– Никакой норки я не искал, дурак, – надулся Евсей. – Я самостоятельный человек, работаю, занимаюсь интересным делом. Да, я не стал писателем, хотя и хотел этого. Но были объективные, непреодолимые для меня причины. Унизительные и подлые, по которым столько раз мне, не стесняясь, возвращали рукописи. Зато я намерен поступить в аспирантуру.
   – Никуда ты не поступишь, Евсей, – устало проговорил Лева.
   – Почему?
   – Не поступишь и все!
   – Ну почему, почему?
   – Не по той причине, что ты не стал писателем, вовсе не по той, – проговорил Лева и продолжил как-то уклончиво, – а по той, что ты хочешь расстаться со своей женой. Именно такой, как Наталья.
   – Здрасьте, приехали! При чем тут это?
   – Извини. Точнее, это Наталья хочет уйти от тебя.
   – Ну и что?! – голос Евсея упал.
   Евсей сник, понимая что Лева говорит правду. Евсей гнал эту мысль, пыжился, убеждал себя, что именно ему все стало невтерпеж. А оказывается – все лежит на поверхности, оказывается он гол, как в бане.
   – Ну и что?! – повторил он тихо.
   – Ничего! – оборвал Лева Моженов гостя. – Так с чем ты пожаловал ко мне, Евсей Дубровский?
   – Ни с чем, сейчас уйду, – буркнул Евсей с тоской глядя в пол. – Я не думал, что ты такой злой и черствый тип.
   – Ну, ну, Евсей. Как-то все по-женски. Полно, не дуйся, пей свой коньяк, он уже почти испарился.
   Евсей рывком поднял рюмку и, махом осушив ее, взглянул на Леву. И засмеялся, поводя головой из стороны в сторону. И Лева захохотал. При этом, наоборот, вскидывая голову и опуская ее вниз, словно конь.
   – Вот такие мы с тобой болваны, Евсей, – выговаривал сквозь смех Лева Моженов. – Так с чем же ты пожаловал ко мне? Не по голой же пьяни, я полагаю.
   – Отчасти и по пьяни, – с облегчением подхватил Евсей.
   – А отчасти?
   – Помнишь, когда ты ехал из тюрьмы.
   – Не гоже упоминать о веревке повешенному.
   – Извини.
   – Ладно. Что было, то было. Подзалетел я по Указу за антиобщественную деятельность. Ну и что?!
   – Тогда ты мне сказал о каких-то заработках. Или сболтнул?
   Лева пожевал свои мятые губы трубача, показывая крепкие зубы – желтоватые, точно слоновая кость. Лукаво взглянул на гостя. Затем скрылся за портьерой и после короткой возни вынес из соседней комнаты большой оранжевый баул.
   Усевшись удобней, развалил длинный замочек-змейку. В разверзшемся чреве баула Евсей увидел какие-то скомканные яркие вещи.
   – Какой у тебя оклад в твоем архиве? – спросил Лева.
   – Восемьдесят пять рублей в месяц, – ответил Евсей.
   – А тут барахла на два-три года твоей работы. А может и более. Я еще не оценивал, жду перекупщиков, должны зайти во вторник. К примеру, эта марлевка потянет на полтора-два твоих оклада. – Лева вытянул из баула женскую кофту из прозрачной, словно простая марля, лиловой ткани и бросил ее в соседнее кресло. – А вот кримпленовая демисезонка. За нее можно смело просить полтора, а то и два куска. Фарцовщики ее сбагрят за три тысячи, и не моргнут – писк моды! Все лейблы на месте. – Лева растормошил пальтишко и выудил на свет яркую бирку. – Видишь? Ив Сен-Лоран! Это тебе не хрен собачий! Любая баба из-за него ляжет. Великое дело – фирменный лейбл. Каждая дерьмовая майка потянет на четверной, если на ней какой-нибудь лейбл. А фарца возьмет за нее не меньше полбумаги, а в сезон так и всю сотню. Мне же она в Вильнюсе досталась всего за пятерку, и то переплатил, можно было поторговаться.
