправдываться ошеломленный таким афронтом истый масон Елагин, улыбка сбежала с лица его. — Я с юности моей имею склонность ко всему таинственному.
— Сие сожаления достойно, — тотчас возразила Екатерина. — Да ты садись… А что касаемо до толпы, увлекающейся всякой трансценденцией и теозофическими бреднями, уж ты не обессудь меня, — эта толпа отнюдь меня еще не знает. Предрассудки, как и тиранство, никогда не были и не будут душою свободных наук, а я готова постоять за оные… История же с магом Калиостро, с тем, как он всякими подземными гномусами и огненными саламандрами одурачивает вельможных простофиль, — позор для моей столицы!
Дивлюсь, — закончила она по-французски, — дивлюсь, что самое вздорное мнение, становясь всеобщим, смущает надолго разум и здравое суждение. — Она сделала паузу и отхлебнула глоток остывшего чаю. — Так вот что, мосье Елагин… Раз Калиостро к тебе вхож, так ты, ежели не страшишься его чар, намекни ему, пожалуй, чтоб он поскорей убирался из Петербурга, пусть не испытывает моего терпения, иначе я вышвырну этого розенкрейцера из России… по этапу!
Екатерина нервничала, то и дело распахивала и резко складывала веер, и вместо ласковых, теплых огоньков глаза её стали излучать холодный блеск.
Всем троим сделалось неловко. Елагин, признавая правоту Екатерины, чувствовал себя виноватым.
Один из ближайших сподвижников Екатерины, Иван Перфильич Елагин, не был ни богат, ни знатен. Но, пользуясь крупными от двора подачками и занимая хорошо оплачиваемые, но бездоходные должности, жил пышно и открыто. На одном из петербургских островов, впоследствии названном по его имени — Елагиным, он имел дворец, нередко посещаемый вельможами, столичными сановниками, избранными певцами Итальянской оперы. Иногда, в летнее время, заглядывала сюда и сама Екатерина.
Уважая Елагина за его правдивость, порядочность и широкую образованность, она была связана с ним и чисто литературными делами:
Елагин, совместно с другими придворными, помогал ей переводить «Велизария»
Мармонтеля. Императрица почитала его как самого трудолюбивого переводчика; он в свое время перевел многотомный роман Прево «Приключения маркиза Г.», перевел мольеровского «Мизантропа» и даже, подражая своему учителю Сумарокову, пробовал кропать стишки, иногда повергая их на суд Екатерины.
Однако за последнее время, с тех пор как Елагин был посвящен в масоны, а затем он стал приглашать Калиостро в свой дом на медиумические сеансы, отношение к нему Екатерины заметно охладело.
Калиостро, этот ловкий проходимец, после странствований по Южной Франции, Италии и Мальте попал в Митаву, а затем и в Петербург. В качестве якобы врача и алхимика он сначала занимался изготовлением жизненного эликсира и добыванием из ртути золота посредством философского камня.
Впрочем, золото, и в довольно большом количестве, он добывал отнюдь не с помощью философского камня, а от продажи жизненного эликсира и через наглый обман слишком доверчивых своих знакомцев из столичной знати.
В число обманутых русских простофиль первым попал Елагин, а за ним и блестящий екатерининский вельможа — Александр Сергеевич Строганов.
Екатерину особенно раздражала та печальная действительность, что близкие ей люди, поклонники великих энциклопедистов, были столь бесхарактерны и беспринципны, столь слабы в рациональном способе мышления.
«В них никакие Гельвеции, никакие Вольтеры, — думала она, — не смогут искоренить мистических настроений. Такие люди всегда стремятся за пределы возможного, поддаются фантастическим бредням о других мирах, якобы населенных душами людей умерших, с коими можно вступать в сношения через особо избранных людей, вроде Калиостро, Сведенборга, Сен-Мартена и прочих чудодеев».
Екатерина с душевной горечью думала об этих так называемых образованных русских людях высшего общества, легко попадающих из настроений мистических в лапы ловких мистификаторов.
Через зал величественно и неспешно нес свою фигуру граф Никита Иваныч Панин. В его опущенной левой руке портфель красного сафьяна с золотым гербом. Сановник, отыскивая царицу, бросал взоры направо и налево. Вот он увидел её и, не изменяя горделивой поступи, а лишь чуть-чуть ускорив шаг, направился к императрице.
— А, Никита Иваныч!.. Добро пожаловать к нашему шалашу, — поторопилась сказать Екатерина, косясь на красный, иностранной коллегии, портфель.
— Во-первых, — целуя изящную надушенную её руку, проговорил Панин. — Во-первых, прошу прощения, Екатерина Алексеевна, что я по необходимости нарушил ваше рандеву с друзьями.
— В чем есть сия необходимость? Неотложные дела? — и царица снова покосилась с неприязнью на портфель. — Турция? Франция?
— И Турция и Франция, Екатерина Алексеевна. И ежели вы милостиво разрешите мне… — начал Панин, приготовившись открыть портфель.
Но Екатерина, коснувшись веером его руки, произнесла официальным, лишь слегка и с натугой подогретым тоном:
— Граф, только не здесь. Решать дела я привыкла у себя в кабинете, где скоро имею быть.
— Прежде всего я пекусь об интересах России, мадам…
— Я тоже, граф, — сухо сказала Екатерина.
Движением губ выразив на лице легкую гримасу досады, граф холодно поклонился и с подчеркнутой поспешностью отошел прочь от Екатерины.
