раскрываются более широкие и более ясные перспективы в даль вечности, чем
большинству философов -- в параграфах их рациональной психологии и теологии.
Итак, следующую проповедь держал с эшафота 15 апреля 1837 года в Глочестере
некий Бартлетт, убивший свою тещу: "Англичане и земляки! Лишь очень мало
слов имею я сказать вам; но я прошу вас, всех и каждого, чтобы этим немногим
словам вы дали проникнуть глубоко в ваши сердца, чтобы вы хранили их в
памяти не только в течение предстоящего печального зрелища, но чтобы вы
унесли их с собою домой и повторили их вашим детям и друзьям. Об этом я молю
вас, как умирающий, как человек, для которого уже приготовлено орудие
смерти. И вот эти немногие слова: отвергните любовь к этому умирающему миру
и к его суетным радостям; думайте меньше о нем и больше о Боге вашем.
Сделайте это! Обратитесь, обратитесь! Ибо будьте уверены, что без глубокого
и истинного обращения, без обращения к вашему небесному Отцу, вы не можете
питать ни малейшей надежды когда-либо достигнуть той обители блаженства, той
страны мира, куда я теперь, как я твердо уповаю, приближаюсь быстрыми
шагами" ("Times", от 18 апреля 1837 года). Еще замечательнее последние слова
известного убийцы Гринакара, который был казнен в Лондоне 1 мая 1837 года.
Английская газета "The Post" передает об этом следующее известие,
перепечатанное и в "Galignani's Messenger" от 6 мая 1837 года: "Утром в день
казни один господин советовал ему возложить свои упования на Бога и через
посредничество Христа молить Его о прощении. Гринакар же ответил на это:
просить о прощении через посредничество Христа, это дело убеждения; он же,
со свой стороны, думает, что в глазах Высшего Существа мусульманин стоит
столько же, сколько и христианин, и имеет столько же прав на блаженство. С
тех пор как он попал в темницу, он обратил свое внимание на богословские
предметы и выработал себе убеждение, что виселица, это -- паспорт на небо".
Именно, то равнодушие к положительным религиям, которое оказывается в этих
словах, придает им особенное значение: оно показывает, что в основе их лежит
не безумная мечта фанатика, а личное, непосредственное убеждение. Упомянем
еще о следующей черте, которую "Galignani's Messenger" от 15 августа 1837
года заимствует из "Limerick Chronicle": "В прошлый понедельник была казнена
Мария Куней за возмутительное убийство госпожи Андерсон, Эта несчастная была
так глубоко проникнута сознанием огромности своего преступления, что она
целовала веревку, наложенную ей на шею, и смиренно молила Бога о милости".
Наконец, еще одно известие: "Тайме" от 29 апреля 1845 года приводит
несколько писем, которые за день до своей казни писал Хоккер (Геккер),
осужденный за убийство Деларю. В одном из них он говорит: "Я убежден, что
если не будет разбито естественное сердце (the natural heart be broken), но
будет обновлено божественной благодатью, то как бы ни казалось оно миру
благородным и достойным, оно никогда не будет в состоянии думать о вечности
без внутреннего содрогания". Таковы те перспективы в даль вечности, которые
открываются с вышки смертной казни, и я тем менее постеснялся упомянуть о
них, что и Шекспир говорит:
About of these convertites
There is much matter to be heard and learn'd {sup}363 {/sup}
{sup}363{/sup} От этих обращенных многое можно узнать и многому можно
научиться
(Как вам это понравится. Последняя сцена) (англ.).
То, что и христианство приписывает страданию указанную нами, очищенную
и освящающую силу, а высокому благополучию приписывает влияние
противоположное, -- это выяснил Штраус в своей "Жизни Иисуса" (том I, отдел
II, глава 6, ї 72 и 74). Он говорит именно, что заповеди блаженства в
Нагорной проповеди имеют другой смысл у Луки (6:21), чем у Матфея (5:3 и
сл.): только последний присоединяет к
μακαρισι οι
πτωχοι (нищие) слова τψ
πνευματι "духом" и к
πεινωωτες (алчущие) --
την
δικαιοσυνην (жаждущие
истины); ("Блаженны нищие ... духом ... блаженны ... жаждущие истины), и,
следовательно, только он, имеет в виду простодушных и смиренных и т.д., --
между тем как Лука подразумевает бедных в собственном смысле этого слова и
таким образом указывает на противоположность между теперешними страданиями и
будущим благополучием. У эбионитов главное положение гласит, что кто получит
свою часть в этом времени, в будущем не получит ничего, -- и наоборот.
