что прошедшее не само по себе отличается от настоящего, а только в нашем
восприятии, имеющем своей формой время, и лишь в силу его настоящее кажется
отличным от прошлого. Для того чтобы легче понять это, представьте себе все
события и сцены человеческой жизни, плохие и хорошие, счастливые и
несчастные, радостные и ужасные, как они в самом пестром разнообразии и
смене чредой проходили во времени и в различии местностей, представьте их
себе существующими сейчас, одновременно и постоянно в Nunc
stans{sup}257{/sup}. Представьте себе, что их смена и различие только
иллюзорны. И только представив это, вы поймете, что, собственно, означает
объективация воли к жизни. Кстати, и наслаждение, приносимое нам созерцанием
жанровых картин, основывается преимущественно на том, что они задерживают,
фиксируют мимолетные сцены жизни. Смутное осознание высказанной здесь истины
привело к учению о метемпсихозе.
{sup}257 {/sup}Здесь -- теперь (лат.)
Если сопоставить все эти соображения, то понятен будет истинный смысл
парадоксальной теории элеатов, согласно которой нет ни возникновения, ни
уничтожения, а целое стоит незыблемо. "Парменид и Мелисс отрицали
возникновение и уничтожение, так как они думали, что ничто не движется"
(Stob. Ecl. I, 21). Точно так же это проливает свет и на прекрасное место у
Эмпедокла, которое сохранил для нас Плутарх в книге "Adversus Coloten"
("Против Колота"), гл. 12:
Νηιοι ου γαρ
σφιν
δολιχοφρονες
εισι μεριμνάι,

Οι δη
γινεσθαι
παρος ουκ εον
ελπιζουσι

Η τι
καταθνησκειν
και
εξολλυσθαι
απαντη.
Ουκ αν ανήρ
τοιαύτα σοφός
φρεσι
μαντευσαιτο,

Ως οφρα μεν τα
βίωση (το δη
βιοτον
καλεουσι),
Τοφρα μεν ουν
εισιν, και σφιν
παρά δείνα και
εσθλα,
Πριν τε παγεν
τε βροτοι, και
επει λυθεν,
ουδέν αρ εισιν.
(Stulta, et prolixas non admittentia curas

Pectora: qui sperant, existere posse, quod ante
Non fuit, aut ullam rem pessum protinus ire; --
Non animo prudens homo quod praesentiat ullus,

Dum vivunt (namque hoc vital nomine signant),
Sunt, et fortuna tum conflictantur utraque:
Ante ortum nihil est homo,
nee post funera quidquam.) {sup}258{/sup}
{sup}258 {/sup}Глупые, недальновидные, они воображают, будто может
существовать что-то такое, чего не было раньше, или будто
может погибнуть то, что прежде существовало.

Никто разумный не поразмыслит, что люди существуют,
пока они живут (ведь это и зовется жизнью)

и терпят как ту, так и другую участь; также,

никто не поразмыслит, будто до рожденья
человек -- ничто, и будто, он ничто и после смерти. (лат.)
Не менее заслуживает упоминания высоко замечательное и в контексте
поражающее место в "Jacques fataliste" Дидро: "огромный чертог, и на
фронтоне его надпись: я не принадлежу никому и принадлежу всему миру; вы
были здесь прежде, чем вошли, вы будете здесь, когда уйдете отсюда".
Конечно в том смысле, в каком человек при рождении возникает из ничего,
он и со смертью обращается в ничто. Близко познать это "ничто" было бы
весьма интересно, так как нужно лишь относительное остроумие, для того чтобы
видеть, что это эмпирическое ничто вовсе не абсолютно, т.е. не есть ничто во
всяком смысле. К этому взгляду приводит уже и то эмпирическое наблюдение,
что все свойства родителей возрождаются в детях, -- значит, они преодолели
смерть. Но об этом я буду говорить в особой главе.