Царица была довольна тем, что ей представился случай несколько принизить в глазах посторонних своего давнишнего противника. Сложное чувство таилось у нее к этому гордому, умному и просвещенному человеку, первому сановнику империи и воспитателю её сына Павла. Он помогал ей войти на ступени трона, и за оказанную помощь она оставалась неизменно признательной. Но этот же самый Панин, опираясь на свою партию, мечтал лишить её престола в пользу малолетнего Павла. Унизительный для Екатерины торг вел с ней Панин накануне самого переворота, жертвой которого стал царствовавший в то время Петр III. Под личиной доброжелательства и дружбы всесильный Панин собирался не более не менее — превратить её в послушную ему куклу на троне.
— Я мыслил бы, — говорил тогда Панин, — императором быть Павлу Петровичу, возлюбленному вашему сыну.
— А я, при малолетнем сыне моем, регентша?
— Да, государыня, — отвечал Панин твердо.
Как?! Ей быть регентшей при сыне, чтоб, когда он возмужает, навсегда утратить власть? Нет, никогда этого не будет, ни-ко-гда!
— Я так несчастна, так унижена своим супругом, что для блага России готова скорее быть матерью императора, чем оставаться супругой его, — с горечью ответила Екатерина и заплакала.
Екатерина всегда будет помнить, как Панин упал к её ногам, стал утешать ее, стал целовать ей руки. Каждый поцелуй его был для Екатерины поцелуем Иуды. И она тотчас решила припугнуть Панина, в прах разбить его дерзкие мечтанья.
— Но… милый друг мой, Никита Иваныч, — сказала она, — у меня единая надежда на бога, на вас и на преданную мне гвардию. Да, да, на гвардию…
Она видела, как властный царедворец весь внутренно сжался. Карта его была бита. Да, Екатерина опиралась, с помощью братьев Орловых, на многочисленную гвардию; Панин — лишь на десяток-другой сановитого дворянства.
Такого коварного поступка она вовеки не могла простить Панину. Но ведь он главный механик всего государственного аппарата, он влиятельнейший из вельмож, он мудро руководит внешней политикой, с его мнением считается Европа. Словом, в то время Панин много значил для дела Екатерины. Однако это было десять лет назад, а теперь… Теперь престол Екатерины крепок и незыблем, «бразды правления» она сама научилась держать в своих руках, а наследник престола Павел еще слишком юн и лишен необходимых качеств в опасной борьбе за власть. Он никогда не посмеет да и не сможет — свергнуть мать с престола. Ему не на кого опереться, и никакие Панины не в состоянии помочь ему.
Такие мысли, то четко, то вразброд, вскипали в мозгу Екатерины.
Сердце сжималось, взор устремлялся куда-то вдаль или обращался внутрь взволнованной души.
Нет, она и здесь, в этом тихом убежище, не может оставаться лишь любезной хозяйкой, каждый час и каждый миг она — императрица.
Рассеянно прислушивается Екатерина к беспечной болтовне двух своих друзей, она им улыбается, иногда произносит ту или иную фразу, но взор ее, как бы пронизывая каменные стены, видит шагающего по дворцовым залам Никиту Панина. «До свидания, до свидания, Никита Иваныч… От подножия престола вы скоро будете устранены окончательно».
После досадного разговора с Екатериной граф Панин понуро шел по коридорам огромного пустынного дворца, пробиваясь на половину великого князя Павла.
«Вот ужо-ка, ужо она женит сына, всякими милостями осыплет меня и вышвырнет! Землями наградит да золотом. Ей казенного-то сундука не жаль, — все больше и больше раздражался Панин. — Эх, Никита, Никита!.. Ляжками, брат, ты не вышел, да и нос у тебя не столь казистый — а ля рюсс. А то бы…» — горько проиронизировал он над собою.
В китайском, с темно-красным драконом, чайнике дежурная фрейлина подала горячий чай, цукерброды и сухарики. Екатерина налила гостям по чашке.
Камер-лакей неслышной поступью приблизился к царице и поднес ей на серебряном подносе два пакета с сургучными печатями.
— Из действующей армии, ваше императорское величество. Экстра! — отчеканил браво лакей, стоя навытяжку.
По знаку царицы он удалился. Екатерина читала надписи на конвертах. В правом углу одного было крупно и безграмотно означено: «в сопственные ручьки… екстра». Это от Григория Орлова. На другом, мелким почерком:
«Экстра». Это от Григория Потемкина. Два Григория, два фаворита — бывший и будущий. Они как легкое облако проплыли перед взором Екатерины, улыбнулись ей и оба исчезли. И на их месте появился на миг во всей реальности красавчик Васильчиков. Екатерина нервно шевельнулась, вздохнула и положила нераспечатанные конверты на круглый столик.
В этой скромной келье она не только императрица, но и женщина, с прихотливыми чувствами, с непостоянным сердцем. Впрочем, Екатерина Алексеевна не без основания могла гордиться тем, что она в первую очередь императрица-женщина и лишь потом — женщина-императрица. Разум всегда властвовал у нее над чувствами.
— Итак, господа, — после длительной паузы начала Екатерина, — в Турции война, кровь проливается, смерть разгуливает, а мы вот тут сидим да кой-кому косточки перемываем.
— Смею ласкать себя надеждой, мадам, — торопливо проглотив цукерброд, сладким голосом проговорил Елагин, — что война расширит пределы вашей империи и…
— Гений войны, — подхватил Строганов, — повергнет к вашим священным стопам все Черное море. А в нем… рыбы, мадам, рыбы!.. На всю Россию хватит!
