Наум Самуилович хватал завернутый в газету завтрак и убегал. На работе у него был кипятильник и пакетики с чаем. Спустя два часа квартиру покидала и Антонина Николаевна, благо ей до аптеки ходу десять минут пешком, не то что Науму Самуиловичу – полтора часа в один конец.
   В последнее время Наталья просыпалась среди ночи. Ей казалось, что она проспит момент, когда малыш впервые себя проявит, такой вот бзик. И ничего не могла с собой поделать, просыпалась и все! Потом, после ухода Евсея, ее сморит и она уснет, наверстает свое.
   Наталья слушала, как за стеной оживал коридор. Она неплохо изучила, когда и в какой последовательности пустеет квартира в доме № 19 по Введенской улице. Ее тесть, Наум Самуилович, обычно выбирается вторым. Первой – правда, через сутки – уходит Галя-вагоновожатая, она идет на работу в четыре утра. После нее коридор затихал на два часа. И в шесть будильник сварливо вытряхивал из кровати Наума Самуиловича. После короткой возни далекий хлопок входной двери извещал, что он ушел. Ну а потом, через час-полтора, в коридоре возникала шумовая сумятица, в которую вплетался и властный голос Антонины Николаевны, и голоса ребят разных возрастов нескольких семейств, голоса скорняка Савелия и его противной жены-портнихи – они работали в меховой артели, – и голос парикмахера Моти, спешащего на Ленфильм, – он причесывал и стриг актеров перед съемкой.
   К десяти квартира затихала. Стекла в переплете оконной рамы на глазах набухали синевой, сменявшей глухую черноту, словно кто-то с улицы протирал их тряпкой. Грохот трамваев на стыках рельс звучал мягче, не так резко, как в пять утра. Предметы в комнате приобретали более четкие формы. Особенно корешки книг. Разбросанные по всей комнате книги, Наталья собрала и расставила на полках, когда Евсей уехал в Кингисепп брать открепление из школы, куда его распределили еще после четвертого курса. Он, как «отец на снасях», имел право на свободный диплом, но почему-то надо было оформить открепление в месте распределения. Евсей не позволял трогать книги. Наталья уже не раз выслушивала его стенания по этому поводу. И тогда, вернувшись из Кингисеппа, он, сдерживая раздражение, осмотрел полки, но промолчал, видно, остался доволен.
   Наталья смотрела на профиль спящего мужа. Видела, как набухали и опадали резные ноздри, подпирающие красивый, чуть длинноватый нос, как вздувались пухлые детские губы, чтобы выпустить маленькую порцию воздуха. Покоем веяло от спящего лица. Не то что вчера! Когда, вернувшись домой, Евсей заметил на письменном столе пресс-папье – горбатое приспособление для промокания чернил. С бронзовой ручкой в виде головы Зевса.
   Наталья увидела пресс-папье в антикварном магазине на Гороховой, неподалеку от которого каждую среду, вечером, собирались желающие обменять жилплощадь. Настроение Натальи было приподнятое – складывался неплохой вариант: она заполучила подходящий адрес. Надо созвониться и наметить время для осмотра. И надо ж было ей заглянуть в антикварный магазин! Мало того – купить это пресс-папье.
   – Тратишь деньги на всякую глупость! – завопил Евсей. – Зачем мне пресс-папье? Пот высушивать со лба? Кто помнит в наше время, как выглядят перья и чернила?! Лучше бы на эти деньги я купил Андрея Белого в букинистическом на Литейном.
   Поостыв, Евсей признал, что пресс-папье и впрямь украшает письменный стол. А свирепый Зевс даже стимулирует творческий запал.
   – То-то же, – сказала Наталья. – Впрочем, если хочешь – отнесу Зевса обратно. Чек сохранился.
   – Ладно уж, – буркнул Евсей, – пусть живет у нас. Извини, сорвался.
   Наталья чувствовала: Евсей что-то таит, скрывает. И рассказ его не печатают, все откладывают. Хорошо еще, «Вечерка» взяла какие-то заметки в городскую хронику, «Правда» заказала статью из жизни подростков.