Самый большой контраст -- существующий между неудержимым потоком
времени, увлекающим с собою все его содержание, и оцепенелой неподвижностью
реально существующего, которое во все времена одно и то же. И если с этой
точки зрения вполне объективно взглянуть на непосредственные события жизни,
то для всякого станет явно это Nunc stans{sup}257{/sup} в оси колеса
времени. А глазам существа, несравненно более долговечного, которое одним
взглядом могло бы окинуть человеческий род на всем его продолжении, --
вечная смена рождения и смерти предстала бы лишь как непрерывная вибрация, и
оттого ему не пришло бы на мысль видеть в этом вечно новое возникновение и
переход из ничего в ничто: нет, подобно тому как быстро вращаемая искра
принимает для нас вид неподвижного круга, подобно тому как быстро
вибрирующее перо кажется неподвижным треугольником, а дрожащая струна --
веретеном, так взорам этого существа род предстал бы как нечто сущее и
неизменное, а смерть и рождение -- как вибрации.
Мы до тех пор будем иметь ложное представление о неразрушимости для
смерти нашего истинного существа, пока не решимся изучить эту неразрушимость
сначала на животных и отказаться от исключительного притязания на особый вид
ее -- под горделивым именем бессмертия. Именно это притязание и
ограниченность того мировоззрения, из которого оно вытекает, являются
единственной причиной того, что большинство людей упорно отказываются
признать ту очевидную истину, что мы в существенном и основном -- то же, что
и животные, и приходят в ужас от каждого намека на это родство с последними.
Между тем отрицание этой истины больше всего другого преграждает им путь к
действительному уразумению неразрушимое нашего существа. Ибо когда ищут
чего-нибудь на ложном пути, то этим самым теряют и верный путь и в конце
концов на первом не обретают ничего другого, кроме позднего разочарования.
Итак, смелее! Отбросим предрассудки и по стопам природы двинемся вослед
истине!
Прежде всего пусть зрелище каждого молодого животного говорит нам о
никогда не стареющей жизни рода, который всякому индивиду, как отблеск своей
вечной юности, дарит юность временную и выпускает его таким новым и свежим,
точно мир зародился сегодня. Потребуем от себя честного ответа,
действительно ли ласточка нынешней весны совершенно не та, которая летала
первой весною мира; действительно ли за это время миллионы раз повторялось
чудо создания из ничего, для того чтобы столько же раз сыграть на руку
абсолютному уничтожению. Я знаю, если я стану серьезно уверять кого-нибудь,
что кошка, которая в эту минуту играет на дворе, -- это та самая кошка,
которая три столетия назад выделывала те же шаловливые прыжки, -- то меня
сочтут безумным. Но я знаю и то, что гораздо безумнее полагать, будто
нынешняя кошка совсем другая, нежели та, которая жила триста лет назад. Надо
только внимательно и серьезно углубиться в созерцание одного из этих высших
позвоночных, для того чтобы ясно понять, что это необъяснимое существо, как
оно есть, взятое в целом, не может обратиться в ничто; с другой стороны, мы
так же ясно видим, что оно преходяще. Это объясняется тем, что во всяком
данном животном вечность его идеи (рода) находит свой отпечаток в конечности
индивида. Ибо в известном смысле, разумеется, верно, что во всяком индивиде
мы имеем каждый раз другое существо, -- именно, в том смысле, который
зиждется на законе основания; под последним же понимаются и время, и
пространство, составляющая principium individuationis. Но в другом смысле
это неверно, -- именно в том, согласно которому реальность присуща только
устойчивым формам вещей, идеям. Это было для Платона столь очевидно, что
стало его основной мыслью, средоточием его философии; и постижение этого
смысла служило в глазах Платона критерием способности к философскому
мышлению вообще.
Как брызги и струи бушующего водопада сменяются с молниеносной
быстротою, между тем как радуга, которая повисла на них, непоколебимая в
своем покое, остается чужда этой беспрерывной смене, -- так и всякая идея,
ил род живущих существ, остается совершенно недоступна для беспрестанной
смены его индивидов. А именно в идее, или роде, и лежат настоящие корни воли
к жизни. Именно в ней она находит свое выражение, и поэтому воля
действительно заинтересована только в сохранении идеи. Например, львы,
которые рождаются и умирают, это -- все равно, что брызги в струе водопада.
