Шестеро крестьян, прытко взлягивая, побежали к роще.
   …На следующий день Голицын распорядился отслужить панихиду на могилах коменданта Елагина, его жены и бригадира Билова. В их память прогремел пушечный салют.
   В числе четырех приговоренных к казни Пугачёвцев был повешен и старый дядька Шванвича — солдат-гренадер Фаддей Киселев. Он сам вызвался следовать из Берды за «батюшкой» в Татищевскую крепость и там нашел себе могилу.
   К генерал-аншефу Бибикову и в Петербург поскакали курьеры с донесением князя Голицына о полной победе над Пугачёвым.
4
   На умете, куда подъехали путники, оказалось немало нагруженных скарбом подвод да с десяток верховых коней. Седла сложены в кучу, покрыты дерюгой. С полсотни было людей — пожилых и молодежи. Все они из дальних деревень устремлялись к Берду, к «батюшке».
   Когда узналось, что сам батюшка приближается, народ всколыхнулся:
   — Государь!
   А вот и он сам. Крестьяне опустились на колени, вышел с непокрытой головой и старик Фома, хозяин умета, с ним трое бородачей — его сыны.
   — Встаньте, детушки! — сказал Пугачёв утомленным голосом. — Кто такие? И куда правите путь?
   — К тебе, отец наш, к тебе, надежа-государь!.. — загалдели, подымаясь, крестьяне.
   — Спасибо, детушки! Я в людях немалую нуждицу имею. Вот генералы царицыны наседают на меня. Крушат мою силу-то. Чаю, и посейчас под Татищевой бой идёт. А я за подкреплением в Берду спешу.
   — Не тужи, батюшка, не печалуйся, осударь великой, — заговорили в толпе крестьян. — Нашей мужицкой силушки будет при тебе, свет наш, сколь хошь.
   — Благодарствую… Не ради себя, ради вас, мир людской, радею, — растроганно сказал Пугачёв. — Ну, здорово, дедушка Фома! — обратился он к кивавшему лысой головой хозяину умета. — Вот приехали погостевать к тебе.
   Дай, стар человек, приют нам.
   — Батюшка, отец наш! — закричал и от прилива чувств скосоротился старик. — Все для вашей милости и для слуг твоих сготовлено…
   Уж из трубы дым валил, в печке потрескивали поленья, две хозяйки стряпали в обширной избе ужин.
   — Ты, как поснедаешь, твое величество, — обращаясь к Пугачёву, сказал пожилой вожак артели, — ложись с богом на спокой. А уж мы твою милость постережем. Животы положим за тебя. Уж ты поверь, с тем шли. Мы, ведаешь, из лесов сами-то, звероловы, ружьишки с собой прихватили, вот и две собачонки-медвежатницы. Эй, Андрюха! — закричал он, оглядывая сквозь густые сумерки толпу крестьян. — Отбери-ка поскореича с десяток наших, кои подюжее, да айда за мной к околице. Ребята! Оружайся! Бекеты выставим, всю ночь караул держать будем. Да парочку вершних коней, еще Волчка с Шариком.
   В случае чего — примчим, шум подымем!.. Сами не дозрим — псы учухают.
   — Где, старинушка, ногу-то потерял? — спросил Пугачёв ядреного, брюхатенького, на деревянной ноге деда.
   — В прусскую кампанию, ваше величество! Бывший лизаветинский солдат.
   — Под Кенигсбергом был?
   — Бог сподобил, ваше величество! А при корпусе графа Румянцева, как брали крепость Кольберг, ноженька моя обманула меня, похарчилась, ядром сразило…
   — Так неужели и ты ко мне против супостатов собрался?
   — Этак, этак, ваше величество!.. Да ведь на коне-то я управный. Из ружья могу, а нет, так и пикой чекалдыхну!
   — Ведь он, батюшка, паронщик, пароны снимает, — заголосили обступившие царя крестьяне.
   — Какой такой паронщик? Не слыхивал, — сказал Пугачёв.