Поэтому, вслед за заповедями блаженства у Луки следуют также же
ουαι{sup}364{/sup}, которые возглашаются
πλούσιοις,
εμπεπλησμενοις{sup}365{/sup},
в эбионитском смысле. Тот же смысл, говорит он на 604 стр., имеет притча
(Лука 16,19) о богаче и Лазаре, -- притча, в которой безусловно не
повествуется о какой бы то ни было вине первого, о какой бы то ни было
заслуге последнего и в которой масштабом будущего воздаяния признается не
сотворенное в этой жизни добро и не содеянное зло, а испытанные здесь
страдания и выпавшее на долю наслаждение, -- в эбионитском смысле. "Подобную
же оценку внешней бедности, -- продолжает Штраус, -- приписывают Христу и
другие синоптики (Матфей 19:16, Марк 10:17, Лука 18:18) в рассказе о богатом
юноше и в изречении о верблюде и игольном ушке".
{sup}3{/sup}{sup}64{/sup} горе вам (греч.).

{sup}365{/sup} получившим (искавшим), успокоившимся и возрадовавшимся
(греч.).
Если глубже проникнуть в данный вопрос, то мы убедимся, что даже самые
знаменитые места Нагорной проповеди заключают в себе косвенный призыв к
добровольной бедности и, следовательно, отрицанию воли к жизни. В самом
деле: завет, повелевающий нам безусловно удовлетворять все предъявляемые к
нам требования и тому, кто захочет судиться с нами и взять у нас рубашку
(Матфей 5:40 и след.), отдавать и верхнюю одежду, и т.д., как и завет (там
же, 6:25-34), повелевающий отрешиться от всякой заботы о будущем и даже о
завтрашнем дне и таким образом жить изо дня в день, -- это все такие правила
жизни, соблюдение которых неминуемо ведет к полной бедности и которые,
следовательно, косвенным путем требуют того самого, что Будда прямо
предписывал своим ученикам и что он подтвердил собственным примером:
"Отбросьте все прочь и станьте бикшу, т.е. нищими". Еще яснее выступает это
в том месте у Матфея (19:9-15), в котором апостолам запрещается иметь какое
бы то ни было достояние, даже обувь и посох, и предписывается нищенствовать.
Эти предписания впоследствии сделались основой нищенского ордена
францисканцев (Bonaventurae. Vita S.Francisci. -- Бонавентура. "Жизнь св.
Франциска", гл. 3). Вот почему я и говорю, что дух христианской морали
тождествен с духом брахманизма и буддизма. В соответствии изложенному здесь
взгляду говорит и Мейстер Экхард (Сочинения, том I, стр. 492): "Быстрейший
конь, который мчит нас к совершенству, это -- страдание".
XLIX. Путь спасения

Существует только одно прирожденное заблуждение, и состоит оно в том,
будто мы живем для того, чтобы быть счастливыми. Оно является врожденным
потому, что совпадает с самым нашим бытием, и все наше существо, это --
только его парафраза, и даже тело наше, это -- его монограмма: ведь мы не
что иное, как только воля к жизни; а последовательное удовлетворение
всяческих наших желаний -- это и есть то, что мыслится в понятии счастья.