   – В Вильнюсе? – переспросил Евсей.
   – В Вильнюсе. Но ехать туда зимой на машине далековато. Сподручнее в Таллин. Там, правда, рынок поменьше, чем в Вильнюсе или Риге, но у меня есть надежные эстонские парни, у них все схвачено в порту.
   Бездонное чрево оранжевого баула, покоряясь руке хозяина, заполняло соседнее кресло красочным барахлом. Джинсы разных фасонов – от обычных брюк, хипповых, дырявых «бермудов» до укороченных шортов. Юбки – мини и миди, вязаная шаль в комплекте с миниатюрной шапочкой. Коробки с косметикой. Плащи болонья – модные, в целлофановых пакетах. В таких же пакетах нейлоновые мужские сорочки. Босоножки на толстенной подошве.
   – Ладно, ладно, – замахал руками растерянный Евсей. – Все понятно.
   – Тогда я тебе сказал: работа пыльная, но денежная. Верно?
   – Верно, – уныло подтвердил Евсей.
   – Есть вопросы? – Лева принялся возвращать барахло обратно, грудой, не глядя.
   – Есть. Под какую статью попадает этот баул?
   – Под 154-ю УК РСФСР. До двух лет с конфискацией, – охотно ответил Лева. – Самая популярная статья в наше героическое время на пути к светлому будущему. Решай, Евсей. Дней через десять я поеду на машине в Таллин, могу и тебя прихватить. Познакомлю с нужными людьми и там, и здесь. Кстати, в основном, они с высшим образованием, один даже кандидат наук. Конечно, на раскрутку нужны деньги. Но я тебе одолжу, раскрутишься – вернешь. – Лева сомкнул змейку баула и откинулся на спинку кресла. – Еще вопросы?
   – Как же ты с такими связями и знанием дела угодил в тюрягу?
   – По Указу! Всего лишь по Указу «За антиобщественную деятельность», заметь. Это важно. На десять суток. А могли впаять все пятнадцать лет. Так сказать, не назойливо предупредили.
   – И как же ты попался?
   – Исключительно из-за жадности, – живо ответил Лева. – Не своим делом занялся. Решил сам фарцануть по-наглому, перехватить их заработок, самому выйти с товаром на Плешку. Как говорится – жадность фраера сгубила. А на Плешке все схвачено.
   – Как ж ты так?
   – Честно говоря, хотел убедиться – на сколько меня накалывают перекупщики. Но не повезло. Думаю, на меня указали, хотели проучить. Там же тоже все куплено-перекупленно.
   – Где там?
   – Где, где. На улице Белинского, в доме № 13.
   – А что там?
   – Городская прокуратура. Не знал?
   – Откуда ж мне знать? Не знал и знать не хочу.
   – Кто не рискует, Евсей, тот не пьет шампанское.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

   1
   – Мне казалось, что прокуратура находится на улице Белинского, – проговорил Евсей Наумович Дубровский.
   – Когда-а-а это было, – махнул бледной, как у женщины, рукой старший следователь по особо важным делам Николай Федорович Мурженко. – Еще при советской власти. Теперь мы живем на Почтамтской улице. Куда Иван Александрович Хлестаков писал своему другу господину Тряпичкину.
   – Помню, помню, – хмуро кивнул Евсей Наумович. – Как я понимаю, разговор наш окончен?
   Он брезгливо отодвинул протокол допроса и положил ручку.
   – Да, конечно, Евсей Наумович. – Следователь беглым взглядом убедился, что подпись стоит в нужном месте. – Вот и пропуск на выход, Евсей Наумович.
   – И часто мне придется сюда являться? – Евсей Наумович опустил пропуск в карман и, опершись руками на край стола, поднялся.
   – По мере надобности. Извините, производство, всего не предусмотришь. Дела, связанные с убийством, всегда канительные. Но после того как мы арестовали эту особу, думаю, все пойдет веселее.