   — Да я, ваше величество, кровь останавливаю да от ран лечу, стреляных да рубленых. Сего ради зовусь — паронщик. И заговаривать могу. От пули, от картечи, от ядра…
   — А пошто же себя не заговорил? — улыбнулся Пугачёв.
   — Да, чуешь, заговор-то спознал я опосля ноги поврежденья, ваше величество…
   — Ну, послужи, послужи мне, старина!
   Когда Емельян Иваныч направился к избе, его бережно подхватили под руки.
   — Люб ты нам, надежа! — закричали мужики срывающимися голосам?!. — Простой ты, ваше величество, свой! — шумели они, гурьбой провожая батюшку до дверей.
   Во дворе зажгли костры. Приготовились караул держать всю ночь.
   Емельян Иваныч долго не мог после ужина уснуть. На него, как пуганые птицы на приманку, спускались сны и тотчас отлетали, опять опускались и отлетали вновь. В его взбудораженном мозгу одна за другой возникали только что пережитые сцены боя. В полубредовом состоянии он вдруг встряхивался, кричал: «Детушки, грудью, грудью!» — и приходил в сознание. Его сердце переполнялось кровью, в ушах гремели раскаты пушечной пальбы, перед закрытыми глазами скакали всадники, бежали, валились люди… Так неужто же всему конец?
   Непереносимая тоска опрокинулась на него, он застонал, поднялся с кровати и, выставив вперед руки, пошагал через тьму к слабо освещенному извне окну. Сквозь наполовину промерзшее стекло заглянул во двор. Два костра, возле них крестьяне: сидят, балакают, попыхивают трубками.
   «Караулят меня, государя», — подумал Емельян Иваныч и вдруг почувствовал, что тяжесть сваливается с его сердца.
   — Нет, врешь! Погодите-ка, Голицыны-Рукавицыны… Мы еще побарахтаемся! — произнес он вслух и широко заулыбался.
 
   Вот этого главного, этого основного у Емельяна Пугачёва — «побарахтаемся!» — недооценили ни правящий Петербург, ни сам Бибиков.
   «Точно жернов с сердца свалился», — писал он жене в день получения известия о победе под Татищевой. А князю Волконскому, в Москву, генерал-аншеф писал: «Теперь я почти могу ваше сиятельство с окончанием всех беспокойств поздравить, ибо только одно главное затруднение и было, но оно теперь преодолено, и мы будем час от часу ближе к тишине и покою».
   В свою очередь князь Волконский спешил поздравить Екатерину: «Я обрадован, что злодей Пугачёв с его воровскою толпой князем П. М.
   Голицыным совершенно разбит и что оно, внутреннее беспокойство, которое столь много ваше милосердное матерно сердце трогало, ко концу почти пришло, приношу всенижайшее и всеусерднейшее поздравление».
   Радостное известие это Екатерина прочла рано утром, еще в папильотках, чепце и пеньюаре.
   — Браво, брависсимо! — воскликнула она. — Стало быть, инсуррекции конец! C'est fini!..
   На имя Екатерины тотчас посыпались поздравления, и она сама спешила поделиться этой радостной вестью со своими близкими. В одном из своих писем она говорила, что после дела под Татищевой «гордящиеся сим разбоем ненавистники наши поубавят свое ликование». В адрес таких «ненавистников» в коллегии иностранных дел уже сочинялась графом Никитой Паниным для гамбургских газет особая статья о победе под Оренбургом. Послы и посланники европейских держав спешили известить свои правительства. Так, сэр Роберт Гуннинг писал 8 апреля графу Суффольку: «Вчера от генерала Бибикова приехал курьер и привез весьма приятное известие об окончательном подавлении мятежа, вследствие совершенной победы, рассеявшей все мятежное войско».
   Однако ближайшие события показали, что взбаламученное народное море еще долго будет шуметь и волноваться.

Глава 9.