— Ты все шутишь, Александр Сергеич, а мне, право, не до шуток. Ведь пять лет воюем…
— Но, матушка! Но, всеблагая! — воскликнули оба гостя. А Строганов сказал:
— Надо бы, Екатерина Алексеевна, к регламенту ваших вечеров добавить: «Входящий, не омрачай чела своего глубоким раздумьем».
— Да, ты прав, Александр Сергеич, — сделав над собой усилие, вновь оживилась Екатерина.
— О всеблагая, — складывая молитвенно руки и наклонив крупную голову к правому плечу, воскликнул Елагин. — Я воспарил в сию тихую обитель на крыльях Мельпомены и Терпсихоры.
— Я думаю, что тебе помогали все девять муз, а десятая на придачу — Габриэльша… Великий ветреник ты, Перфильич, неисправимый ферлакур. Я чаю, ты восхищен своей Габриэльшей выше меры.
— Это не есть восхищение ума, Екатерина Алексеевна, но восхищение сердца, — слегка грассируя, произнес Елагин.
— Охотно верю. Но страсти наши всегда против разума воюют, — с притворной застенчивостью улыбнулась Екатерина. — А столь прилежное восхищение сердца иногда в ногу ударяет, и человек с того разу начинает на костыльках ходить.
Елагин, комически состроив виноватую мину, распустил пухлые губы и пожал плечами, а Строганов, прикрыв рот рукою, сипяще захихикал.
Великосветскому миру, падкому на всякие слухи о любовных шашнях, было известно, что пожилой лоботряс и селадон Елагин по уши втюрился в красивую итальянскую певицу Габриэль. Много было смеху и пересудов, когда узналось, что жестокосердная оперная дива, желая поиздеваться над влюбленным в нее Елагиным, принудила его сплясать вместе с ней веселый танец. Тучный, неуклюжий, как бегемот, да к тому же и подвыпивший, директор оперы Елагин, исполняя каприз подведомственной ему дамы сердца, проделав несколько бравурных па с припрыгом, вывихнул себе ногу и на целый месяц слег в постель.
Екатерина разгневалась на Габриэльшу, но не ради её коварного поступка с Перфильичем, а потому, что эта певица, перезаключая контракт на следующий театральный сезон, заломила с дирекции неслыханную годовую плату в десять тысяч пятьсот рублей, тогда как на содержание всей оперы отпускалось двором всего семнадцать тысяч в год.
Екатерина улыбнулась смеющемуся графу Строганову и, повернувшись к Елагину, спросила его:
— Послушайте, Иван Перфильич, а верно ли, будто бы когда вы сказали Габриэльше, что-де в России столь огромное жалованье только фельдмаршалы получают, Габриэльша будто бы тебе ответила: «Ну так пусть ваши фельдмаршалы и в опере поют». Правда сие или вымысел?
Да, это была правда. Но Елагин с деланным возмущением, пристукнув тростью об пол, не задумываясь, возразил:
— Это, мадам, злостная ахинея, чушь, анекдот досужих сплетников.
Екатерина, сразу подметив, что он, щадя Габриэльшу, врет, смущенно отвернулась от него.
Елагин собрался уходить, ссылаясь на появившуюся боль в ноге.
Екатерина резко встряхнула лежавший на столе звонок. Мигом, как из-под земли, явились два изящно одетых молоденьких пажа и фрейлина.
— Проводите его высокопревосходительство до кареты, — приказала императрица.
Когда все удалились, она, приняв из рук Строганова очищенный апельсин, сказала:
— Он большой повеса, этот самый толстячок. Помесь селадона с сибаритом…
— Есть мадам, смачное, круглое словцо: «бабник».
Екатерина рассмеялась:
— Бабник, бабник!.. Ах, как это чудесно, — и, достав золотой карандашик, записала в книжечку: «Бабник — сиречь по бабским делам мастер».
— Про таких господ пышнотелые субретки из простушек говорят: «Этот барин ерзок на руку», — наддавал жару краснобай Строганов.
Екатерина снова рассмеялась. Кончики ушей её закраснелись, видимо, от смущенья перед Строгановым, она записала: «Ерзок на руку — сиречь в бабской стратегии имеет достодолжный натиск и проворство, раз-два-три».
— С тобой, Александр Сергеич, поведешься, многим фигуральностям и веселым терминам научишься.
— Да, матушка, это правда… С собакой ляжешь — с блохами встанешь, как говорится.
— А знаешь, мне, как в некотором разе сочинительнице, хотя и весьма посредственной, все эти простонародные словечки и присказки зело необходимы.
— Матушка! — воскликнул Строганов. — Да вы же…
— Помолчи, Александр Сергеич, знаю, что расхваливать будешь мои листомарательные опусы. А вот господин стихотворец Сумароков да журнальных дел мастер Новиков поругивают меня в своих статейках. Иной раз, черт их возьми, пребольно. Хотя я к ним, к этим диатрибам, особой обиды не питаю, а все русское, народное — былины, песни — я ценю не меньше, чем они. Вот я и пословицы собрать заказала Ипполиту Федоровичу Богдановичу…
— Собрание пословиц было бы осмотрительнее заказать актеру Чулкову, — сказал Строганов. — Он записывает пословицы и песни непосредственно из уст народа и не портит их.
Екатерина, выразив на лице мину притворного недоумения, подняла брови и проговорила:
— А знаете что… Я очень ценю как пиита Михайлу Попова.
— Попова? Но ведь они с Чулковым только готовые песни собирают.
— Попов и сам отменно изобретает их, — перебила Екатерина. — Я знаю две его песенки по образцу народных, я наизусть вытвердила их. Одна, «Ты бессчастный добрый молодец», даже певчими моими распевается.
— Вы, мадам, видать, обожаете народные песни?