   – Жаль, что я не могу взглянуть на нее, – буркнул Евсей Наумович.
   – На суде, Евсей Наумович, только на суде.
   – Чувствую, мне потреплют нервы.
   – Во имя истины, Евсей Наумович, во имя истины. С тем они и расстались.
   Евсей Наумович направился в сторону Исаакиевской площади. Сколько раз он хаживал этими тротуарами, работая в Центральном историческом архиве! С тех пор минуло почти сорок лет. Но все равно, попадая сюда, он чувствовал прилив животворных токов. Память возвращала телу упругость молодости – шаг становился тверже, уверенней, спина выпрямлялась, а зрение обретало резкость и глубину.
   На паперти собора собралась группа туристов. Хорошо и добротно по-зимнему экипированные, они озабоченно вглядывались через площадь в далекую громаду Мариинского дворца, вдоль которого растянулась толпа с красочными транспарантами и флагами. Туристы, видимо, были из Китая или из Кореи, во всяком случае, смуглость кожи и черты лица выделяли их среди прочих страждущих попасть под каменные своды Исаакиевского собора. Помнится, в прошлом туристы из этих стран, в полувоенных одинаковых одеждах, казались робкими и покорными. Теперь же их достойный, вполне европейский внешний вид и важность в поведении говорили как о людях много о себе понимающих. Что приехали они в этот город не вчерашними просителями, а персонами, сознающими свое достоинство. И не скрывали насмешки над неумелым и вздорным народом, заброшенным судьбой в этот прекрасный город, созданный гениальным замыслом просвещенных итальянцев, немцев и французов.
   Мысли эти озадачили Евсея Наумовича. После волнений, вызванных визитом в прокуратуру, он вдруг размышлял о совершенно постороннем, пустяковом и никчемном. Но, если вдуматься, то можно понять почему. Ведь следователь Мурженко Н.Ф. был плоть от плоти тех людей, глядя на которых пожимали плечами интуристы. И неприязнь к следователю Мурженко Н.Ф, распространилась и на жителей этого города, этой страны. А ведь говорили в свое время Евсею Наумовичу: уезжай ты отсюда, беги со своим семейством – с женой, пусть и бывшей, с сыном – не будет здесь никакого толку, одна беда.
   Вот беда и нагрянула. Что же он замышляет, следователь-хитрован? Он же должен понимать, что Евсей Наумович к истории с убиенным младенцем, как говорится, ни ухом ни рылом. А с другой стороны, почему следователь должен его понимать?! Верить тому, что его, взрослого, живущего на земле без малого семь десятков лет мужчину, силой могла увлечь в постель какая-то тетка, к тому же весьма немолодая. А ведь именно эта история и легла в основу обвинений, предъявленных ему, Евсею Наумовичу Дубровскому. Что он, боясь дальнейших тягот, способствовал тому, чтобы женщина избавилась от этого несчастного младенца. При этом Мурженко стал повышать голос, угрожать. И Евсею Наумовичу пришлось раза два его осадить, усугубив тем самым неприязненное отношение к себе следователя. А каким тот предстал милягой, когда заглянул в гости к Евсею Наумовичу – интересовался библиотекой, разговаривал о литературе, восхищался поэзией Серебряного века! Когда же он был настоящим? Тогда в гостях или при исполнении? Евсей Наумович понимал, что не случайно тот нагрянул в гости, да Мурженко и не скрывал этого. Но Евсея Наумовича тогда подкупила общность их литературных пристрастий. Да неужто он полагает, что Евсей Наумович испугается, пойдет на поводу следствия?! Как испугался в молодости, когда его вызвали в прокуратуру на улицу Белинского, обвиняя в скупке вещей с целью перепродажи. И если бы не вмешательство тестя – Майдрыгина Сергея Алексеевича – неизвестно, чем бы закончилась та давняя история. Но тогда он действительно, как говорится, был пойман с поличным в автомобиле ныне покойного Левы Моженова, набитом заграничным шмотьем. А сейчас?! Дикость какая-то, навет. Обвинение в подстрекательстве к тяжкому преступлению.