Оборона Уфы. «Чиновная ярыжка». Берда встревожена. Хлопуша идёт за кандалами.

1
   Говорят, сердце сердцу весть подает. А вот сердце Устиньи не почуяло, что с её венчанным супругом приключилась сущая беда. Она все еще томилась новизной своего необычного положения, наслаждалась сытой жизнью и тем непривычным вниманием, которым была окружена. Но все же продолжала скорбеть и тосковать, как тоскует вольная птица, посаженная в золотую клетку. Где ты, красная девичья воля, где душевный покой, где ты, юная казачка Устя, песенница и первая плясунья.
   Просыпается она поздно, и белоснежная наволочка на её подушке почасту мокра от слез. Одеваться помогают ей «фрейлины», обращаются к ней: «ваше величество». Такое титулование ей было сначало смешно — она снисходительно улыбалась; затем вызывало раздражение; теперь она стала привыкать, как привыкает человек к обидной кличке.
   Сегодня одно платье, а завтра другое; сегодня — утренний чай с малиновым вареньем и жаренными в масле пышками, завтра — с янтарным медом и пирожками с осетриной, рисом, яйцами. Щеки Устиньи начали круглеть, движения отяжелели, молодое тело расслабилось в непривычной, вынужденной лености.
   Её отец Петр Кузнецов, Михайло Толкачев и Денис Пьянов — «стражи ближние её здоровья» — жили в том же доме, внизу. Там же помещался и гусляр-слепец Дерябин. Поднимались они наверх только по зову, и к обеду Устинья их не приглашала. С нею обедали лишь «фрейлины» и главная распорядительница, Аксинья Толкачиха. Обеды были обильные, с вином и сладостями. Внизу тоже кормились неплохо: баба Толкачиха, заботясь о своем муженьке Михайле, тащила туда жареным и пареным. Денис Пьянов со слепым Дерябиным всегда были под хмельком.
   Степенный Петр Кузнецов тосковал по дочери, он иногда заходил к ней без приглашенья и не знал, как вести себя с «великой государыней». Ежели был у нее народ, она отзывала отца в спальню, кидалась ему на шею, жарко выдыхала: «Батюшка, родимый батюшка», — и тихо плакала. Он всячески старался подбодрить ее, успокоить; неискренние, не от сердца, а от фальши, ронял ненужные ей слова: «Это господь вознес тебя на такую высь… Шутка ли — царица!» Она выслушивала отца молча, сквозь слезы смотрела на него скорбными глазами, говорила: «Да ведь ежели это счастье, то и ему, батюшка, конец виден… Чует сердце-то…» — «Ништо, дитятко, ништо, — утешал её отец, и глаза его тоже увлажнялись. — Молись богу, пуще молись, вот и во счастье будешь. Да ведь о твоем здравии царском и по церквам попы богомолебствуют. Поди, скучаешь о государе-то своем?» — «Скучаю», — помолчав и повертывая голову к окну, раздумчиво отвечала Устинья. Отец, пристально посмотрев на нее, вздыхал и говорил: «Вишь в какой холе содерживает государыню свою… Эвот платище-то какое!» — «Это называется — фижмы: китовый ус подоткнут с испода-то, — вишь, как топорщится». — «Богатства у тебя много, семь сундуков у нас внизу». — «Так ведь они запечатаны, государь не приказывал трогать». — «Часто ли пишешь государю-то?» — «Часто. Ведь я у дьячка Парамоныча училась грамоте-то, сам знаешь. Хошь и коряво, а выходит. И оставлены мне батюшкой формы, как подписываться: „царица и государыня Устинья“. Старик опять крадучись вздыхал, смотрел на дочь с великим сожалением, затем осенял себя крестом и, улыбаясь, говорил: „Взыскал нас своей милостью господь праведный“.
   Каждое утро приходит к Устинье атаман Каргин, чтоб рапортовать государыне о состоянии постов и вообще о разных «казенных» делах-делишках.