   Наталья отвела взгляд от спящего мужа, сдвинула одеяло и оглядела свой живот. Медленно провела ладонью по бархатной коже, желая уловить, наконец, толчок новой жизни. Тяжелая, крупная ее грудь распалась по обе стороны от высокого холма. Живот пугал своим «молчанием», а прошло больше положенных двадцати двух недель, это точно.
   – Что, он еще спит? – голос Евсея звучал глухо в утренней тишине комнаты.
   – Спит, – вздохнула Наталья. – Думала, и ты спишь.
   – Куда там. Давно не сплю.
   – Так тихо лежишь.
   – Боялся тебя потревожить.
   – Я тоже не сплю. Они помолчали.
   – Севка, ты что-то таишь. А я переживаю. Что с рассказом? Все сроки прошли.
   – Обещают до конца года напечатать, – нехотя проговорил Евсей. – Вчера захожу в редакцию, встречаю своего редактора. Говорит: «Дубровский – очень хорошо, но только не Евсей. Пушкин обидится». Это ж надо!
   – Ну и что? – Наталья приподнялась, упираясь локтями о подушку.
   – Ничего. Предложил ограничиться буквой «Е». Пусть, говорит, читатель думает, что хочет. «Е. Дубровский».
   – Ну и ладно. Лишь бы напечатали. Или они передумали?
   – Черт их знает.
   – Но они тебе заплатили аванс!
   – Подумаешь… Целые романы цензура выбрасывает из номера.
   – Вот еще! – испугалась Наталья. – Ну их. Пусть будет Е. Дубровский. Ты из-за этого расстроился?
   – Из-за этого тоже. Я – Евсей!
   – Какой ты Евсей?! Ты – Севка. Нет, ты Сейка! Ты мой дорогой муж Сейка. И дети твои будут – Сейковичи! У моего отца есть японские часы фирмы «Сейко». Отец сказал: родится внук – часы твои.
   – Да пошел он. Со своими часами, – буркнул Евсей.
   – Полегче, Сейка, он все-таки мой отец. Помнишь, папа сказал, что «замотают» твой гонорар за рассказ? Папа хорошо понимает, где мы живем, поэтому он в полном порядке – новый кабинет занял на площади Коммунаров, в Городском управлении.
   – А дочь по разным помойкам обмен ищет, – прервал Евсей.
   – Уж большей помойки, чем ваша коммуналка, пожалуй, и не сыщешь, – озлилась Наталья. – Так что не от хорошей жизни бегаю, да еще в таком положении.
   – Ладно, ладно, – он примирительно тронул плечо жены.
   – Отстань!
   Евсей почувствовал щипок. И довольно болезненный.
   – Извини, Наташа, сорвалось. Куда ты собираешься на этот раз?
   – Дали один адресок, – вздохнула Наталья после паузы. – Тройной обмен. Хочу сегодня съездить посмотреть.
   – Хочешь, вместе посмотрим? – голос Евсея дрогнул, поплыл, стал глуше, прерывистей.
   Наталья искоса взглянула на мужа и сбросила с плеча его потяжелевшую руку.
   – И не думай об этом, – проговорила она. – Не думай, ясно тебе?
   – Ты о чем? – криво улыбнулся Евсей.
   – О том самом! И не надейся, – ответила Наталья. – Яна пятом месяце.
   – Ну и что? На пятом месяце, – вялым голосом произнес Евсей, его щеки отдавали жаром. – Можно приспособиться.
   – Чтобы я родила сразу детский сад, – голос Натальи как-то растворялся. – Итак Галя обещает мне двойню.
   – Какая тогда разница – двойня, тройня, – вяло пошутил Евсей и добавил умоляюще: – Наташа, прошу тебя… – Евсей уже не искал слов, сознание его немело от предчувствия. – Мы ведь можем приспособиться… Наташка… Как было на той неделе.
   – Вот! Так я и знала, что ты будешь вспоминать. Что я говорила?!