Покуда мы будем коснеть в этом прирожденном заблуждении, покуда и
оптимистические догматы будут еще укреплять его, до тех пор мир будет нам
казаться исполненным противоречий. Ибо на каждом шагу, как в великом, так и
в малом, все учит нас, что мир и жизнь совсем не приспособлены к тому, чтобы
дарить нам счастливое существование. Если человек, неспособный к мысли,
чувствует в мире только муки действительности, то для человека мыслящего к
реальным страданиям присоединяется еще теоретическое недоумение, -- почему
мир и жизнь, коль скоро они существуют для того, чтобы мы были в них
счастливы, так дурно отвечают своей цели? До поры до времени это недоумение
разрешается глубокими вздохами: "Ах, почему в подлунном мире так много
льется слез?" и т.п. Но всегда за этим наступают тревожные сомнения в самых
предпосылках нашего предвзятого оптимистического догматизма. При этом,
конечно, иной попытается возложить вину своего индивидуального
неблагополучия то на обстоятельства, то на других людей, то на собственную
незадачливость или неумелость; можно думать и так, что все эти причины
соединились вместе, -- но все это нисколько не изменяет того факта, что
настоящая цель жизни, коль скоро она, по нашему мнению, состоит в счастье,
не осуществилась. И мысль об этом, в особенности когда жизнь склоняется уже
к закату, часто действует на нас угнетающим образом; вот отчего почти все
стареющие лица носят отпечаток того, что по-английски называется
disappointment{sup}366{/sup}. Но и кроме того, каждый день нашей жизни уже и
раньше учил нас, что радости и наслаждения, если они и достаются нам на
долю, все-таки сами по себе имеют обманчивый характер, не сдерживают своих
обещаний, не дают удовлетворения сердцу и в конце концов отравляются теми
невзгодами, которые из них возникают, -- между тем как страдания и печали
оказываются вполне реальными и часто превосходят все наши ожидания. Таким
образом, несомненно, -- все в жизни приспособлено к тому, чтобы вывести нас
из прирожденного заблуждения, о котором я говорил выше, и убедить нас в том,
что цель нашего бытия вовсе не счастье. Напротив, если ближе и
беспристрастно присмотреться к жизни, то она покажется нам как бы нарочито
приноровленной к тому, чтобы мы не могли себя чувствовать в ней счастливыми;
дело в том, что по всему своему характеру жизнь представляет собою нечто
такое, к чему мы не должны чувствовать склонности, к чему у нас должна быть
отбита охота и от чего мы должны отрешиться, как от заблуждения, для того
чтобы сердце наше исцелилось от стремления к радости и даже к самой жизни,
для того чтобы оно отвернулось от мира. В этом смысле правильнее было бы
видеть цель жизни в нашем страдании, а не в нашем счастье. В самом деле:
соображения, которые я предложил в конце предыдущей главы, показали, что чем
больше человек страдает, тем скорее достигает он истинной цели жизни, и чем
счастливее он живет, тем дальше от него эта цель. Это подтверждает даже
заключение последнего письма Сенеки: "Bonum tunc habebis tuum, quum
intelliges infelicissimos esse felices"{sup}367{/sup}; бесспорно, эти слова
заставляют предполагать влияние христианства. Своеобразное действие трагедии
тоже, в сущности, зиждется на том, что она колеблет указанное прирожденное
заблуждение, наглядно воплощая в великом и разительном примере тщету
человеческих стремлений и ничтожество всей жизни и этим раскрывая
глубочайший смысл бытия; вот почему трагедию и считают самым возвышенным
родом поэзии. И вот почему, кто тем или другим путем исцелился от этого a
priori
присущего нам заблуждения, от этого
πρωτον ψευδος*
нашей жизни, -- тот скоро увидит все в другом свете, и мир тогда будет
звучать в унисон если не с его желаниями, то с его мыслью. Всякие невзгоды,
как бы велики и разнообразны они не были, хотя и будут доставлять ему
страдания, но уже не будут удивлять его, так как он раз навсегда убедится,
что именно скорби и страдания ведут к истинной цели жизни, -- к тому, чтобы
воля отвернулась от нее. И что бы с ним ни случилось, это сознание придаст
ему удивительное спокойствие, подобное тому, с каким больной, выдержавший
мучительное и долгое лечение, переносит болезненность последнего -- как
признак его действительности.
{sup}366{/sup} разочарование (англ.).
{sup}367{/sup} "Ты тогда обретешь свое благо, когда поймешь, что
несчастнее всех -- счастливцы" (лат.).