— А ведомо тебе, при каких обстоятельствах я полюбила их? Как-то, еще будучи великой княгиней, я ночью прокралась в комнату тетушки, императрицы Елизаветы, прельстила меня песня: кто-то складно-складно пел чудным голосом. А пел её наш милый Алексей Григорьевич Разумовский, бывший пастушок… Он поет, а чуть пьяненькая матушка Елизавета подшибилась рукой, глядит на него и плачет. Сцена — умиления достойна. И я-то едва-едва не расплакалась, столь складно, столь изумительно пел граф Разумовский. С тех самых пор я без ума от простонародной песни.
— Я ценю Попова более за его комическую оперу «Анюту», — почтительно выслушав Екатерину, сказал Строганов.
— Да, — возразила Екатерина, — но Вольтер сделал свою «Нанину» более тонко. А сюжеты обеих пьес сходственны.
Часы пробили одиннадцать. Императрица, привыкшая ложиться в десять и чем свет вставать, заторопилась. И только лишь показалась она в зале, как её окружила блестящая свита, и она, привычно улыбаясь всем, двинулась во внутренние помещения Зимнего дворца.
Вскоре, пользуясь правом входить к царице без доклада, проследовал в её покои Никита Панин с красным портфелем под мышкой.
Две большие чистые горницы разделялись на «столы» или на «повытья».
Особый судейский стол, накрытый красным сукном, помещался за перилами; на нем — «Уложение о наказаниях», приказы и формы графских бумаг. На высоких стенах царские портреты, писанные масляными красками, и эстампы с изображением генералов. На большой стене возле стола вотчинного управителя — генеральная всех вотчин ландкарта. Через сени, за железною дверью — кладовая для хранения денежных сборов с крестьян и предприятий, рядом с ней караульня с большим комплектом вооруженной стражи, рассыльных и артельщиков; все они, как и все служащие в конторе, — крепостные Шереметева. Против караульни вход в архив.
— Я счастлива, — заключила Екатерина, — что по моему почину впервые на водах Средиземного моря был поднят российский торговый флаг. Впервые!
Екатерина движением руки опять оправила локоны, откинулась на спинку кресла, приподняла обнаженные плечи и, приняв величавую позу, как бы напрашивалась на искреннюю, без лести, похвалу.
— О великая и премудрая государыня! — воскликнул наблюдательный Строганов. — Под славным скипетром вашего величества искусства, торговля и промышленность державы российской немалое процветание имеют.
Екатерина с благосклонной улыбкой кивнула ему головой и потянулась к табакерке. Он тоже вынул табакерку и добросовестно зарядил ноздри ароматной темно-желтою пыльцой. Екатерина же, сделав вид, что взяла понюшку табаку, изящно щелкнула пред ноздрями пустыми пальцами и тотчас отерла нежнейшим, невесомым платочком свой, римского склада, нос.
Любуясь каждым жестом Екатерины, граф всякий раз, как и многие из царедворцев, подпадал под обаяние этой несравненной сорокапятилетней женщины, не утратившей ни свежести лица, ни стройности стана. «Она даже кашляет с удивительной грацией», — подумал он.
— Теперь расскажите, граф, как же вел себя этот купчина Пастухов? — спросила Екатерина.
— С охотой! — ответил Строганов. — Оный купчина вел себя с подобающим достоинством и без тени робости или унизительного низкопоклонства. Вот Пастухов встал, поднял бокал и, обратясь к Шереметеву, молвил: «Ваше сиятельство, я считаю за великое счастье присутствовать за вашим столом, пить за ваше здоровье и, чтобы не впасть в отчаяние, не терять надежды на то, что когда-нибудь вы соблаговолите отпустить меня на волю». А граф ему в ответ: «Голубчик Дмитрий, миллион отступного ты мне даешь?.. Оставь деньги при себе! Для меня больше славы владеть не лишним миллионом, а таким человеком, как ты».
— А знаешь, Александр Сергеевич, — молвила Екатерина, наливая Строганову чай:
— Скажу тебе конфиденциально, как я однажды подкузьмила этого самого сумасброда-спесивца. Будь друг, послюшай… Некий петербургский фабрикант, тоже из крепостных Шереметева, бывает часто в Риге и ведет немалый торг с заграницей. Я стороной проведала, что в его дочь влюбился лифляндский барон. Мужичок рад случаю породниться с молодым бароном, но тот ни за что не хочет вступать в брак с крепостной девушкой.
Ну, ни за что, ни за какой сдобный коврижка, как говорится…
Фабрикант-мужичок дважды валялся в ногах Шереметева, давал ему выкупного тоже, кажись, миллион, но спесивец и слышать не пожелал о вольной. И что же, и что же? Бедняжка девушка безутешна, мужичок стал зело запивать… И я, Александр Сергеич, пустилась тут на маленький бабий хитрость. О-о-о, мы, бабеночки, себе на уме. И вот слюшай, слюшай… Это произошло вот тут же, где мы с тобой сидим. Я при большой компании сказала Шереметеву:
«Милый граф! Я восхищена вашим благородным поступком, я от души благодарна вам!» А он мне: «За что, Екатерина Алексеевна?» — «Как, за что? Неужели не догадываетесь? Ваш поступок заключается в том, что вы, не взяв никакого выкупа, дали вольную вашему крепостному, фабриканту Ситникову…» (Тут я маленечко приметила, как граф выпучил на меня глаза и пожал плечами.) «Господа, вы слышали?» — адресовалась я к присутствующим и почувствовала, как мои щеки от моего вранья запылали. «Вы, милый граф, — сказала я, — облагодетельствовав отца, сделали счастливой и его дочь. Сия молодая особа, став ныне вольной, сможет соединиться узами Гименея с горячо любимым ею женихом. Словом, вы, граф, сотворили доброе дело, перед которым бледнеют ваши прочие добрые дела. Еще раз выражаю вам свою горячую признательность. Я, милый граф, в великом от вас восторге», — закончила я свою роль… Что же оставалось делать атакованному мною графу? Он поднялся — этакий красный, этакий пыхтящий, злой, — я испугалась, что его кондрашка хватит, — рассыпался в благодарности за мои милостивые слова и материнское попечение о своих подданных и в момент скрылся… А назавтра я узнала, что он тотчас подписал Ситникову вольную, внушив ему: «Ты, голубчик, всем толкуй, что свободу получил от меня не сегодня, а еще неделю тому назад».