   – Ты тогда говорила, что ты счастлива, что это ни с чем не сравнимое, какое-то особо острое блаженство, – Евсей уже не владел собой. – И доктор тебе сказал, что пять месяцев еще не граница.
   – Если не злоупотреблять.
   – Мы и не злоупотребляем.
   – Ладно, – Наталье передавалось волнение мужа. – Только не торопись. И возьми мою подушку, она удобней.
   – Конечно, конечно, – бормотал Евсей, вытягивая подушку из-под головы жены.
   – Да погоди ты. Сказала, не торопись. Осторожно надо, – Наталья запнулась и повернула голову. – Телефон, что ли?
   Единственный в квартире телефонный аппарат висел на стене в середине коридора. И обычно к нему подбегали пацаны Гали-вагоновожатой. Но сейчас они были в школе.
   Евсей лихорадочно продолжал прилаживать подушку.
   – Черт с ним. Кто-нибудь возьмет трубку. Все! Иди ко мне.
   – Ну кто-нибудь уймет этот звонок? – Наталья прижалась к мужу упругой грудью.
   – Дался тебе этот телефон, – Евсей чувствовал себя человеком, у которого вдруг пропала под ногами опора.
   А в сознание вломился громкий стук в дверь. И противный, какой-то базарный голос бабки Ксении, матери жены скорняка Савелия:
   – Дубровские! К телефону! Говорят – срочно. Слышите, нет?! К телефону!
   И стукнув для верности еще раз, бабка Ксения удалилась.
   – Что такое, – пробормотал Евсей.
   – Может, из редакции? – Наталья отодвинулась к стене и повернулась на бок, вздыбив высокое бедро.
   – Ну их к бесу, Наташка, – упрямился Евсей капризным тоном. – Потом перезвонят.
   Евсей обнял жену.
   – Иди! И скорей возвращайся, я подожду. Накинь мой халат.
   Бормоча проклятия, он опустил ноги, нащупал шлепанцы и, заворачиваясь на ходу в халат, вышел из комнаты. Вскоре он вернулся.
   – Папа попал в больницу, – бросил он с порога. – Его сняли с трамвая. Срочно просили приехать.
   – Как – с трамвая? – пролепетала Наталья.
   – Я не понял. Вроде ему стало плохо в трамвае, его сняли и отправили в больницу на какой-то машине.
   – В какую больницу?
   – Сказали, в больницу Урицкого, – Евсей принялся торопливо одеваться. – Где эта больница, не знаешь?
   – Где-то на Фонтанке. Порядочная дыра, но врачи, говорят очень хорошие. Там Зоя лежала. Я пойду с тобой!
   – Не надо. Я тебе позвоню.
   – Вот еще! Возьми стакан кефира. С булкой. Антонина Николаевна вчера испекла. А я мигом оденусь.
   Евсей с Натальей пытались остановить такси, но им не везло. Редкие машины высокомерно проскакивали мимо, торопясь в парк. А тут отгромыхал и остановился искуситель – трамвай. Наталья решила им воспользоваться, все же какое-то движение.
   Трамвай тащился долго и нудно, задумываясь на остановках. И трогался дальше, процеживая рельсы, истошно визжа на поворотах, колотясь железом на стыках – неохотно и лениво – словно старик-мусульманин, перебирающий четки. Немногочисленные пассажиры, нахохлившись, глядели в подернутое морозцем стекло, забранное в тонкие деревянные переплеты, из-под которых тянул свежий ветерок.
   Наталья пристроила на коленях прихваченный дома пакет, склонила голову на плечо мужа и прикрыла глаза – сказывалось бессонное ночное томление.
   – Лучше бы оставалась дома, – буркнул Евсей. Наталья молча подняла руку и варежкой повернула голову мужа к окну. Евсей покорно уставился в стекло.
   – Представляешь, вот так он каждый день добирается до своей работы, – проговорила Наталья, не открывая глаз. – И за какие-то гроши.
   – Что в пакете? – спросил Евсей.
   – Булка, бутылка с кефиром, две груши, – ответила Наталья.