Leonitas (львиность) же, идея, или форма льва, подобна непоколебимой радуге
над ними. Именно поэтому Платон только идеям, или "species" (родам),
приписывал настоящее бытие, индивидам же -- лишь непрерывное возникновение и
уничтожение. Из глубоко сокровенного сознания собственной нетленности и
проистекают те уверенность и душевный покой, с какими всякий животный, а
равно и человеческий индивид беспечно проходит свой жизненный путь среди
бесчисленных случайностей, которые всякое мгновение могут его уничтожить, и
проходит, кроме того, по направлению к смерти, -- а в глазах его между тем
светится покой рода, которого это грядущее уничтожение не касается и не
интересует. Да и человеку этого покоя не могли бы дать шаткие и изменчивые
догматы. Но, как я уже сказал, вид всякого животного учит нас, что ядру
жизни, воле в ее проявлениях смерть не мешает. Какая непостижимая тайна
кроется во всяком животном! Посмотрите на первое встречное из них, --
посмотрите на вашу собаку: как спокойно и благодушно стоит она перед вами!
Многие тысячи собак должны были умереть, прежде чем для этой собаки настала
очередь жить. Но гибель этих тысяч не нанесла урона идее собаки, ее
нисколько не омрачила вся эта полоса смертей. И оттого собака стоит перед
вами такая свежая и стихийно могучая, как будто бы нынче ее первый день и
никогда не может наступить для нее день последний, -- и в ее глазах светится
ее неразрушимое начало, архе. Что же умирало здесь в продолжение
тысячелетий? Не собака -- вот она стоит цела и невредима, а только ее тень,
ее отражение в характере нашей познавательной способности, приуроченной ко
времени. И как только можно думать, будто погибает то, что существует во
веки веков и заполняет собою все времена? Конечно, эмпирически это понятно:
именно, по мере того как смерть уничтожала одни индивиды, рождение создавало
новые. Но это эмпирическое объяснение только кажется объяснением, на самом
же деле оно вместо одной загадки ставит другую. Метафизическое понимание
этого факта, хотя оно покупается и не столь дешевой ценою, все-таки
представляет собою единственно правильное и удовлетворительное.
Кант своим субъективным способом выяснил ту великую, хотя и
отрицательную истину, что вещи в себе не может быть присуще время, так как
оно заложено априорной формой в вашем восприятии. А смерть -- это временный
конец временного явления. Поэтому, стоит только отрешиться от формы времени,
и сейчас же не окажется больше никакого конца, и даже слово это потеряет
всякий смысл. Я же здесь, на своем объективном пути, стараюсь теперь
выяснить положительную сторону дела, -- именно то, что вещь в себе
неприкосновенна для времени и процесса, возможного только для времени, т.е.
-- возникновения и исчезновения, и что явления, протекающие во времени, не
могли бы иметь даже своего беспрерывно исчезающего, близкого к небытию
существования, если бы в них не было зерна вечности. Конечно, вечность --
это такое понятие, в основе которого не лежит никакого созерцания. Поэтому и
содержание его чисто отрицательно, -- оно означает, именно, вневременное
бытие. Время же все-таки -- это лишь образ вечности, ο
χρόνος εικων
του αιωνος,как учил Платон.
Оттого и наше временное бытие -- не что иное, как образ, или символ, нашей
внутренней сущности. Последняя должна иметь свои корни в вечности, потому
что время, -- это лишь форма нашего познания. Между тем только посредством
времени мы познаем, что наша сущность и сущность всех вещей преходяща,
конечна и обречена на уничтожение.
Во второй книге я выяснил, что адекватная объективность воли, как вещи
в себе, на каждой из ее ступеней -- представляет собою идею(платоновскую);
точно так же в третьей книге я показал, что идеи существ имеют своим
коррелятом чистый субъект познания и что, следовательно, познание их
возможно только в виде исключения, при особенно благоприятных условиях и
ненадолго. Для индивидуального же познания, во времени, идея представляется
в форме вида. Вид -- это идея, благодаря воплощению во времени
раздробившаяся на отдельные моменты. Поэтому вид -- самая непосредственная
объективация вещи в себе, т.е. воли к жизни. Сокровенная сущность всякого
животного, а равно и человека, лежит, таким образом, в виде. В нем, а не в
индивиде, находятся действительные корни столь могучей воли к жизни. Зато
непосредственное осознание заложено исключительно в индивиде: вот почему он
и мнит себя отличным от своего рода и через это боится смерти. Воля к жизни
по отношению к индивиду проявляется как голод и страх смерти, а по отношению
виду -- как половой инстинкт и страстная забота о потомстве. В соответствии
с этим мы не видим, что природа, свободная от названной иллюзии индивида,
так же печется о сохранении рода, как она равнодушна к гибели индивидов.