* первейшего обмана
Все человеческое бытие достаточно ясно говорит, что страдание -- вот
истинный удел человека. Жизнь глубоко объята страданием и не может избыть
его; наше вступление в нее сопровождается словами об этом, в существе своем
она всегда протекает трагически, и особенно трагичен ее конец. Нельзя не
видеть в этом отпечатка преднамеренности. Обыкновенно судьба радикальным
образом пересекает человеку путь в главной точке, к которой тяготеют все его
желания и стремления, и жизнь его получает тогда характер трагический,
который может освободить его от жажды бытия, воплощаемой в каждом
индивидуальном существовании, и привести его к тому, чтобы он расстался с
жизнью и в разлуке не испытал тоски по ней и по ее радостям. Страдание, это
поистине -- тот очистительный процесс, который один в большинстве случаев
освящает человека, т.е. отклоняет его от ложного пути воления жизни. Вот
почему в назидательных христианских книгах так часто говорится о
спасительной силе креста и страданий, и вообще очень знаменательно и верно,
что символом христианской религии является крест -- орудие страдания, а не
действия. Даже и Екклесиаст, еще еврей по духу, но глубокий философ,
правильно сказал: "Сетование лучше смеха; потому что при печали лица сердце
делается лучше" (7:4). Определив страдание как
δεύτερος
πλους (второй путь), я охарактеризовал его как
некоторого рода суррогат добродетели и святости, но здесь я должен
решительно сказать, что по зрелом размышлении наше спасение и освобождение
больше зависит от того, что мы претерпеваем, нежели от того, что мы делаем.
Именно об этом прекрасно говорит Ламартин, обращаясь к страданию в своем
"Hymne à la douleur":
Tu me traites sans doute en favori des cieux,
Car tu n'épargnes pas les larmes à mes yeux.
Eh bien! je les reçois comme tu les envoies,
Tes maux seront mes biens, et tes soupirs mes joies.
Je sens qu'il est en toi, sans avoir combattu,
Une vertu divine au lieu de ma vertu,
Que tu n'es pas la mort de l'âme, mais sa vie,
Que ton bras, en frappant, guérit et vivifie {sup}368{/sup}.
{sup}368{/sup} Я верю, что ты посещаешь меня как любимца небес,
Ибо ты наполняешь мои глаза слезами.
И я принимаю их, посланниц твоих;
И во благо мне будут страданья и муки.
Я знаю, что добродетель твоя неизмеримо выше моей;
Что ты не смерть души, а жизнь ее,
И что твоя разящая рука животворит и исцеляет (фр.)
Если уже страдания заключают в себе столькоосвящающей силы, то она в
еще большей мере присуща смерти, которой мы боимся сильнее любых страданий.
Поэтому всякий умерший вызывает в нас чувство благоговения, родственное
тому, которое мы испытываем при виде тяжких страданий. Смерть каждого
человека представляется нам своего рода апофеозом и канонизацией, и поэтому
мы смотрим с глубоким трепетом на труп даже самого незначительного человека,
и даже, как ни странно звучит это замечание в данном контексте, военный
караул отдает честь всякому покойнику. Смерть, несомненно, следует
рассматривать как подлинную цель жизни, и в то мгновение, когда она
приходит, свершается все то, к чему на протяжении всей своей жизни мы только
готовились. Смерть -- это конечный вывод, résumé жизни, ее итог, который
сводит воедино все разрозненные уроки жизни и говорит нам, что все наши
стремления, воплощением которых была жизнь, были напрасны, суетны,
противоречивы и что в отрешении от них и заключается спасение. Как медленное
произрастание растения, взятое в целом, относится к плоду, который сразу
дает сторицей то, что это произрастание давало постепенно и по частям, так
жизнь с ее трудностями, обманутыми надеждами, неосуществленными стремлениями
и вечным страданием относится к смерти, которая одним ударом разрушает все,
все, чего хотел человек, и таким образом увенчивает то назидание, которое
давала ему жизнь. Завершенный путь жизни, на который человек оглядывается в
минуту смерти, оказывает на всю волю, объективирующуюся в этой гибнущей
индивидуальности, такое действие, которое аналогично тому, какое производит
известный мотив на поступки человека: именно, этот ретроспективный взгляд на
пройденный путь дает воле новое направление, которое и является моральным и
существенным результатом жизни. Именно потому, что при внезапной смерти
невозможно оглянуться назад, церковь и усматривает в ней несчастие, -- и
надо молиться об избавлении от него. Так как и этот ретроспективный обзор
жизни, и ясное предвидение смерти, как обусловленные разумом, возможны
только в человеке, а не в животном, и только человек поэтому действительно
осушает кубок смерти, то человечество и являет собою единственную ступень,
на которой воля может отринуть себя и совершенно уклониться от жизни. Воле,
которая себя не отрицает, каждое рождение дает новый и особый интеллект,
пока наконец она не познает истинного характера жизни и вследствие этого не
перестанет ее желать.