Каково!
— Я об этом невероятно остроумном казусе впервой слышу, — с притворным восторгом воскликнул Строганов, — и немало дивлюсь, мадам, вашей сугубой скромности.
— Но, милый друг… Не могу же я о всяком пустячке трубить перед глазами всего света.
— Слава вам, Екатерина Алексеевна! Вы изобретательны, как…
— Как ведьма с горы Брокен или гомеровская Цирцея?
— Нет, что вы, мадам! — захлебнувшись приливом нежных чувств, снова воскликнул Строганов. — Вы — гений добра и… и… красоты.
— Шутник! — засмеялась сквозь ноздри императрица и с игривой легкостью стукнула его веером по белому гладкому лбу.
И вдруг раздался слащавый иронический голос:
— Нет, нет… Нет, я ничего не вижу… — Неуклюжий, большой, пухлый Елагин — сенатор и «главной придворных спектаклей дирекции начальник», грузно опираясь на толстую трость и шутливо прикрыв глаза ладонью, остановился вблизи Екатерины. — Нет, нет… Я ничего не видал, не слыхал.
Императрица и Строганов сидели в уютной глубокой нише, задрапированной шелками и заставленной пальмами. Через зал проходили придворные дамы и кавалеры.
— А-а, мсье франкмасон! — позвала Елагина Екатерина. — Иди сюда, Иван Перфильич. Садись скорей… Ну, как нога твоя?
Тучный Елагин с шарообразной большой головой, неся на щекастом холеном лице широкую улыбку и сильно прихрамывая, приблизился к Екатерине, поцеловал её протянутую руку, по-приятельски обнялся со Строгановым и сказал:
— Только не франкмасон, мадам. Я суть великий мастер нашей ложи вольных каменщиков, коя подчинена лондонской ложе-матери…
— А тебе ведомо ли, Перфильич, что членом этой лондонской ложи-матери состоит и всеизвестный авантюрист Калиостро? — спросила Екатерина, обливая Елагина насмешливым, холодным взглядом. — Впрочем, я ваших тонкостей не понимаю и масонских устремлений не признаю… Все, что окутано тайной, вроде ухищрений вашего колдуна и алхимика Калиостро, есть шарлатанство, какими бы высокими принципиями оно ни прикрывалось. Истина же всегда выступает в свет с приподнятым забралом. Так-то, мой друг…
— Но… всеблагая матушка великая государыня… я мог бы вам возразить… — начал было оправдываться ошеломленный таким афронтом истый масон Елагин, улыбка сбежала с лица его. — Я с юности моей имею склонность ко всему таинственному.
— Сие сожаления достойно, — тотчас возразила Екатерина. — Да ты садись… А что касаемо до толпы, увлекающейся всякой трансценденцией и теозофическими бреднями, уж ты не обессудь меня, — эта толпа отнюдь меня еще не знает. Предрассудки, как и тиранство, никогда не были и не будут душою свободных наук, а я готова постоять за оные… История же с магом Калиостро, с тем, как он всякими подземными гномусами и огненными саламандрами одурачивает вельможных простофиль, — позор для моей столицы!
Дивлюсь, — закончила она по-французски, — дивлюсь, что самое вздорное мнение, становясь всеобщим, смущает надолго разум и здравое суждение. — Она сделала паузу и отхлебнула глоток остывшего чаю. — Так вот что, мосье Елагин… Раз Калиостро к тебе вхож, так ты, ежели не страшишься его чар, намекни ему, пожалуй, чтоб он поскорей убирался из Петербурга, пусть не испытывает моего терпения, иначе я вышвырну этого розенкрейцера из России… по этапу!
Екатерина нервничала, то и дело распахивала и резко складывала веер, и вместо ласковых, теплых огоньков глаза её стали излучать холодный блеск.
Всем троим сделалось неловко. Елагин, признавая правоту Екатерины, чувствовал себя виноватым.
Один из ближайших сподвижников Екатерины, Иван Перфильич Елагин, не был ни богат, ни знатен. Но, пользуясь крупными от двора подачками и занимая хорошо оплачиваемые, но бездоходные должности, жил пышно и открыто. На одном из петербургских островов, впоследствии названном по его имени — Елагиным, он имел дворец, нередко посещаемый вельможами, столичными сановниками, избранными певцами Итальянской оперы. Иногда, в летнее время, заглядывала сюда и сама Екатерина.
Уважая Елагина за его правдивость, порядочность и широкую образованность, она была связана с ним и чисто литературными делами:
Елагин, совместно с другими придворными, помогал ей переводить «Велизария»
Мармонтеля. Императрица почитала его как самого трудолюбивого переводчика; он в свое время перевел многотомный роман Прево «Приключения маркиза Г.», перевел мольеровского «Мизантропа» и даже, подражая своему учителю Сумарокову, пробовал кропать стишки, иногда повергая их на суд Екатерины.