Индивиды всегда -- только средство для нее, а род -- целью. Отсюда -- резкий
контраст между ее скупостью при снабжении индивидов и ее расточительностью
там, где дело идет о роде. Здесь часто от одного индивида в течение года
происходят сотни тысяч зародышей и больше -- такой плодовитостью отличаются,
например, деревья, рыбы, раки, термиты и др. Наоборот, где дело касается
индивида, так каждой особи отмерено в обрез лишь столько сил и органов, что
она может поддерживать свою жизнь только ценою непрерывного напряжения.
Поэтому всякое отдельное животное, коль скоро оно искалечено или ослабело,
по большей части обрекается этим на голодную смерть. А где для природы
случайно оказывается возможность произвести экономию и в крайнем случае
обойтись без какого-нибудь органа, там она это делала даже в ущерб обычному
порядку. Например, многие гусеницы лишены глаз, и эти бедные насекомые
ощупью перебираются во тьме с листка на листок. При отсутствии у них
щупальцев они производят это таким образом, что тремя четвертями своего тела
повисают в воздухе, качаясь туда и сюда, пока не наткнутся на какой-нибудь
устойчивый предмет, -- причем они часто пропускают свой, тут же лежащий,
корм. Но происходит это в силу lex parsimoniae naturae {sup}259 {/sup}, и к
формуле этого закона, natura nihil facit supervacaneum, можно еще прибавить:
et nihil largitur{sup}260{/sup}. Та же самая тенденция природы сказывается и
в том, что чем полезен индивид по своему возрасту для продолжения своего
рода, тем сильнее действует в нем vis naturae medicatrix{sup}261{/sup}, и
раны его поэтому легко заживают, и он легко исцеляется от болезней. Все это
слабеет вместе с производительной способностью и совсем падает после того,
как она угаснет, ибо в глазах природы индивид теряет тогда всю свою цену.
{sup}259 {/sup}"закона бережливости природы" (лат.)
{sup}260{/sup} "природа не делает ничего бесполезного" ... "и ничего не
делает зря" (лат.)
{sup}261{/sup}целебная сила природы (лат.)
Если мы теперь бросим еще взгляд на лестницу живых существ и
соответствующую ей градацию сознания -- с полипа вплоть до человека, -- то
мы увидим, что хотя эта дивная пирамида, ввиду беспрерывной смерти
индивидов, находится в постоянном колебании, но все-таки, благодаря
связующей силе рождения, она, в родах существ, пребывает неизменной в
бесконечности времен. Таким образом, если, как я показал выше, объективное,
род, представляет собою начало неразрушимое, то субъективное, которое
состоит лишь в самосознании существ, по-видимому, очень недолговечней
подвергается неустанному разрушению, для того чтобы, непостижимым образом,
снова и снова возрождаться из ничего. Но поистине надо быть очень
близоруким, для того чтобы дать ввести себя в обман этой иллюзии и не
понять, что хотя форма пребывания во времени и присуща только объективному,
все же субъективное, или воля, которая живет и проявляется во всех существах
мира, а с нею и субъект познания, в котором этот мир отражается, -- что это
субъективное должно быть не менее неразрушимо. В самом деле: долговечность
объективного, или внешнего, может быть только проявлением неразрушимости
субъективного, или внутреннего, ибо первое не может обладать ничем, что не
получено от внутреннего. Все обстоит вовсе нее так, чтобы по существу и
изначально было нечто объективное, явление, а затем уже произвольным и
акцидентальным образом наступало нечто субъективное, вещь в себе,
самосознание. Ибо очевидно, что первое, как явление, предполагает нечто
являющееся; как бытие для другого, оно предполагает бытие для себя. Как
объект оно предполагает субъект, а не наоборот, ведь повсюду корни вещей
должны лежать в том, что они представляют сами для себя, т.е. в
субъективном, а не в объективном, или в том, чем они являются лишь для
других, в каком-то чужом сознании. Оттого, в первой книге, мы и нашли, что
правильной исходной точкой для философии по существу и необходимо должна
быть точка зрения субъективная, выражаясь иначе -- идеалистическая, подобно
тому как противоположная точка, исходящая от объективного, ведет к
материализму. Но, в сущности, мы в гораздо большей степени составляем миром
одно, чем это обыкновенно думают. Внутреннее существо мира -- это наша воля.