   Надо было перейти площадь, что раскинулась на самом широком в городе мосту над Мойкой. Не многие знали о такой детали городского ландшафта – что Синий мост, да еще такой широкий, чуть ли не в сто метров, является продолжением Исаакиевской площади. А Евсей Наумович знал. В конце шестидесятых, после ухода из Архива и неприятностей, связанных с делами Левы Моженова, он какое-то время проработал в экскурсионном бюро, водил туристов по историческим местам. И получал два рубля с полтиной за два часа работы. В месяц набегало рублей двести, по тем временам деньги немалые, считай – профессорский оклад.
   Гомон толпы у Мариинского дворца с каждым шагом Евсея Наумовича становился злее, четче. Временами его перекрывал металлический вопль мегафона, призывавший собравшихся к порядку. Но не усмирительно строго, а сочувственно, по-свойски. Недовольными людьми город не удивишь – нередко по телевизору показывали возмущенных горожан. То шли по Невскому проспекту, то кантовались у Смольного – резиденции губернатора, то собирались у Мариинского дворца, где заседали депутаты Законодательного собрания. Да и как не посочувствовать подобным демаршам, если доход работающего человека в своем большинстве был гораздо ниже прожиточного минимума, ниже какой-то потребительской корзины. То учителя выходили на улицу с протестами, то медицинские работники, то студенты. А о пенсионерах и говорить нечего, если месячной пенсии едва хватало дней на десять жизни. Евсей Наумович не представлял, как бы он жил на свою пенсию в две тысячи рублей, если бы не сдавал внаем приватизированную квартиру сына Андрона, что досталась после смерти бабушки, Антонины Николаевны. Не у каждого была такая синекура, как квартирка в центре города, у Таврического сада, в Калужском переулке. За нее Евсей Наумович взымал восемьсот долларов в месяц, считай по курсу на сегодняшний день – двадцать три тысячи рублей. Мог бы запросить и больше, но не хотелось наглеть – очень уж попался хороший квартирант, аккуратный немец, без семьи. А главное – постоянный жилец, не перекатиполе.
   Так что поводов для демонстраций граждан на улицах города хватало. И что удивительно – наибогатейшая по своим ресурсам страна чуть ли не замыкала шеренгу государств мира по благосостоянию своих граждан, едва опережая дремучие африканские народы. То ли руки у нас растут, как говорится, из жопы, то ли обессилили, надорвав глотку, годами вопя на весь свет о своем величии и особой богоданной миссии. А вероятнее всего от того, что стране хронически не везет на толковых лидеров, на их помощников и советников.
   Такие вот мысли, после визита к следователю Мурженко, роились в голове Евсея Наумовича Дубровского при виде толпы у Мариинского дворца. И по мере приближения гул толпы распадался на отдельные, вполне внятные гневные фразы. А общий пестрый фон, помеченный транспарантами, плакатами и флагами, проявлялся озабоченными лицами. И даже знакомыми.
   Евсей Наумович узнал бородатого художника-авангардиста из группы «Митьки», которые не хотят никого победить. А также художника-графика. Разгоряченные сходкой, художники едва кивнули Евсею Наумовичу. А знакомый с документальной киностудии, Ципин, который когда-то снял по сценариям Евсея Наумовича несколько короткометражек на педагогическую тему, по шестьсот рублей каждая, – шагнул к Евсею Наумовичу с рукопожатием. Но так и не донес, отвернулся на резкий крик нетрезвого голоса.
   – Сожгу себя у Смольного! – вопил кто-то со ступенек дворца. – Живьем сожгу! Пусть только они отнимут мою дырявую мансарду!
   – Ты, Степа, только обещаешь! – отвечали ему, пытаясь утихомирить, согнать вниз. Но Степа ловко увертывался, перебегая со ступеньки на ступеньку, вызывая дружный хохот. И, наконец, скрылся за большим плакатом с изображением жуткого типа с веником под фразой: «Вон искусство из нашего города! Загоним всех в казино!» Толпа мощным магнитом втянула в себя Евсея Наумовича и вскоре он разобрался, в чем дело.
