Сестра вернулась в процедурную, унося обратно штакетник с капельницей.
   – Вот и все, что я могу вам сказать, – доктор вновь обратился к Наталье. – И сколько уже месяцев? Пять, шесть?
   – Пять, – Наталья продела пуговицу в петлю кофточки, на животе.
   – Отец известен? – с грубоватым участием проговорил доктор. – Приличный парень?
   Так нередко разговаривают врачи-мужчины, полагая, что профессия дает им особое право свойского тона, рассчитанного на доверие.
   – Отец ребенка – мой муж! – отбрила Наталья доктора. – И весьма приличный парень.
   – Извините, – засмеялся доктор Селезнев и дружески тронул ее плечо. – Сегодня профессорский обход, а я болтаю с вами.
   Наталья вернулась в палату.
   Евсей и Эрик о чем-то оживленно разговаривали. Наум Самуилович срезал ножом груши и складывал дольки в блюдце. Михаил Михайлович прикрыл глаза. Гурин сидел на кровати, свесив ноги в теплых носках и накинув больничный халат мышиного цвета. Двое других больных продолжали спать.
   – У нас в роте был старшина, – проговорил Гурин, ни к кому не обращаясь. – Так он во сне хрюкал, как кабанчик.
   – Не пристрелили? – поинтересовался Михаил Михайлович.
   Гурин не ответил и полез за чем-то в тумбочку.
   – Наум Самуилович, – проговорил Михаил Михайлович, – как вы полагаете, если человек во сне хрюкает, как кабанчик, он заслуживает, чтобы его пристрелили на сало? Или нет? – Михаил Михайлович тяжело повернул голову, прижимаясь затылком к подушке. – О чем вы думаете, Наум?
   – Хотите знать, о чем я думаю? – ответил Наум Самуилович. – Я в детстве почти никогда не ел свежих груш.
   – Вы что, жили на севере? – спросил Михаил Михайлович.
   – Нет. Я жил под Херсоном. И был вот таким шмендриком, – Наум Самуилович положил грушу на блюдце и приподнял ладонь чуть выше бортика матраца. – У меня был отец Самуил. Он покупал на рынке груши, твердые, как камень – такой сорт, самый дешевый. Он раскладывал их на подоконнике, на солнцепеке. Чтобы груши дошли. Когда наступало время закусить фруктами после супа и пюре на второе, отец их щупал. Выбирал те, на которые уже слетались мухи, и выдавал детям. Я так и вижу его, как он щупает груши и протягивает их мне и брату. При этом отец был добрейшим человеком, но вот такой чудак. Скособоченный на бережливости.
   Через двадцать шесть дней Наум Самуилович Дубровский умер.
   Под капельницей, днем. Сестра подошла, а больной не дышит. И вроде бы ничего не предвещало подобный исход, Наум Самуилович в последнее время чувствовал себя прилично. Лечащий врач обещал выписать его после пяти процедур, он и четвертую не закончил, скончался скоропостижно.
   Накануне Евсей дежурил в палате. За себя и за Эрика Оленина – они так условились подменять друг друга. Михаил Михайлович в тот день выглядел весьма прилично, не в пример Науму Самуиловичу, который к приходу Евсея был возбужден и взволнован.
   В ответ на расспросы Евсея лишь отворачивался лицом к стене и громко сопел.
   Евсей расставил на полках тумбочки посланные матерью продукты – кефир, кусок отварной курицы, морковные оладьи. Проверил содержимое тумбочки и у Михаила Михайловича: там, как всегда, наблюдался образцовый порядок. Евсей устроился на табурете. Надо заполнить анкету для поступающих на работу в Центральный Исторический архив. Необходимые справки Евсей уже собрал. И фотографии. Работу на должности младшего научного сотрудника с окладом в сто десять рублей ему устроил Эрик, у Эрика оказались надежные связи. Сам же Эрик подрабатывал в Эрмитаже, водил экскурсии на тему «Искусство эпохи Возрождения», на одну аспирантскую стипендию особенно не разживешься. Вот Евсей и собирался сегодня, после больницы, отправиться в отдел кадров архива на набережную Красного Флота.
   Наум Самуилович продолжал вздыхать. Потом попросил Евсея пересесть к нему на кровать.