Однако за последнее время, с тех пор как Елагин был посвящен в масоны, а затем он стал приглашать Калиостро в свой дом на медиумические сеансы, отношение к нему Екатерины заметно охладело.
Калиостро, этот ловкий проходимец, после странствований по Южной Франции, Италии и Мальте попал в Митаву, а затем и в Петербург. В качестве якобы врача и алхимика он сначала занимался изготовлением жизненного эликсира и добыванием из ртути золота посредством философского камня.
Впрочем, золото, и в довольно большом количестве, он добывал отнюдь не с помощью философского камня, а от продажи жизненного эликсира и через наглый обман слишком доверчивых своих знакомцев из столичной знати.
В число обманутых русских простофиль первым попал Елагин, а за ним и блестящий екатерининский вельможа — Александр Сергеевич Строганов.
Екатерину особенно раздражала та печальная действительность, что близкие ей люди, поклонники великих энциклопедистов, были столь бесхарактерны и беспринципны, столь слабы в рациональном способе мышления.
«В них никакие Гельвеции, никакие Вольтеры, — думала она, — не смогут искоренить мистических настроений. Такие люди всегда стремятся за пределы возможного, поддаются фантастическим бредням о других мирах, якобы населенных душами людей умерших, с коими можно вступать в сношения через особо избранных людей, вроде Калиостро, Сведенборга, Сен-Мартена и прочих чудодеев».
Екатерина с душевной горечью думала об этих так называемых образованных русских людях высшего общества, легко попадающих из настроений мистических в лапы ловких мистификаторов.
Через зал величественно и неспешно нес свою фигуру граф Никита Иваныч Панин. В его опущенной левой руке портфель красного сафьяна с золотым гербом. Сановник, отыскивая царицу, бросал взоры направо и налево. Вот он увидел её и, не изменяя горделивой поступи, а лишь чуть-чуть ускорив шаг, направился к императрице.
— А, Никита Иваныч!.. Добро пожаловать к нашему шалашу, — поторопилась сказать Екатерина, косясь на красный, иностранной коллегии, портфель.
— Во-первых, — целуя изящную надушенную её руку, проговорил Панин. — Во-первых, прошу прощения, Екатерина Алексеевна, что я по необходимости нарушил ваше рандеву с друзьями.
— В чем есть сия необходимость? Неотложные дела? — и царица снова покосилась с неприязнью на портфель. — Турция? Франция?
— И Турция и Франция, Екатерина Алексеевна. И ежели вы милостиво разрешите мне… — начал Панин, приготовившись открыть портфель.
Но Екатерина, коснувшись веером его руки, произнесла официальным, лишь слегка и с натугой подогретым тоном:
— Граф, только не здесь. Решать дела я привыкла у себя в кабинете, где скоро имею быть.
— Прежде всего я пекусь об интересах России, мадам…
— Я тоже, граф, — сухо сказала Екатерина.
Движением губ выразив на лице легкую гримасу досады, граф холодно поклонился и с подчеркнутой поспешностью отошел прочь от Екатерины.
Царица была довольна тем, что ей представился случай несколько принизить в глазах посторонних своего давнишнего противника. Сложное чувство таилось у нее к этому гордому, умному и просвещенному человеку, первому сановнику империи и воспитателю её сына Павла. Он помогал ей войти на ступени трона, и за оказанную помощь она оставалась неизменно признательной. Но этот же самый Панин, опираясь на свою партию, мечтал лишить её престола в пользу малолетнего Павла. Унизительный для Екатерины торг вел с ней Панин накануне самого переворота, жертвой которого стал царствовавший в то время Петр III. Под личиной доброжелательства и дружбы всесильный Панин собирался не более не менее — превратить её в послушную ему куклу на троне.
— Я мыслил бы, — говорил тогда Панин, — императором быть Павлу Петровичу, возлюбленному вашему сыну.
— А я, при малолетнем сыне моем, регентша?
— Да, государыня, — отвечал Панин твердо.
Как?! Ей быть регентшей при сыне, чтоб, когда он возмужает, навсегда утратить власть? Нет, никогда этого не будет, ни-ко-гда!
— Я так несчастна, так унижена своим супругом, что для блага России готова скорее быть матерью императора, чем оставаться супругой его, — с горечью ответила Екатерина и заплакала.
Екатерина всегда будет помнить, как Панин упал к её ногам, стал утешать ее, стал целовать ей руки. Каждый поцелуй его был для Екатерины поцелуем Иуды. И она тотчас решила припугнуть Панина, в прах разбить его дерзкие мечтанья.
— Но… милый друг мой, Никита Иваныч, — сказала она, — у меня единая надежда на бога, на вас и на преданную мне гвардию. Да, да, на гвардию…
Она видела, как властный царедворец весь внутренно сжался. Карта его была бита. Да, Екатерина опиралась, с помощью братьев Орловых, на многочисленную гвардию; Панин — лишь на десяток-другой сановитого дворянства.
Такого коварного поступка она вовеки не могла простить Панину. Но ведь он главный механик всего государственного аппарата, он влиятельнейший из вельмож, он мудро руководит внешней политикой, с его мнением считается Европа. Словом, в то время Панин много значил для дела Екатерины. Однако это было десять лет назад, а теперь… Теперь престол Екатерины крепок и незыблем, «бразды правления» она сама научилась держать в своих руках, а наследник престола Павел еще слишком юн и лишен необходимых качеств в опасной борьбе за власть. Он никогда не посмеет да и не сможет — свергнуть мать с престола. Ему не на кого опереться, и никакие Панины не в состоянии помочь ему.