   – Он не любит груши.
   – Съест. В больнице, как в поезде – все едят.
   Евсей умолк. Жизнь отца как-то проходила мимо него. Так, вероятно, складывалось во многих семьях, основной груз забот брала на себя мать. А в детстве, во время войны, отец вообще выпал из жизни Евсея – отец воевал все четыре года. И мужская забота пала на деда Самуила, старика склочного, сварливого и вместе с тем отходчивого и доброго. Дед приехал в Баку из блокадного Ленинграда, где он жил с младшим братом отца – Семеном. И при первой же возможности, после снятия блокады, дед вернулся в Ленинград, где вскоре и умер. Его похоронили рядом с бабушкой, его женой, на Еврейском кладбище, неподалеку от склепа знаменитого скульптора Марка Антокольского. Дед слыл хорошим портным-брючником, на этом он имел какой-то доход, часть которого отдавал матери Евсейки на пропитание. После войны, Евсейка еще больше отдалился от отца. Война ожесточила его, к тому же он долго ходил без работы. Умный, много знающий – правда, не имеющий высшего образования, – отец глубоко страдал от своей невостребованности. Подрабатывая случайными заработками, изредка публикуя в газетах небольшие заметки на городские темы или писанием праздничных статей местным начальничкам в райисполкомах. Однажды он взял подряд на сколачивание на дому фибровых чемоданов для цеха, не имеющего своей производственной базы. Таких цехов развелось множество после войны. Но стук молотка вызывал гнев соседей – ведь дело происходило в Баку, городе южном, люди держали окна распахнутыми целый день. Пришлось оставить молоток и устроиться на сажевый завод дежурным слесарем. Туда его пристроил муж маминой подруги, инженер-нефтяник. Сажа служила основой резинового производства. Работа ночная, не сложная, надо лишь наблюдать за показаниями приборов. Сутки на работе, двое – дома. Отец набирал полную сумку книг и уходил. Возвращался черный от сажи, мылся в тазу во дворе, а двенадцатилетний Евсейка поливал ему из кружки, сдерживая слезы обиды и стыда, – у всех пацанов двора отцы работали на каких-то «хлебных» работах. И никто из них не стоял босыми ногами, в длинных по колено трусах, в тазу, подставляя щуплое, мосластое, черное от сажи тело под кружку воды из дворового колодца. Однако настоящая неприязнь к отцу возникла позже, когда Евсейка учился в старших классах, в нем тогда проснулся бунтарский дух – вернее, юношеский нигилизм. Отец, вопреки фактам, несправедливости судьбы и будучи беспартийным, был оголтелым, фанатичным большевиком, не терпящим никакой ревизии коммунистических догм. Что не раз являлось причиной страшных скандалов с женой и сыном.
   – Ты маленький неблагодарный негодяй! – в гневе кричал отец. – Партия дала тебе все: учебу, мир, покончила с эксплуатацией человека.
   – А ты – трус! – вопил Евсейка. – Тебя бьют и не дают плакать. Оглянись вокруг! Но тебе все нравится, потому что ты трус!
   – Я не трус, я кровь проливал за эту страну, у меня осколок под сердцем сидит, а ты просто маленький дурак!
   – Наум! – вступала мать, торопясь закрыть наглухо окна. – Он еще школьник, как тебе не стыдно!?
   – Это твое воспитание! – перекидывался отец на мать. – Твое мировоззрение!
   – Мальчик сам все видит! – заводилась мать. – Мальчик не слепой! Твои большевички из Берлина навезли вагоны добра! А что ты привез своей семье? Осколок под сердцем, безработицу и пять тысяч рублей отступных?! Поэтому я вкалываю как ишак целый день, чтобы держать семью. Он, видите ли, воевал! – мать, если заводилась, так удержу ей небыло. – Так что лучше помалкивай, Наум!
   Дело не раз доходило до развода, родители не разговаривали неделями.
   После переезда в Ленинград отец заметно притих.