Явление мира -- это наше представление. Для того, кто мог бы ясно сознать
это единство, исчезла бы разница между будущим существованием внешнего мира
после его личной смерти и его собственным существованием после смерти. И
одно и другое предстало бы ему как нечто одно, и он смеялся бы над безумной
мечтою, которая могла их разъединять. Ибо понимание неразрушимое нашего
существа совпадает с отождествлением макрокосма и микрокосма.
То, что я сказал здесь, возможно пояснить путем своеобразного,
осуществимого фантазией эксперимента, который можно бы назвать
метафизическим. Именно: попробуйте живо представить себе то, во всяком
случае недалекое, время, когда вас не будет в живых. Вы себя мысленно
исключаете, а мир продолжает существовать. Но, к собственному изумлению
вашему, тотчас же оказывается, что и вы еще продолжаете существовать вместе
с миром. Дело в том, что вы пытались вообразить себе мир без себя: но в
сознании непосредственно я -- только оно и обусловливает мир, только для
него мир и существует. Уничтожить этот центр всякого бытия, это ядро всякой
реальности, и в то же время сохранить существование мира -- вот мысль,
которую можно in abstracto подумать, но которой нельзя осуществить. Наши
усилия сделать это, наши попытки мыслить производное без первичного,
обусловленное без условия, носимое без носителя каждый раз терпят почти
такую же неудачу, как попытка вообразить равносторонний прямоугольный
треугольник или уничтожение и возникновение материи и тому подобные
невозможности. Вместо задуманного у нас невольно рождается такое чувство,
что мир не в меньшей степени находится в нас, чем мы в нем, и что источник
всякой реальности лежит в нашем внутреннем существе. И в результате нашего
эксперимента получается следующее: время, когда меня не будет, объективно
придет, но субъективно оно никогда не может прийти. Отсюда возникает даже
вопрос: насколько всякий из нас в глубине души действительно верит я такую
вещь, которую он, собственно говоря, совершенно не в состоянии представить
себе? Более того, так как к этому чисто интеллектуальному эксперименту,
который, однако, всякий с большей или меньшей отчетливостью уже проделал, --
присоединяется глубокое сознание неразрушимости нашего внутреннего существа,
то наша личная смерть -- не самая ли, в конце концов, неправдоподобная вещь
в мире?
То глубокое убеждение в нашей неприкосновенности для разрушающей все
смерти, которое всякий носит в глубине души, как об этом свидетельствуют и
неизбежные тревоги совести при приближении смертного часа, -- это убеждение
безусловно связано с сознанием нашей изначальности и вечности. Поэтому
Спиноза так выражает его: sentimus, experimurque, nos aeternos
esse{sup}262{/sup}. Ибо разумный человек может мыслить себя непреходящим
лишь постольку, поскольку он мыслит себя не имеющим начала, т.е. вечным,
вернее, безвременным. Тот же, кто считает себя происшедшим из ничто, должен
думать, что он снова обратится в ничто, ибо думать, что прошла
бесконечность, в течение которой нас не было, а затем начнется другая, в
течение которой мы не перестанем быть, -- это чудовищная мысль. Поистине,
наиболее прочным основанием для нашей неуничтожаемое служит старое
положение: ex nihilo nihil fit, et in nihilum nihil potest
reverti{sup}263{/sup}. прекрасно поэтому говорит Теофраст Парацельс
(Сочинения. Страсбург, 1603, т. 2, стр. б): "Душа во мне сделалась из
чего-то, поэтому она и не обратится в ничто, ибо она произошла из чего-то".