Такие мысли, то четко, то вразброд, вскипали в мозгу Екатерины.
Сердце сжималось, взор устремлялся куда-то вдаль или обращался внутрь взволнованной души.
Нет, она и здесь, в этом тихом убежище, не может оставаться лишь любезной хозяйкой, каждый час и каждый миг она — императрица.
Рассеянно прислушивается Екатерина к беспечной болтовне двух своих друзей, она им улыбается, иногда произносит ту или иную фразу, но взор ее, как бы пронизывая каменные стены, видит шагающего по дворцовым залам Никиту Панина. «До свидания, до свидания, Никита Иваныч… От подножия престола вы скоро будете устранены окончательно».
После досадного разговора с Екатериной граф Панин понуро шел по коридорам огромного пустынного дворца, пробиваясь на половину великого князя Павла.
«Вот ужо-ка, ужо она женит сына, всякими милостями осыплет меня и вышвырнет! Землями наградит да золотом. Ей казенного-то сундука не жаль, — все больше и больше раздражался Панин. — Эх, Никита, Никита!.. Ляжками, брат, ты не вышел, да и нос у тебя не столь казистый — а ля рюсс. А то бы…» — горько проиронизировал он над собою.
В китайском, с темно-красным драконом, чайнике дежурная фрейлина подала горячий чай, цукерброды и сухарики. Екатерина налила гостям по чашке.
Камер-лакей неслышной поступью приблизился к царице и поднес ей на серебряном подносе два пакета с сургучными печатями.
— Из действующей армии, ваше императорское величество. Экстра! — отчеканил браво лакей, стоя навытяжку.
По знаку царицы он удалился. Екатерина читала надписи на конвертах. В правом углу одного было крупно и безграмотно означено: «в сопственные ручьки… екстра». Это от Григория Орлова. На другом, мелким почерком:
«Экстра». Это от Григория Потемкина. Два Григория, два фаворита — бывший и будущий. Они как легкое облако проплыли перед взором Екатерины, улыбнулись ей и оба исчезли. И на их месте появился на миг во всей реальности красавчик Васильчиков. Екатерина нервно шевельнулась, вздохнула и положила нераспечатанные конверты на круглый столик.
В этой скромной келье она не только императрица, но и женщина, с прихотливыми чувствами, с непостоянным сердцем. Впрочем, Екатерина Алексеевна не без основания могла гордиться тем, что она в первую очередь императрица-женщина и лишь потом — женщина-императрица. Разум всегда властвовал у нее над чувствами.
— Итак, господа, — после длительной паузы начала Екатерина, — в Турции война, кровь проливается, смерть разгуливает, а мы вот тут сидим да кой-кому косточки перемываем.
— Смею ласкать себя надеждой, мадам, — торопливо проглотив цукерброд, сладким голосом проговорил Елагин, — что война расширит пределы вашей империи и…
— Гений войны, — подхватил Строганов, — повергнет к вашим священным стопам все Черное море. А в нем… рыбы, мадам, рыбы!.. На всю Россию хватит!
— Ты все шутишь, Александр Сергеич, а мне, право, не до шуток. Ведь пять лет воюем…
— Но, матушка! Но, всеблагая! — воскликнули оба гостя. А Строганов сказал:
— Надо бы, Екатерина Алексеевна, к регламенту ваших вечеров добавить: «Входящий, не омрачай чела своего глубоким раздумьем».
— Да, ты прав, Александр Сергеич, — сделав над собой усилие, вновь оживилась Екатерина.
2
— Ты, Перфильич, извини меня и не злись, — сказала царица подобревшим голосом. — Как ты со своим костыльком управился по столь высоким нашим лестницам? — и она указала глазами на толстую с серебряным набалдашником трость его.— О всеблагая, — складывая молитвенно руки и наклонив крупную голову к правому плечу, воскликнул Елагин. — Я воспарил в сию тихую обитель на крыльях Мельпомены и Терпсихоры.
— Я думаю, что тебе помогали все девять муз, а десятая на придачу — Габриэльша… Великий ветреник ты, Перфильич, неисправимый ферлакур. Я чаю, ты восхищен своей Габриэльшей выше меры.
— Это не есть восхищение ума, Екатерина Алексеевна, но восхищение сердца, — слегка грассируя, произнес Елагин.
— Охотно верю. Но страсти наши всегда против разума воюют, — с притворной застенчивостью улыбнулась Екатерина. — А столь прилежное восхищение сердца иногда в ногу ударяет, и человек с того разу начинает на костыльках ходить.
Елагин, комически состроив виноватую мину, распустил пухлые губы и пожал плечами, а Строганов, прикрыв рот рукою, сипяще захихикал.
Великосветскому миру, падкому на всякие слухи о любовных шашнях, было известно, что пожилой лоботряс и селадон Елагин по уши втюрился в красивую итальянскую певицу Габриэль. Много было смеху и пересудов, когда узналось, что жестокосердная оперная дива, желая поиздеваться над влюбленным в нее Елагиным, принудила его сплясать вместе с ней веселый танец. Тучный, неуклюжий, как бегемот, да к тому же и подвыпивший, директор оперы Елагин, исполняя каприз подведомственной ему дамы сердца, проделав несколько бравурных па с припрыгом, вывихнул себе ногу и на целый месяц слег в постель.
Екатерина разгневалась на Габриэльшу, но не ради её коварного поступка с Перфильичем, а потому, что эта певица, перезаключая контракт на следующий театральный сезон, заломила с дирекции неслыханную годовую плату в десять тысяч пятьсот рублей, тогда как на содержание всей оперы отпускалось двором всего семнадцать тысяч в год.