   – Понимаешь, – признался он матери, – я думал, что люди так живут именно в Баку, где особые пережитки, связанные с восточным укладом, где гуманные основы коммунистической морали отступали перед традиционными мусульманскими догмами. Думал, что перееду в Россию, тем более в Ленинград, увижу другую жизнь. Поэтому я и согласился переехать, а Семка тут ни при чем. Но здесь все то же самое.
   – Подожди, Наум, еще не то ты здесь увидишь, – вещала мать. – Жизнь в Баку тебе покажется раем!
   И мать как в воду глядела – вскоре после переезда в Ленинград в стране возникло «дело врачей-убийц». Антонина Николаевна старалась не выпускать мужа на улицу – с его ярко выраженной внешностью это было небезопасно. Обитатели их коммуналки вели себя довольно пристойно – то ли потому, что из восьми семейств половина относилась к бесовскому племени предателей, то ли потому, что своих забот хватало. В то время как в том же Баку всесоюзная вакханалия проистекала незаметно – о чем извещала по телефону мамина подруга, – в Ленинграде гнев народа принимал нередко трагические формы. И отец после тех «хрустальных» дней пятьдесят третьего, долго еще ходил без работы. Семья жила на зарплату матери, да и Евсей подрабатывал грузчиком на железной дороге, пока не поступил в институт. И помогал дядя Сема, ставший к тому времени известным в городе урологом.
   Евсей видел в окне трамвайного вагона слабое свое отражение, испещренное точками снежной наледи, точно оспой. Внешне Евсей был очень похож на отца, особенно на детских фотографиях, в самых-самых мелочах, только вот уши. Евсею уши достались от матери – аккуратные, маленькие, дамские.
   – Кстати, надо было маме позвонить, – проговорил Евсей. – Сообщить.
   – Не надо, – отозвалась Наталья в теплый ворс шарфа. – Ни к чему ей нервничать на работе. Все узнаем, потом и сообщим.
   Трамвай переполз Калинкин мост и остановился. Отсюда по набережной Фонтанки до больницы Урицкого было всего ничего.
   Наум Самуилович лежал у стены, рядом с батареей центрального отопления.
   – О! – воскликнул он и положил газету на живот. – Сейка и Наташа! Гости! Они-таки вызвали вас, паникеры. Михаил Михайлович, это мои дети!
   – У вас двое детей? – слабый голос раздался от кровати, стоящей под окном, стекла которого были вымазаны серой краской до половины.
   Больной по имени Михаил Михайлович полулежал, подперев спину подушкой. Рядом на табурете сидел молодой человек в глухом белом свитере с оленями на груди.
   – Нет. Они муж и жена. Мое дите тот, который муж, – бодро пошутил Наум Самуилович.
   – Тот, кто справа, – подхватил молодой человек в свитере.
   – Понятно, – мирно поддержал Михаил Михайлович, высоколобый, с широкими седыми бровями и острой аккуратной бородкой. – А это мой сын Эрик. Но он пока не женат, пока он ходок.
   Худощавый молодой человек по имени Эрик улыбнулся, вежливо приподнялся с табурета. Густой пшеничный зачес нависал на смуглый «отцовский» лоб.
   – Вот, понимаете, подзалетел, – Наум Самуилович ждал, когда Евсей и Наталья рассядутся рядом с его кроватью. – И ничего не помню. Только как вышел из трамвая на остановке. И очутился уже здесь, такая вот история, – Наум Самуилович переводил виноватый взгляд с Натальи на Евсея. – Напрасно они вас вызвали. А мама.
   – Антонина Николаевна ничего не знает, – Наталья пошуровала в пакете и принялась выставлять на тумбу содержимое.
   Наум Самуилович, скосив глаза, разглядывал кефир, булку и груши.
   – Ох, зачем это? – произнес он. – Говорят, тут сносно кормят. А груши возьмите обратно! – почему-то испуганно воскликнул он.
   – Что сказали доктора? – спросил Евсей.
   – Не знаю. После осмотра в приемном покое ко мне еще никто не подходил.