   Иногда он или его помощники спрашивают её приказаний. Она машет на них рукой, говорит:
   — Уж это как хотите, так и делайте. Коли сами не умеете, шлите гонца к государю, он вас поправит.
   Она сидит, они стоят навытяжку.
   По воскресеньям и в другие праздничные дни приходит к ней на поклон с поздравлением все начальство. Благочестивый атаман Каргин, кланяясь, кладет возле нее на стол просвирку:
   — За драгоценное ваше оздравие подавал я, твое величество, — говорит он, снова отвешивая поклоны.
   Кивком головы она благодарит его и приказывает Толкачихе поднести гостям по стакану вина. Они выпивают, кланяются и уходят.
   Когда она появляется с Толкачихой и фрейлинами на улицу, дежурный есаул выкрикивает честь — приветствия. Государыня милостиво раскланивается с бравыми молодцами и садится в сани, чтоб из улицы в улицу проехать по городку.
   Грачи прилетели. Солнышко. Весна идёт. Радоваться бы! Но у государыни Устиньи голова огрузла от дум. Едет она из улицы в улицу, отвечает встречным на поклоны. «Эх, Даши нет, прокатилась бы с нею, умным словечком перемолвилась бы, — думает она. — Несчастная Даша… Государь сказывал мне, что Николаева твоего убили. Нет, ты счастливая, ты найдешь себе по душе другого. А вот я — как птица в клетке. Придёт кот, взломает клетку и… прощай жизнь! Может, Симонов, может, Рейнсдорп или другой какой… Да закогтят они и государя моего…»
   — Поворачивай лошадок, Васенька, довольно, накаталась!
   Иногда по её зову собираются, к ней девушки поиграть, повеселиться.
   Они одеты в лучшие наряды. Устинья надевает аметистовые бусы, жемчужные серьги, дорогие кольца. Самоцветы искрятся переливными огоньками, как под морозною луною снег. Девушки ведут себя стеснительно, жеманно. Говорят вполголоса иль шепчутся, а сами не спускают умильно улыбчивых, но завидущих глаз с этой Устиньи Кузнечихи, что вознеслась над ними, что увешала себя разноцветными каменьями да расфуфырилась, как пава!
   Но вот подают вина, подают сладости. Девушки пьют, языки их развязываются, ноги просятся в пляс. Призывают слепца-гусляра, зачинается веселье. И чем больше выпито вина, тем угарней становится пирушка. А когда в теплых сенцах кукарекают третьи петухи, все пьяным-пьяно. Пьяна и государыня. Возле нее сгрудились подгулявшие казачки. Одни стараются обнять её за шею, ластятся к ней, как котята к кошке, другие ползают в ногах, целуют колени, третьи норовят ехидно ущипнуть ее, якобы щупая добротность платья. И все наперебой уже не «ваше величество», а:
   — Устя! Слышь, Устинья!.. Подруженька наша… Высоко залетела ты!
   Устинья, опираясь о ручки кресла, вдруг вскакивает, прикусывает побелевшие губы, с силой топает золотою туфелькою в пол и, сверкая обозленными глазами, кричит:
   — Подите прочь! Вон! Все вон!
   Становится тихо и безлюдно, лишь свечи горят да, капелька по капельке, булькает из рукомойника вода в лохань. Одинокая Устинья срывает с себя дорогие бусы, валится возле стола на колени, взбрасывает локти на столешницу, стискивает ладонями голову и разражается жалобным плачем.
   Толкачиха выглядывает из-за двери и страшится войти, чтоб её утешить.
2
   Одновременно с боями под Татищевой, под Кунгуром и Челябинском завязались большие дела и под Уфой, у Зарубина-Чики, — наступление правительственных войск шло по широкому фронту.
   Мы уже видели, что нападение на Уфу, предпринятое «графом Чернышевым»
   23 декабря 1773 года, ни к чему не привело: город умел обороняться.