   Городские власти нацелились резко поднять плату за аренду мастерских художников. Что практически означало закрытие и передачу помещений тем, кто в состоянии оплатить освободившуюся площадь. А кто мог платить такие деньжищи?! Только те, кто деньги гребет лопатой – коммерсанты, бандиты, банкиры. Кто же еще?
   – В наших курятниках им делать нечего. Они примериваются сейчас к Эрмитажу, – рассудительно буркнул мужчина в берете, из-под которого валились седые патлы. – Ясное дело: хотят постепенно город продать китайцам.
   – Не говорите глупости, коллега! – вскричала дама в дымчатой шубке. – Какие китайцы? Все дело в дамбе. Нет денег достроить дамбу от наводнения. Или засыпать яму на Лиговке, что выкопали сдуру под новый вокзал.
   – А мне кажется, у них нет денег на День рождения города. Полмира пригласили, а деньги разворовали, – проскрипел толстячок в темных очках. – И ничего мы не откричим, положили они на нас!
   – Не говорите так! – возмутилась дама. – Вспомните, как хотели прогнать с Невского проспекта Дом актера, Дом журналиста, Дом Книги. Хотели превратить Невский в сплошной Банкхофф, в швейцарскую улицу банков. Какой поднялся шум! И откричали!
   Евсей Наумович помнил ту, уже давнюю стачку – сам принимал в ней участие, вышел по призыву «демократически настроенной интеллигенции» к Мариинскому дворцу с обращением к Законодательному собранию. Такая была круговерть… И свое «откричали», власть города пошла на попятную, затаилась. И, возможно, теперешняя затея власти с мастерскими художников не что иное, как попытка новой атаки на захват престижных помещений в историческом центре города для дальнейшей коммерческой продажи.
   – При коммунистах такого не было, – проговорил тот, с седыми патлами. – У коммунистов на все денег хватало. И на зарплату, и на закупку наших работ. Худфонд любую мазню закупал.
   – И в Дома творчества ездили всей семьей почти задаром, – поддержал толстячок в темных очках, – не то, что при этих сраных демократах: за день в доме творчества половину пенсии отдай.
   – Зато при коммуняках вы бы не очень болтали! – возмутилась дама в дымчатой шубке. – Сразу в гулаг вас, в гулаг.
   – А мне и не надо болтать! – веско осадил толстячок. – Пусть болтает тот, кто себя выпячивает. Вот они и доболтались, демократы хреновы – народ по миру пустили. А сами, хитрованы, все за щеку свою складывают, такую страну околпачили.
   Евсей Наумович двигался в толпе подобно ледоколу среди ледовых торосов, пока.
   – Есей Наумыч? – окликнули его. – Мое вам, Есей Наумыч.
   Он покосился на человека в вислоухой кроличьей шапке, из-под которой глядело смуглое лицо в паутине морщин.
   – Я и смотрю – вы ли это? Пригляделся – и верно, Есей Наумыч, собственной персоной, борется с властью! Или не узнали? Да Афанасий я, Афанасий! Спасатель ваш.
   Афанасий сдвинул на затылок шапку. Широкая улыбка упрятала его светлые глаза в щелки век и растянула узкие губы.
   – А. Афанасий, – чертыхнулся про себя Евсей Наумович. – Узнал, узнал. Что это вы тут делаете? Или в художники из сантехников подались?
   – А-а, помните мое мастерство, – довольно проговорил Афанасий. – Я и учителем был, и рыбаком. А художником не пробовал. Просто мимо проходил, смотрю – колготится народ, я и полюбопытствовал. Я за справкой бегал, тут за углом. Справки собираю, пенсию вытянуть.
   Афанасий старался идти рядом с Евсеем Наумовичем. А встречая людское скопище, оббегал и вновь нагонял Евсея Наумовича.