   Евсей огляделся. Кроме отца и того Михаила Михайловича в палате лежали еще трое. Две кровати вообще пустовали, ощеряясь голыми сетками под свернутыми в рулон матрацами. Один из трех больных – здоровенный на вид курносый мужчина с настолько короткой шеей, что, казалось, его лысая голова сразу ввинчена в плечи – позже Евсей узнал, что фамилия его была Гурин. Двое других больных, свернувшись калачиком, спали.
   – Ну, что там на воле? – неожиданно писклявым голосом спросил Гурин.
   Евсей пожал плечами и улыбнулся – голос до смешного не вязался с комплекцией больного.
   – Что-что, – вклинился Михаил Михайлович. – Воруют!
   – Ну не все же, – пропищал Гурин, вновь вызвав улыбку Евсея.
   – Все! – упрямо и серьезно произнес Михаил Михайлович. – А кто не ворует, тот примеривается, что бы стащить.
   – Не знаю, я не воровал, – обиделся Гурин.
   – Поэтому и лежите в этой дыре, – азартно проговорил Михаил Михайлович. – А воровали бы, лежали бы в Свердловке, в отдельной палате, с телефоном и персональной уткой.
   – Папа, не горячись, – Эрик поправил подушку за спиной отца.
   – Зато в этой дыре – лучшие врачи города, а не блатники! – мстительно воскликнул Гурин. – Если бы не они, на моей койке тоже бы свернули матрац. И на вашей тоже!
   – Веселые ребята, – компанейски произнес Наум Самуилович, поводя головой в сторону говорунов. – Конго не сдается!
   – Да, мерзавец Чомбе, прислужник американского империализма в Африке, – поддержал Михаил Михайлович. – Но наш Никита им покажет кузькину мать! Как он выступил на Конгрессе по вооружению! Читали во вчерашней газете? – и, сделав паузу, Михаил Михайлович озаренно воскликнул: – Слушайте, Гурин, а вы на Никиту Сергеевича похожи! На Хрущева, ей богу!
   – Мне бы его вычеты, – благодушно согласился Гурин.
   Обе половины двери со стуком распахнулись под напором широкого зада, обтянутого белым халатом. Следом показалась спина. Потом и вся сестра, держащая в руках штатив с капельницей.
   – Оленин, готовьте руку! – скомандовала вошедшая. Михаил Михайлович положил на тумбу руку, бледную, с серой вязью вен. Сестра остановилась у его кровати, поправила краники банок, подобрала иглу и, наметив подходящее место, ввела иглу у локтевого сгиба.
   – Шли бы вы домой, – сказала она Эрику. – Небось всю ночь просидели тут.
   – Боится пропустить исторический момент, – проговорил Михаил Михайлович, – когда я встречусь с Отцом нашим небесным.
   – Ладно, ладно, – прервал Эрик, – не торопи судьбу, Миша. Мы с тобой еще увидим небо в алмазах, – и, обратившись к сестре, поинтересовался, скоро ли придет доктор Селезнев.
   – У них конференция, – ответила она, что-то рассматривая на капельнице. – И сегодня профессорский обход, так что Селезнев не скоро появится.
   – Что значит «не скоро»? – спросила Наталья.
   – Что-нибудь после обеда. Когда профессорский обход, график ломается, – ответила сестра.
   – Вот вы и возвращайтесь домой, – предложил Наум Самуилович. – Видите: я – молодец. Так и матери скажите.
   Эрик подошел к Евсею. Они оказались почти одного роста и оба какие-то тощие.
   – Я вас знаю, – проговорил Эрик. – Видел на студенческом вечере в Пединституте, в Старый Новый год.
   – Вы тоже у нас учитесь? – Евсею Эрик понравился.
   – Нет, я закончил Электротехнический, – ответил Эрик.
   – Ну. В ЛЭТИ вы – молодцы. «Весна в ЛЭТИ», я хорошо знал ребят.
   – Да, они молодцы. По всей стране ездили с этой «Весной», – кивнул Эрик. – Где вы теперь? В школе?
   – Нет, на вольных хлебах, – усмехнулся Евсей. – Ищу работу. А вы?