   На освобождение Уфы был направлен из Казани шеф дворянского корпуса генерал-майор Ларионов (родственник главнокомандующего Бибикова). Этот старый щеголь, хотя и «воспаленный ревностью и примером патриотических чувств дворянства», был человек леностный и трусливый. Он возил за собой сундук с костюмами и раза по три в день менял всяких фасонов куртки.
   Испуганный известием, что Нагайбак снова захвачен Пугачёвцами, Ларионов с прямой дороги на Уфу свернул в Бугульму, здесь усилил свой корпус людьми и пушками, а 28 февраля 1774 года прибыл в селение Акташ, откуда донес Бибикову, что мятежники, услышав о его движении, в страхе разбежались.
   Отдохнув в Акташе, генерал Ларионов не спеша двинулся к Нагайбаку и занял его. Мятежники тем временем отступили к Стерлитамаку и Бакалам.
   Ларионов выступил было на выручку Бакалов, но, испугавшись глубоких снегов и Пугачёвских партизан, вернулся обратно.
   Прошло полтора месяца, как Ларионов выступил из Казани на освобождение Уфы, но Уфа еще долго не могла получить от него никакой помощи. А. И. Бибиков, весьма недовольный медлительностью Ларионова, писал: «За грехи мои навязался мне, братец мой, генерал Ларионов, сам вызвался командовать особым деташементом, а теперь с места сдвинуть не могу». Бибиков крайне был обрадован, вскоре получив от Ларионова письменную просьбу об отставке.
   К этому времени прибыл в Казань Санкт-Петербургский карабинерный полк, в котором находился долгожданный Бибиковым подполковник Иван Иваныч Михельсон. Этого деятельного храброго вояку Бибиков и определил вместо Ларионова, с приказанием освободить Уфу. Бибиков 10 марта писал состоявшему в секретной комиссии капитану Лунину: «Дворянского шефа Ларионова принужден переменить со всеми его куртками, а послать Михельсона. Упетал меня сей храбрый герой Ларионов: не мог с места целый месяц двинуться».
 
   Город Уфа, обложенный со всех сторон Пугачёвцами, расположен в гористой, обрывистой местности. Лед на реке Белой, обтекающей Уфу, был вырублен, свободное течение реки значительно способствовало защите города.
   Вокруг Уфы были построены четыре земляные батареи: на реке Белой — для обстрела Оренбургского тракта; на Усольской сопке, на кладбище — для обороны доступов со стороны сибирской дороги; и на горе, над рекой Белой — для обстреливания трех улиц. А пятая батарея, из четырех орудий, была подвижная — для усиления, в случае надобности, мест угрожаемых. Город разбит на участки, охраняемые вооруженными гражданами.
   Душою обороны были: комендант города полковник Мясоедов, воевода Борисов и прибывший в Уфу из Ростова Великого купец Иван Игнатьевич Дюков.
   Купцу всего двадцать три года. По своему уму, деловитости, трезвому уменью разбираться в событиях он был прямой противоположностью придурковатого чудодея Полуехтова, подвизавшегося в Оренбурге. Дюков — невысокого роста, мускулистый; простое щекастое, с густым румянцем, лицо его чисто выбрито, большие серые глаза то строги, то улыбчивы, голос крепкий: купец крикнет на шумную толпу — и сразу тишина. Видя в молодце характер стойкий, люди ему с охотой подчиняются.
   — Глянь, по годам он парнишка, а ума у него — не баран начхал!
   Мещанство и купечество выбрало Дюкова своим предводителем. А съехавшееся из поместий многочисленное дворянство, составив из себя ополчение, избрало своим начальником отставного майора Пекарского. Прочими силами — гарнизонною ротою, казаками и крестьянами окрестных сел, сбежавшимися под защиту города, — командовал капитан Пастухов. Общее число защитников было до двух тысяч человек при сорока орудиях.
   В начале осады башкирцы не решались брать город силой и потому вели беспрерывные переговоры с уфимским начальством.