   То, что тогда рассказал отец, удивило и рассмешило Евсея. Оказывается, к отцу приходил брат Семен – тот часто навещал Наума Самуиловича, – но вчера состоялся визит особенный. Семен сообщил, что решил жениться на какой-то румынке, своей пациентке. И хочет устроить свадьбу – настоящую еврейскую свадьбу, в синагоге, с хупой. Дело за малым – чтобы старший брат вышел из больницы.
   Наум Самуилович пытливо смотрел на сына – как ему нравится эта новость?!
   Евсей, сдерживая смех, пожал плечами. Что тут такого? Хочет – пусть женится, Семен уже не молод, перевалил за полста, пора и жениться. Почему на румынке? А почему нет?!
   Наум Самуилович еще долго вздыхал на своей больничной койке, уверенный в том, что «эти Семкины штуки» затеяны не просто так. И на вопрос Евсея: что отца теперь беспокоит, ответил, что ему надо всерьез поговорить с сыном, с глазу на глаз. Правда, он не уверен, что сын поймет его правильно.
   Слабым движением руки Наум Самуилович удержал Евсея на своей кровати.
   – Я хочу уйти от твоей матери, – решительно произнес Наум Самуилович, – я все продумал. Она меня ненавидит! И всю жизнь ненавидела. Только ей не хватало решительности мне об этом сказать. Я ей помогу!
   Евсей с изумлением смотрел на отца. А тот, словно боясь, что и малейшая пауза лишит его зыбкой опоры, говорил и говорил. Его мысли обгоняли произносимые фразы, отчего звучали сумятицей претензий и давно копившихся обид, он захлебывался словами. И дело не в том, что мать за все время пришла в больницу два раза, хотя все жены, кто сюда ходят, также днем работают. Не в этом дело! За все годы совместной жизни он, кроме упреков в том, что мало зарабатывает, что не может себя в жизни поставить, ничего не слышал. С тех пор как он вернулся с войны – а прошло, слава богу, пятнадцать лет, – он слышит одно и то же.
   – А как она со мной разговаривает при людях! Каким тоном! Как она меня унижает и топчет?! Я тебе больше скажу, – отец перешел на шепот. – Убежден, что в ней проснулся антисемитизм! Все годы она его прятала, но иногда он прорывался!
   Наум Самуилович откинулся затылком на подушку, его глаза горели печальным огнем.
   – Был бы я другой, был бы я СВОЙ, она не стала бы меня упрекать, выжимать из меня последние силы. Я и в больницу попал потому, что во мне не осталось сил. Человек должен садиться в свои сани! Понял, Евсей, это и тебя касается! Надеюсь, ты понял, что я имею в виду, хотя твоя жена чудный человек и к тебе хорошо относится. Но человек должен садиться в свои сани!
   Евсей еле сдержался, чтобы не раскричаться, как это происходило в прошлом. Хотел сказать отцу, что он несправедлив, что мать каждое воскресенье приходит в больницу. А по будням, возвращаясь из аптеки, где она работает в полторы смены, пытается разгрести домашние дела. Спокойная тем, что в больницу ходят то Евсей, то Наталья. Но смог лишь улыбаться через силу. Он видел перед собой больного старика, а ведь отцу не было и шестидесяти. Но как его замордовала жизнь!
   – Все! Я решил – выйду из больницы, подам на развод. Где я буду жить? Найду где! При заводе есть общежитие. Или, на худой конец, в редакционной комнате. Я тебе серьезно говорю. Дай мне только выйти из больницы.
   Из больницы Наум Самуилович так и не вышел.
   Наталья приподняла голову. Свет фонаря рисовал на полу комнаты четкие переплеты оконной рамы.
   Откинув одеяло, Наталья, смягчая шаги, приблизилась к двери и приложила ухо к щели в косяке.
   – Наум! Ты слышишь меня, Наум? – донесся голос Антонины Николаевны из соседней комнаты. – Уже шесть часов. Ты проспишь свою работу, Наум. Я приготовила тебе завтрак, заверни в газету.
   Послышалось сдержанное всхлипывание.
   – Тебе понравилось, Наум, как я отметила твой тридцатый день? Собрались люди, пришел твой брат Семка со своей румынкой, довольно симпатичная особа, даже не скажешь, что румынка. Я приготовила фаршированную рыбу, как ты любил, была отварная картошечка с селедкой. Между прочим, я собираюсь отметить и сороковой день, как принято у нас, православных. Думаю, ты будешь не против, Наум. Придут люди…
   Наталья постояла еще с минуту, вернулась к дивану.