   – Я в аспирантуре остался.
   – Евсей тоже б попал в аспирантуру, – не удержался Наум Самуилович. – Если бы не его дурацкий язык.
   – Об этом еще Эзоп предупреждал, – улыбнулся Эрик. – Хочешь попасть в аспирантуру – попридержи язык.
   Сестре чем-то капельница не нравилась, опять краник пропускает. И попросила Эрика присмотреть, пока она сходит за другим прибором. Эрик покорно занял место у штакетника.
   Наталья устремилась за сестрой. Догнала ее в коридоре и уточнила, где проводят конференцию – в кабинете заведующего отделением или в ординаторской – со времени, когда Зоя лежала в этой больнице, Наталье не раз приходилось подлавливать ее лечащего врача. Более того, она, кажется, знала доктора по фамилии Селезнев в лицо. Пока шли рядом, сестра сообщила, что отец этого Эрика, профессор по каким-то «древним грекам», очень плох, он не в состоянии лежать, задыхается. И всю ночь полусидит, замучил сына. Что же касается Наума Самуиловича, она пока не знает – тот только поступил, но, видимо, ничего хорошего. Сейчас ему получше, а привезли совсем плохого.
   Оставив Наталью у ординаторской, сестра ушла в процедурную.
   Из-за фанерной двери ординаторской слышались голоса и смех, судя по всему, конференция заканчивалась.
   Наталья прислонилась спиной к слепому, измазанному до половины серой краской окну. Раньше здесь стоял бурый, в каких-то пятнах, диванчик с продавленным до пола матрацем, из которого вылезали нитки. Зоя лежала в больнице почти месяц, у нее что-то было с почками. И Наталья частенько поджидала на том диванчике доктора. Зою лечила известный в городе врач-нефролог Елизавета Моисеевна Арьева, попасть к ней считалось большой удачей. И верно. Зоя о почках своих забыла. Во всяком случае, не вспоминала. Как не вспоминает о своей лучшей подруге вот уже несколько месяцев. Наталья почувствовала отчуждение Зои почти сразу после свадьбы. Более того, за столом коммунальных платежей однажды утром появилась новая сотрудница. И Наталья узнала, что Зоя перевелась в сберкассу куда-то к черту на кулички, в далекий район новостроек «Гражданка дальше Ручья», названный народом – ГДР. Зоя в ГДР снимала угол с пропиской у какой-то тетки. И почитала ее как мать – своих родителей у Зои не было. Иначе и быть не могло – Зоя обладала на редкость уживчивым и добрым характером. Нужна веская причина, чтобы отдалить ее от подруги. И Наталья догадывалась о причине. Даже странно – Зоя так активно торопила ее замужество и в то же время. Вероятно, так всегда происходит в подобных неразрешимых обстоятельствах.
   Доктор Селезнев первым покинул ординаторскую. Наталья сразу узнала его. Невысокого роста, широкоплечий, круглолицый крепыш в белом застиранном халате, доктор скорее походил на борца. Оценивающе оглядел живот Натальи, и взгляд его потеплел. Возможно, доктор узнал ее. Что он мог сказать о вновь поступившем больном Дубровском? Пока нет подробного анамнеза, но предварительно, по первичному осмотру и кардиограмме, у больного Дубровского прочитывается коронарная недостаточность с выраженным склерозом коронарных артерий и стенокардия. А учитывая общее состояние организма – положение больного серьезное, но не безнадежное. Методика лечения пока не определена, но в больнице есть необходимые лекарства, так что беспокоиться не о чем.
   – Вера! Кому капельница? – прервал себя доктор, глядя поверх головы Натальи.
   – Оленину. Тот прибор мне не нравится, краник пропускает, – ответила сестра.
   – Оленину капельницу отменить, – проговорил доктор. – Вкати ему струйную. Полкубика. Строфантина и мочегонного. Он спал ночью?
   – Куда там. Всю ночь просидел. И сын был рядом. Атак ничего. Болтает вовсю, сами знаете – профессор.