При естественном течении жизни умирание тела в старости идет навстречу
умиранию воли. Жажда наслаждений легко исчезает вместе со способностью к
последним. Импульс самых страстных желаний, фокус воли -- половой инстинкт,
угасает первым, и вследствие этого человек погружается в такое состояние,
которое похоже на то состояние невинности, в каком он пребывал до развития
половой системы. Те иллюзии, которые представляли всякую химеру в высшей
степени желанным благом, исчезают, и на их место становится сознание
суетности всех земных благ. Себялюбие вытесняется любовью к детям, и в силу
этого человек начинает уже больше жить в чужом я, нежели в собственном,
которое вскоре перестанет существовать. Такой процесс, по крайней мере, --
наиболее желательный: он представляет собою эвтаназию воли. В надежде на нее
брахманам предписывается, когда минет лучшая пора жизни, бросить
собственность и семью и вести отшельническую жизнь (Ману, Т.VI). Если же,
наоборот, жажда наслаждений переживает способность к ним и человек горюет о
том, что его миновали те или другие радости жизни, -- вместо того чтобы
прозреть в пустоту и суетность всех радостей; и если на место объектов таких
желаний, способность к. которым погасла, становится отвлеченный
представитель всех этих объектов, деньги, и возбуждает ныне те самые бурные
страсти, какие некогда, более извинительным образом, загорались в человеке
от предметов реального наслаждения; если, значит, со смертельными чувствами
человек в неиссякаемой жажде устремляется на бездушный, но
одинаково-неиссякаемый предмет; если таким же точно образом существование в
чужом мнении заменяет собою существование и деятельность в реальном мире и
пробуждает одинаковые страсти, -- то в этой скупости или честолюбии воля
вздымается и как бы обращается в пары и этим она бежит в свое последнее
укрепление, где только смерти еще остается повести на нее свою атаку. Цель
бытия оказывается недостигнутой.
Все эти соображения лучше уясняют описанный в предыдущей главе, под
именем δεύτερος
πλους (второго пути), тот процесс очищения,
переворота воли и искупления, который создают страдания жизни и который,
бесспорно, совершается наиболее часто. Ибо это -- путь грешников, каковы мы
все. Другой путь, который ведет туда же через одно только сознание и вслед
за тем усвоение страданий всего мира, этот другой путь -- узкая тропа
избранных, святых, и оттого он представляет собою редкое исключение. Помимо
первой дороги для большинства людей не было бы поэтому никакой надежды на
спасение. И тем не менее мы всячески упираемся, не хотим вступить на эту
дорогу; наоборот, мы прилагаем все усилия к тому, чтобы приготовить себе
обеспеченное и приятное существование, и таким образом все крепче и крепче
приковываем свою волю к жизни. Совсем иначе поступают аскеты: имея в виду
свое истинное и конечное благо, они намеренно делают свою жизнь возможно
более скудной, суровой и безрадостной. Но судьба и течение вещей заботятся о
нас лучше, нежели мы сами: они повсюду разрушают наши приспособления к
беспечальной жизни, вся нелепость и немыслимость которой достаточно видна
уже из того, что жизнь коротка, ненадежна, пуста и завершается горестной
смертью; да, судьба сыплет тернии за терниями на наш путь и везде
ниспосылает нам спасительное страдание, эту панацею наших скорбей. Поистине,
если наша жизнь имеет такой странный и двусмысленный характер, то -- это
потому, что в ней постоянно перекрещиваются два диаметрально-противоположные
основные стремления: это, во-первых, -- стремление индивидуальной воли,
направленное к химерическому счастью в эфемерной, призрачной, обманчивой
жизни, где по отношению к прошлому счастье и несчастие безразлично, а
настоящее в каждый миг обращается в прошлое; это, во-вторых, -- стремление
судьбы, достаточно явно направленное к разрушению нашего счастья, а через
это и к умерщвлению нашей воли и к освобождению ее от той иллюзии, которая
держит нас в оковах этого мира.
Ходячее, в особенности протестантское воззрение, что цель жизни
заключается единственно и непосредственно в нравственных добродетелях, т.е.