   Евсей спал, уткнувшись лицом к стене.
   – Сейка, – позвала Наталья.
   Когда отца опускали в могилу, Евсей шагнул в сторону от ямы, ощерившейся желтым песком, и, прикрыв ладонями лицо, заплакал. Горько и одиноко, точно ребенок. Тогда Наталья впервые назвала мужа его детским именем. Так и звала с тех пор.
   – Сейка! – повторила Наталья и тронула горячее его плечо.
   – А! Что?! – взбрыкнулся со сна Евсей, очумело тараща глаза. – Зашевелился?! – он просил немедленно сообщить, когда в утробе пошевелится их ребенок.
   – Мама опять вспоминает Наума Самуиловича. Точно живого. Как и вчера. Я боюсь за нее, Сейка.
   – Какая-то глупость. Я вчера так поздно лег, а ты со всякой чушью, – раздосадовано пробормотал Евсей и повалился на место.
   Наталья прислушалась. Квартира отвечала тишиной. И стенные часы металлическим пунктиром подчеркивали эту тишину. Тук-тук-тук. Начало седьмого утра. Наталья села, согнула левую руку в локте, оперлась на нее телом и медленно прилегла на левый бок.
   Позавчера, когда в квартире собрались на тридцатый день близкие и друзья семьи – а их было всего человек десять – Наталья, по настоянию Антонины Николаевны, ушла к своим родителям. В таком состоянии совершенно необязательно присутствовать на поминках. В то же время Татьяна Саввишна приехала к Дубровским. Отец же, сославшись на занятость, зайти отказался. Как он еще выбрался на Еврейское кладбище, непонятно. Видно до этого здорово поссорились с Татьяной Саввишной, потому что они стояли по разные стороны от могилы, словно незнакомые между собой. Как ни отговаривали Наталью, она тогда настояла на своем и поехала проститься с Наумом Самуиловичем.
   Кладбище, расположенное между железной дорогой и какими-то заводскими корпусами, произвело на Наталью тягостное впечатление, но не потому, что это было именно кладбище. Узкие дорожки, со следами башмаков на сером, комковатом весеннем снегу, едва виднелись среди тесно расположенных могил. Памятники – роскошные, богатые – соседствовали с множеством простых, незатейливых надгробий. Полуразрушенное каменное здание некогда величественной синагоги, двери которой были заколочены деревянным досками, напоминало крепость после длительной вражьей осады, а фигуры нищих – остатки поверженных армий. Сразу через дорожку от синагоги вздыбился склеп знаменитого русского скульптора Марка Антокольского с выбитыми на фронтоне названиями его главных работ – скульптур Ивана Грозного, Петра Первого. Рядом – гранитная стела доктора Герштейна. Тут Соломон Щедровицкий, профессор-эндокринолог. Напротив – черный обелиск с шаром и надписью «Человечество едино». Чей?! Какой-то Лев Штернберг, профессор-этнограф.
   Наталья оставила толпу, окружившую гроб, стоящий на песчаном бруствере, и услышала, как ее негромко кликнул отец. Сергей Алексеевич приблизился к дочери, взял ее под руку.
   Они шли по аллее, считывая фамилии с массивных обелисков и стел. Снега, как ни странно, было немного. Кругом захоронены знаменитости: врачи, важные чиновники, издатели, архитекторы, раввины, юристы, инженеры, артисты. Массивный гранитный саркофаг – но почему-то без надписи – охраняла чугунная ограда. И тут же, на листе фанеры, кто-то от руки написал черной краской: «Барон Давид Гинцбург – крупный общественный и государственный деятель России. 1857–1910».
   Наталья боковым зрением видела, как отец с вниманием читает могильные надписи.
   – Да-а-а. – пробормотал Сергей Алексеевич. – Пошли обратно, а то затеряемся. Надо еще бросить горсть земли Науму Самуиловичу. Или камешек.
   С кладбища на поминки Наталья не поехала – отец увез ее на старую квартиру, домой Наталья вернулась только вчера.
   – Сейка, ты же не спишь, – проговорила Наталья. – Не притворяйся. Давай поговорим. Ты целый день в своем архиве, вернулся, а я уже спала. Надо решить вопрос.