Екатерина улыбнулась смеющемуся графу Строганову и, повернувшись к Елагину, спросила его:
— Послушайте, Иван Перфильич, а верно ли, будто бы когда вы сказали Габриэльше, что-де в России столь огромное жалованье только фельдмаршалы получают, Габриэльша будто бы тебе ответила: «Ну так пусть ваши фельдмаршалы и в опере поют». Правда сие или вымысел?
Да, это была правда. Но Елагин с деланным возмущением, пристукнув тростью об пол, не задумываясь, возразил:
— Это, мадам, злостная ахинея, чушь, анекдот досужих сплетников.
Екатерина, сразу подметив, что он, щадя Габриэльшу, врет, смущенно отвернулась от него.
Елагин собрался уходить, ссылаясь на появившуюся боль в ноге.
Екатерина резко встряхнула лежавший на столе звонок. Мигом, как из-под земли, явились два изящно одетых молоденьких пажа и фрейлина.
— Проводите его высокопревосходительство до кареты, — приказала императрица.
Когда все удалились, она, приняв из рук Строганова очищенный апельсин, сказала:
— Он большой повеса, этот самый толстячок. Помесь селадона с сибаритом…
— Есть мадам, смачное, круглое словцо: «бабник».
Екатерина рассмеялась:
— Бабник, бабник!.. Ах, как это чудесно, — и, достав золотой карандашик, записала в книжечку: «Бабник — сиречь по бабским делам мастер».
— Про таких господ пышнотелые субретки из простушек говорят: «Этот барин ерзок на руку», — наддавал жару краснобай Строганов.
Екатерина снова рассмеялась. Кончики ушей её закраснелись, видимо, от смущенья перед Строгановым, она записала: «Ерзок на руку — сиречь в бабской стратегии имеет достодолжный натиск и проворство, раз-два-три».
— С тобой, Александр Сергеич, поведешься, многим фигуральностям и веселым терминам научишься.
— Да, матушка, это правда… С собакой ляжешь — с блохами встанешь, как говорится.
— А знаешь, мне, как в некотором разе сочинительнице, хотя и весьма посредственной, все эти простонародные словечки и присказки зело необходимы.
— Матушка! — воскликнул Строганов. — Да вы же…
— Помолчи, Александр Сергеич, знаю, что расхваливать будешь мои листомарательные опусы. А вот господин стихотворец Сумароков да журнальных дел мастер Новиков поругивают меня в своих статейках. Иной раз, черт их возьми, пребольно. Хотя я к ним, к этим диатрибам, особой обиды не питаю, а все русское, народное — былины, песни — я ценю не меньше, чем они. Вот я и пословицы собрать заказала Ипполиту Федоровичу Богдановичу…
— Собрание пословиц было бы осмотрительнее заказать актеру Чулкову, — сказал Строганов. — Он записывает пословицы и песни непосредственно из уст народа и не портит их.
Екатерина, выразив на лице мину притворного недоумения, подняла брови и проговорила:
— А знаете что… Я очень ценю как пиита Михайлу Попова.
— Попова? Но ведь они с Чулковым только готовые песни собирают.
— Попов и сам отменно изобретает их, — перебила Екатерина. — Я знаю две его песенки по образцу народных, я наизусть вытвердила их. Одна, «Ты бессчастный добрый молодец», даже певчими моими распевается.
— Вы, мадам, видать, обожаете народные песни?
— А ведомо тебе, при каких обстоятельствах я полюбила их? Как-то, еще будучи великой княгиней, я ночью прокралась в комнату тетушки, императрицы Елизаветы, прельстила меня песня: кто-то складно-складно пел чудным голосом. А пел её наш милый Алексей Григорьевич Разумовский, бывший пастушок… Он поет, а чуть пьяненькая матушка Елизавета подшибилась рукой, глядит на него и плачет. Сцена — умиления достойна. И я-то едва-едва не расплакалась, столь складно, столь изумительно пел граф Разумовский. С тех самых пор я без ума от простонародной песни.
— Я ценю Попова более за его комическую оперу «Анюту», — почтительно выслушав Екатерину, сказал Строганов.
— Да, — возразила Екатерина, — но Вольтер сделал свою «Нанину» более тонко. А сюжеты обеих пьес сходственны.
Часы пробили одиннадцать. Императрица, привыкшая ложиться в десять и чем свет вставать, заторопилась. И только лишь показалась она в зале, как её окружила блестящая свита, и она, привычно улыбаясь всем, двинулась во внутренние помещения Зимнего дворца.
Вскоре, пользуясь правом входить к царице без доклада, проследовал в её покои Никита Панин с красным портфелем под мышкой.
3
Иван Сидорыч Барышников, подъехав к дворцу графа Шереметева, что на Фонтанке, прошел в графскую вотчинную контору.Две большие чистые горницы разделялись на «столы» или на «повытья».
Особый судейский стол, накрытый красным сукном, помещался за перилами; на нем — «Уложение о наказаниях», приказы и формы графских бумаг. На высоких стенах царские портреты, писанные масляными красками, и эстампы с изображением генералов. На большой стене возле стола вотчинного управителя — генеральная всех вотчин ландкарта. Через сени, за железною дверью — кладовая для хранения денежных сборов с крестьян и предприятий, рядом с ней караульня с большим комплектом вооруженной стражи, рассыльных и артельщиков; все они, как и все служащие в конторе, — крепостные Шереметева. Против караульни вход в архив.