   – Признаться, я к вам днями собирался наведаться.
   – Ну? – суховато отозвался Евсей Наумович.
   – А вы и сами подвернулись. Стало быть – судьба.
   – Извините, Афанасий, тороплюсь, – осадил Евсей Наумович, выбираясь из толпы к переулку Крылова.
   – Я тоже не располагаю временем, – с простодушной безмятежностью ответил Афанасий. – Просьбу-то я вашу выполнил, Евсей Наумович.
   – Какую просьбу? – озадачился тот.
   – Вот те на. – В голосе Афанасия прозвучала обида. – Да насчет пистоля, – добавил он, оглянувшись и понизив голос.
   – Какого пистоля? – Евсей Наумович тоже понизил голос.
   – Забыли? А я думал, вы серьезно.
   – Не понял, – Евсей Наумович остановился и окинул взглядом своего настырного спутника.
   – Че не поняли? Вы же просили разнюхать: не продает ли кто пистолет. Забыли? На случай, если тяжко приболеете. Чтобы себя порешить, не мучаться.
   – А-а, – пожал плечами Евсей Наумович. – И вы решили, что я серьезно.
   – А то. Наскочил я на одного вояку. Тот из Чечни вернулся. Словом, продает пистолет. И шесть патронов к нему. Недорого. За три тысячи. Ну и мне за труды рубликов пятьсот отстегнете.
   Афанасий с просительным интересом разглядывал Евсея Наумовича. Веко левого глаза приподнялось, точно наконец-то разыскало долгожданную цель, в то время как правый глаз продолжал хитровато таиться в щели.
   – Не знаю, право, – растерялся Евсей Наумович. – Как-то и разрешения нет, а это дело подсудное, – и обронил невольно. – Хватит с меня отношений с правосудием.
   – Какое разрешение? Спрячьте в укромном месте. Кому какое собачье дело! Сколько людей имеет оружие! Тьма! Неспроста власти просят народ сдать оружие, дескать никого не накажут. И деньги сулят.
   – Не думаю, не думаю. У моих знакомых оружия нет.
   – Много вы знаете. Один Апраксин двор может самостоятельно держать оборону. В Апрашке, если шурануть, атомную бомбу можно найти.
   – Да ладно вам, – криво усмехнулся Евсей Наумович и, перейдя набережную, пошел вдоль Мойки.
   Афанасий двинулся следом, то и дело соскакивая на снежную хлябь мостовой и, поправив вислоухую шапку, вновь пристраиваясь в кильватер Евсею Наумовичу.
   Лед на Мойке – серый, в ноздреватых пятнах проталин, был загажен пустыми пивными бутылками, порожними банками кока-колы, банановой кожурой, мятыми пачками из-под сигарет и прочим хламом. Рваные цветные пакеты, шурша, взлетали вверх и, коснувшись гранитных стен русла реки, обессилено сползали вниз.
   – Они думают, что чего-то добьются, – Афанасий, желая как-то смягчить неожиданную суровость Евсея Наумовича, повел рукой за спину, в сторону протестующей толпы.
   – Может, и добьются, – буркнул Евсей Наумович, не зная, как отвязаться от назойливого спутника.
   – Да никогда! – азартно воскликнул Афанасий. – Все уже куплено-перекуплено. Все их дома, вместе с мастерскими.
   – Так уж все и куплено, – Евсей Наумович едва сдерживал раздражение.
   – Вы и понятия не имеете, что творят у нас богачи. Я историю услышал, где брал справку о работе в больнице.
   Афанасий забежал вперед и преградил путь. Евсей Наумович остановился, вдыхая запах плесени своего спасителя.
   – У какого-то богатея жена рожала. И чуть концы не отдала, в коме оказалась, без сознания. Ребенка вытащили, а он мертвый. Так что провернул тот богатей? Купил у какой-то тетки родившегося мальца, а той, взамен, сунул своего дохляка. Жена очухалась после комы, глядит, а рядом здоровый младенец пищит.