Он указывает в этих словах истинное основание для бессмертия. Кто же считает
рождение человека за его абсолютное начало, для того смерть должна казаться
его абсолютным концом. Ибо и смерть, и рождение представляют собою то, что
он есть, в одинаковом смысле; следовательно, каждый может признавать себя
бессмертным лишь постольку, поскольку он признает себя также и нерожденным,
-- и в одинаковом смысле. Что есть рождение, то, по своему существу и
смыслу, есть и смерть. Это одна и та же линия, проведенная в двух
направлениях. Если рождение, действительно, -- возрождение из ничего, то и
смерть -- действительно уничтожение. На самом же деле нетленность нашего
истинного существа можно мыслить только под условием его вечности, и эта
нетленность не имеет, таким образом, временного характера. Предположение,
что человек создан из ничто, неизбежно ведет к предположению, что смерть --
его абсолютный конец. В этом отношении, значит, священные книги евреев
вполне последовательны: никакое бессмертие не совместимо с творением из
ничего. Учение же о бессмертии проникнуто индусским духом и поэтому оно,
более чем вероятно, имеет индусское происхождение, хотя и через Египет. Но с
иудейским стволом, к которому в обетованной стране надо было привить эту
индусскую мудрость, последняя гармонирует так же, как свобода воли с ее
сотворенностью или как
Humano capiti cervicem pictor equinam
Jungere si velit. {sup}264{/sup}
{sup}262 {/sup}чувствуем и внутренне сознаем, что мы вечны (лат.)
{sup}263 {/sup}ничто не может родиться из ничего, и все родившееся в
ничто не обратится (лат.) -- Лукреций. О природе вещей
{sup}264 {/sup}Если бы художник захотел к человеческой голове приладить
лошадиную шею (лат.)
Всегда плохо, когда не осмеливаешься быть оригинальным до конца и
достигать целостности. Наоборот, брахманизм и буддизм вполне последовательно
учат, что, кроме загробного существования, есть еще и бытие до рождения и
что наша жизнь служит искуплением за вину этого бытия. Как ясно сознают они
эту необходимую последовательность, можно видеть из следующего места из
"Истории индусской философии" Кольбрука, в "Transact. of the Asiatic London
Society", (vol.I) ("Отчеты Лондонского Азиатского общества", том I), стр.
577: "против системы "Бхагаваты", лишь отчасти еретичной, существует одно
возражение, которому Vyasa придает особенную важность, а именно то, что душа
не могла бы быть вечной, если бы она была сотворена и, следовательно, имела
начало". Далее, в "Доктрине буддизма" Upham'а, стр. 110, мы читаем: "самый
тяжкий жребий в аду выпадает тем нечестивым, которые зовутся Deitty: это
люди, которые, отвергая свидетельство Будды, исповедуют еретическое учение,
что все живые существа берут свое начало в материнском теле и в смерти
обретают свой конец (перестают существовать)".
Кто видит в своем существовании простую случайность, тот, конечно,
должен бояться, что он со смертью потеряет его. Напротив, кто хотя бы в
самых общих чертах усматривает, что его бытие зиждется на какой-то
изначальной необходимости, -- тот не поверит, чтобы последняя, создавшая
столько дивного на свете, была ограничена столь коротким промежутком
времени: нет, он будет убежден, что она действует во все времена. Познает же
свое бытие как необходимое тот, кто сообразит, что до настоящего момента, в
котором он существует, протекло уже бесконечное время, а с ним и целая
бесконечность изменений, -- и он, несмотря на это, все же остается в живых:
другими словами, вся возможность всех состояний уже исчерпалась, но не могла
уничтожить его существование. Если бы он мог когда-нибудь не быть, то его не
было бы уже теперь.
Ибо бесконечность времени, уже протекшего, вместе с
исчерпанной в нем возможностью его событий, ручается за то, что все, что
существует, существует по необходимости.
Поэтому всякий должен понимать себя
как существо необходимое, т.е. такое, из правильной и исчерпывающей
дефиниции которого, если бы только иметь ее, вытекало бы его бытие. В этом
порядке мыслей действительно заключается единственно-имманентный, т.е. не
покидающий эмпирической почвы, аргумент в пользу неразрушимости нашего
истинного существа. В самом деле, именно последнему должно быть присуще