в соблюдении справедливости и человеколюбия, -- воззрение обнаруживает свою
несостоятельность уже из того одного, что среди людей так мало, так обидно
мало действительной и чистой нравственности. Я уже не говорю о высокой
доблести, благородстве, великодушии и самопожертвовании, -- их вряд ли можно
встретить где-нибудь в другом месте, кроме театра и романа: нет, я говорю
только о тех добродетелях, которые вменяются каждому в обязанность. Кто
стар, пусть припомнит всех, с кем приходилось ему в жизни иметь дело: много
ли встречал он людей, действительно и поистине честных? Не было ли
подавляющее большинство людей, говоря начистоту, прямой противоположностью
чести, хотя они и бесстыдно возмущались при малейшем подозрении в
неблагородстве или только неправдивости?
Разве низменное своекорыстие, безграничная жадность в деньгам,
замаскированное плутовство, ядовитая зависть и дьявольское злорадство, --
разве все это не царило так повсеместно, что малейшее исключение из этого
правила возбуждало удивление? И человеколюбие, -- разве не в крайне редких
случаях простиралось оно дальше того, что люди уделяли другим нечто весьма
несущественное, а в его отсутствие никогда незаметное? Так неужели в столь
чрезвычайно редких и слабых следах нравственности заключается вся цель
существования? Если же эту цель полагать в совершенном перерождении нашего
существа (дающего упомянутые дурные плоды), -- перерождении, которое служит
результатом страданий, то весь процесс жизни получает известный смысл и
начинает соответствовать фактическому положению вещей. Жизнь представляется
тогда как процесс очищения, и очищающей кислотою является страдание. Когда
процесс этот совершится, то предшествовавшие ему безнравственность и злоба
остаются в виде шлаков и наступает то, о чем говорят Веды: "Finditur nodus
cordis, dissolvuntur omnes dubitationes, ejusqae opera
evanescunt"{sup}369{/sup}*.
{sup}3{/sup}{sup}69{/sup} "Разрубается узел сердца, рассеиваются все
сомнения, завершаются действия" или
"Распадаются узы сердца, разрешаются все сомнения и исчезают все
заботы" (лат.)
* Этому взгляду полностью отвечает очень примечательная 15-я проповедь
Мейсера Экхарда.

L. Заключение

В конце этой книги я позволю себе сделать несколько замечаний по поводу
моей философии. Как уже отмечалось, она не претендует на исчерпывающее
объяснение бытия и не выходит за пределы общедоступных фактов внешнего и
внутреннего опыта, но показывает их подлинно глубочайшую связь друг с
другом, не переходя к внемировым вещам и их отношению к миру. Она также не
делает никаких заключений о том, что лежит по ту сторону любого возможного
опыта, и предлагает истолкование данного во внешнем мире и в самосознании,
стараясь постигнуть сущность мира в ее внутренней согласованности.
Следовательно, моя философия имманентна в кантовском смысле слова и поэтому
оставляет много вопросов открытыми, как, например, вопрос о том, почему
установленные факты именно таковы, и т.д. Но дело в том, что все подобные
вопросы или, скорее, ответы на них трансцендентны, т.е. не могут быть
объектами мысли в формах и функциях нашего интеллекта; они несоизмеримы с
ним, поскольку интеллект относится к ним так же, как наша чувственность
относится к возможным свойствам тел, которые она не затрагивает. Например,
после всех моих объяснений можно спросить: откуда же возникла эта воля,
которая может себя утверждать, создавая явление мира, или себя отвергать,
создавая явление, нам неизвестное? В чем заключается лежащая по ту сторону
всякого опыта фатальность, которая ставит волю перед мучительным выбором --
явиться в образе мира, где царят страдания и смерть, либо отвергнуть свою
внутреннюю сущность? И что могло заставить волю покинуть столь желанный
покой вечного ничто? Отдельная индивидуальная воля еще может стремиться к
собственной гибели при неправильном выборе в процессе познания; но как воля
в себе, до всякого явления и, следовательно, познания, могла впасть в
заблуждение и оказаться в своем нынешнем опасном положении? Откуда вообще
возник великий диссонанс этого мира? Также можно спросить, насколько глубоко
во внутреннюю сущность мира уходят корни индивидуальности? На это еще можно
было бы ответить, что они уходят настолько глубоко, насколько и утверждение
воли к жизни, и исчезают там, где начинается ее отрицание, поскольку
возникли одновременно с ее утверждением. Но можно предложить вопрос: "Чем бы