   – Ну и что? – равнодушно спросил Евсей Наумович, пытаясь обойти Афанасия.
   – А то, что деньги все делают.
   – Человек любил свою жену. Пошел на все. Тем более была материальная возможность.
   – Это я понимаю, – кивнул Афанасий. – Только нехорошо все это, не по-христиански. Все деньги ворочают. Походите по Невскому. Кроме Елисеевского – ни одного продуктового магазина. Кругом меха, бриллианты и аптеки, в которых цены за каждое лекарство – удавиться легче, чем купить. Все куплено-перекуплено. А все эти демократы-хитрованы, бывшие комсомольские вожди, для себя замастырили.
   Евсей Наумович остановился. Лишь сейчас он заметил, что у Афанасия глаза разного цвета.
   – И откуда ты это узнал? О той истории в роддоме?
   – Пока я справку дожидался, секретарша главврача кому-то по-телефону рассказывала, хвастала – какие дела за деньги проворачивают. А вы думаете, что художники свое откричат! Да никогда. Все куплено-перекуплено.
   Снегопад возник из ничего. Небо сияло чистой прозрачной голубизной, и вдруг снежок – вялый, легкий, необязательный. Но пока Евсей Наумович шел от Малой Морской до Михайловской улицы, он падать перестал. Так же неожиданно, как и начал. В прозрачном, точно протертом воздухе высокая фигура приятеля виделась особенно четко. Эрик Михайлович стоял у входа в подземный переход метро и читал какую-то книгу.
   Евсей Наумович ускорил шаг. Мысли, что разъедали душу – затмевая даже визит к следователю, – мысли эти с новой силой охватили Евсея Наумовича. Они не оставляли его с момента откровения Лизы. Знала бы эта девочка, как огорчила Евсея Наумовича своей простодушной доброжелательностью. И сейчас, направляясь на встречу с давним и, в сущности, единственным своим другом, Евсей Наумович испытывал страх от предстоящего объяснения и вместе с тем восторг – пугающий мстительный восторг. Упоение в предвосхищении неловкого положения, в котором окажется человек, который так дорог тебе. Какой-то дьявольский промысел – доставлять огорчение тому, кому многим обязан. Что это? Плата за собственную беспомощность, демонстрация независимости и гордыни? Вероятно, так устроена человеческая натура. Наверняка Евсей Наумович будет жалеть о своей минутной слабости, еще как жалеть, но он не мог отказать себе в этой сладкой муке. Он напоминал слепца, который, решительно отказавшись от поводыря, рискуя, идет незнакомой дорогой.
   Тут Эрик Михайлович увидел Евсея Наумовича. А увидев, шагнул навстречу, широко улыбаясь и раскинув руки. Поздоровался сердечно, крепким мужским рукопожатием, отстранив в сторону левую руку с книгой в светло-зеленом переплете. И в ответ на вопросительный взгляд Евсея Наумовича пояснил с восторгом:
   – Георгий Иванов, «Петербургские зимы». Прижизненное парижское издание. 1928 год. Со старым правописанием. Цены ей нет, – и рассказал, как, проходя мимо Владимирского собора, заметил на каменной балюстраде груду барахла, что продавала какая-то бабка – кофеварку, щипцы, отвертки, игральные карты, резиновые боты, – и, среди всей этой дребедени, библиографическую редкость.
   – Десять рублей просила, – продолжил Эрик Михайлович. – Дал ей пятьдесят и убежал. Начал читать в метро и не оторваться. Смеюсь в голос, пассажиры смотрят, как на психа, а я удержаться не могу. Как он описывает приезд Мандельштама в Петербург! В клетчатых штанах, желтых штиблетах, с бутербродом в руке вместо спертого в поезде чемодана. Настоящий поэт! На Евсей, дарю!
   – У меня есть «Петербургские зимы», правда, современное издание, – промямлил Евсей Наумович, все еще находясь во власти своих тревожных раздумий. – Замечательная проза. Он и поэтом считался значительным среди акмеистов.