   — Передай воеводе, — говорили башкирские старшины купцу Дюкову, — чтоб он не противился законному государю. Ежели добровольно не сдадите город, все жители до одного человека будут перебиты.
   Дюков, раскурив трубку, стал дружелюбно передавать её для затяжки старшинам. Затем повел с ними хитрый разговор.
   — Мы с начальством совещаемся каждый день, — начал он. — Мы сами видим: городу не устоять — людей у нас мало, оружия с порохом мало, да и хлеба недостаточно. А вот ничего с народом поделать не можем, народ хочет защищаться. Ежели уграживать жителям, чтобы сдавались, — бунт подымется, людишки все начальство перережут. А надо выждать: может статься, воевода с комендантом как-либо и договорятся с жителями сдать город.
   Сбитые с толку депутаты помолчали. Один из них, уральский работный человек Сизов, недоверчиво прищурившись на румяного, как анисовое яблоко, купца, сказал:
   — По указу его величества, Петра Федорыча, дается вам сроку три дня.
   Страшитесь государева гнева! — выкрикнул он, затянулся трубкой, передал её Дюкову и в упор спросил его:
   — А ты, умная голова, тоже не из командиров ли?
   — Нет, — утаив правду, ответил молодой купец и снял пыжиковую с наушниками шапку. — Я ныне только временный солдат всемилостивой государыни нашей Екатерины Алексеевны, исполняю волю начальства, как совесть и присяга повелевают.
   — В таком разе ступай, умная голова, да перескажи начальству, что слышал от нас, да и жителям толкуй, особливо казакам, что-де тяжкий грех подымать руку на законного государя, что-де бог и царь их накажут.
   По возвращении Дюкова был собран на базарной площади народ. Воевода Борисов приказал Дюкову сообщить толпе о своих переговорах. Затем воевода спросил горожан:
   — Что же, православные, защищаться или сдавать город злодеям-клятвонарушителям?
   — Защищаться! Ур-ра! Веди нас, воевода, супротив злодеев!.. Мы рады стоять за веру и отечество!.. — вразноголосицу кричала толпа.
   Однако среди населения было много сторонников царя-батюшки.
   Пугачёвские манифесты и указы, поступавшие от мятежников, тайно расклеивались жителями на воротах, домах, даже церквах. Для прекращения подобных публикаций было объявлено, что за принятие, хранение или расклейку «воровских листов» — виновным смертная казнь. Вскоре были схвачены с «воровскими листами» двое и публично повешены.
 
   «Граф Чернышев» (Чика) появился в Чесноковке, как уже известно, в начале зимы. После нескольких неудачных наступлений на Уфу он всюду стал рассылать приказы, чтоб все способные носить оружие собирались в его ставку. В течение нескольких дней стеклось в Чесноковку до двадцати тысяч мятежного населения. Это были главным образом плохо вооруженные башкирцы, отчасти татары, а также помещичьи безоружные крестьяне.
   С этими силами Чика-Зарубин 23 декабря двинулся чем свет на Уфу и открыл канонаду из 23 пушек. Городские батареи метко отстреливались.
   Чика заметил, что на окраине города, у выхода Усольской улицы мало защитников. Тогда его распоряжением, через реку Белую мятежники переправили два орудия, втянули их на гору и открыли огонь по городу. От обстрела страдали городские строения, были человеческие жертвы, но захватить эту опасную батарею недоставало у защитников сил. Отставной вахмистр из дворян, Дмитрий Аничков, с двадцатью вооруженными людьми умело обошел батарею и стал стрелять в тыл Пугачёвцам. Прислуга при батарее была частью перебита, частью бежала. К трем часам дня вся остальная толпа Зарубина-Чики была отогнана от города.
   25 декабря, в день рождества, было после обедни торжественное молебствие. Купечество, дворяне и люди зажиточные устроили защитникам праздничное угощение. От казны было отпущено пять бочек вина. Многие взяли к себе в дом вооруженных людей «к сделанию с приятелями веселого времени».
 
   Ровно месяц спустя Зарубин-Чика с двенадцатитысячной армией предпринял новый штурм города. С колоколен раздались звуки набата.
   Призванные к оружию защитники заняли свои места. Купец Дюков и начальство сели на коней. Обе стороны открыли артиллерийский огонь. Полковник Губанов из армии Чики прорвался было со своим полком на Сибирскую улицу, но был оттуда прогнан. А сам «граф Чернышев» направился опять на ту же улицу Усольскую и, расположившись на горе, командовал боем.
   В эту необычайно снежную зиму сугробы лежали в Уфе выше заборов.
   Татары с башкирцами под командой своих старшин двинулись вдоль улицы. Они были вооружены преимущественно луками, копьями, закомелистыми дубинками и топорами. Меткие пули защитников разили их насмерть. Сугробы задерживали путь; нападающие, увязая в снегу, подвигались вперед медленно. Купец Дюков с отставным капралом Лодыгиным, прихватив с собою человек тридцать хорошо обученных мещан, зашли атакующим в тыл и открыли ружейный огонь. Татары с башкирцами дрогнули. Им на выручку бросился Чика с удальцами. Он — в белом полушубке, под полушубком железная кольчуга.
   — Не поддавайся, братцы! — кричал он с коня; потемневшее лицо его грозно, зубы оскалены. — Ура! Ура! Бей их!
   — Алла-а-а… Алла-а-а! — вопили татары с башкирцами, пуская меткие стрелы и стреляя из ружей.
   В пылу схватки капрал Лодыгин налетел с обнаженным тесаком на Зарубина-Чику, тот выстрелил в нападавшего из пистолета, но пистолет дал осечку. Тогда Чика выхватил саблю и, отбив смертельный удар тесака, срубил Лодыгину голову. Команда убитого стала разбегаться. В это время купец Дюков примчался с подвижной батареей, и все четыре орудия, одно за другим, ударили картечью в густую толпу атакующих.
   — Не робей, братцы-товарищи! Вперед, вперед! — громко выкрикивал Чика, сверкая отточенной саблей. Но смертельно раненный конь его рухнул вместе со всадником.
   На упавшего Чику бросился было разгорячившийся Дюков, с задорным криком: «Хватай его, ребята!» Однако его лошадь тотчас провалилась в сугроб по брюхо.
   Зарубин-Чика успел вскочить на другого коня и, смяв окруживших его мещан, умчался. За ним двинулась вся его большая толпа.
   Отступление было тяжелое. Люди вязли в сугробах, их расстреливали, кололи, рубили.
   Эта неудача обошлась Чике-Зарубину не особенно дорого, он потерял всего лишь двести пятьдесят человек убитыми и около сотни пленными.
   На следующий день состоялись в Уфе торжественные похороны при Смоленском соборе капрала Лодыгина и других погибших защитников.
   Для офицеров и начальства комендант полковник Мясоедов устроил обед.
   Провозглашались тосты, произносились патриотические речи. Очередь дошла до купца Дюкова. Он долго отказывался, отбивался руками и выкрикивал: «Что вы, господа почтенные, куды мне!» Затем встал, окинул гостей вдумчивым взглядом, опустил голову и в замешательстве принялся чертить на скатерти указательным пальцем. Наконец, овладев собой, сказал:
   — Мы люди простые, торговые, известное дело, к такой господской компании не приобвыкли. Мы — как собаки: все понимаем, а говорить не можем…
   — Вы можете! — поощрил молодого купца Мясоедов, оправляя георгиевский офицерский крест на груди. — Вы умная голова… Вас и народ так зовет: умная голова… Продолжайте, голубчик Иван Игнатьич…
   Дюков еще более раскраснелся, исподлобья взглянул в седоусое лицо Мясоедова, стал в волнении катать из хлеба шарик. Гости, прекратив еду, с любопытством смотрели на конфузливого молодца, лишь священник Троицкой церкви отец Илья продолжал усердно трудиться над сдобным пирогом с вязигой.