   – Какой вопрос? – буркнул Евсей в стену.
   – Помнишь я говорила об однокомнатной квартире со всеми удобствами у Таврического сада, – пояснила Наталья. – По цепочке обмена. Комната метров сорок – это больше, чем в наших двух. Очень соблазнительный вариант. И доплата небольшая. Мама обещала помочь. Что ты скажешь, Сейка?
   – Сейчас не скажу, – Евсей перевернулся на спину. – Возникли некоторые обстоятельства.
   – Какие?
   – Потом скажу. Но очень важные, – проговорил Евсей.
   – Но мне надо знать. Мы же не одни в той цепочке, от нас зависят несколько звеньев. Люди ждут, надеются и. – Наталья резко умолкла на мгновенье и прошептала одними губами: – Ой! Нет, Сейка. Ой! Он толкнул меня в грудь.
   – Кто?! – испугался Евсей, хотя он сразу понял, о чем речь.
   – Ой! Еще раз толкнул! – воскликнула Наталья и засмеялась. – Он живой, Сейка.
   – Почему он? Может быть она?! – теперь и Евсей смеялся.
   Наталья приподняла подол ночной рубашки и с силой прислонила голову мужа к животу.
   – Слушай, слушай. Может, он еще шевельнется, – прошептала Наталья.
   Евсей напряженно вслушивался, прикрыв глаза. В виски отдавала торопливая пульсация, словно там, в Наташином организме билась лишь ее душа, реальная, живая, и никаких посторонних звуков.
   – Лентяй, – заворожено прошептал Евсей. – Не хочет двигаться.
   – Наверно, устал, – улыбалась Наталья. – Ладно, подождем.
   Евсей – неожиданно для себя – поцеловал живот жены и вновь отвернулся к стене. Наталья нежно запустила пальцы в его волосы. Так они пролежали некоторое время, думая о своем. Наталью тревожило состояние Антонины Николаевны. Ее разговор с покойным мужем навевал мистический страх. Возможно, Антонина Николаевна бредит, но в бреду, кажется, не всхлипывают. На прошлой неделе Наталья несколько раз заходила в аптеку на Кронверской – Антонина Николаевна по-прежнему работала деловито и властно, распоряжаясь немногочисленным персоналом в присутствии заведующей. И та, молодая женщина, заведующая, не вмешивалась в ее поведение и даже поощряла. Уходила из аптеки на весь день, всецело полагаясь на Дубровскую. Любила ли Антонина Николаевна своего Наума или просто привыкла за столько лет близости, как люди привыкают к своему телу, если ничего не болит?
   – Сейка, ты не поговоришь с мамой? – произнесла Наталья. – Нельзя ее оставлять одну со своими мыслями.
   – Знаешь, Наташка, я никогда не любил папу, никогда, сколько я помню себя и его, – Евсей как-то с трудом подбирал слова. – А сейчас, кажется, я за него отдал бы все. Если бы он на мгновение воскрес, я бы так много ему сказал. Ему так не хватало этой ласки при жизни. И от меня, и от мамы. В сущности, живя в семье, он был ужасно одиноким. Конечно, у него были свои слабости, да и характер не очень. Но все это от беззащитности, от несправедливых ударов судьбы. Он был на редкость честным человеком. И так страдал от непонимания.
   – Ладно, ладно успокойся, – прервала Наталья. – Ты был неплохой сын. Вспомни, сколько времени просидел у его постели в больнице. Думаешь, он этого не оценил?! Уверяю тебя. То сидение в палате явилось переломным моментом в ваших отношениях. Он умер с легким сердцем, Сейка.
   – Ох, если бы так, – вздохнул Евсей.
   – Так, так, – подхватила Наталья, – Даже моего папахена проняло. Когда я ходила с ним по кладбищу, тоже почувствовала к нему непонятное.
   – Почему все доброе просыпается, когда ничего нельзя вернуть? – следовал своим мыслям Евсей. – Так и мать, наверное, испытывает чувство вины. Перед смертью все кажется таким мелким, ничего не стоящим. Какие-то недомолвки, скандалы, упреки, претензии – все мельчает перед смертью. Потому как жизнь – это просто долгая цепь случайностей при одной закономерности – смерти.
   – И рождение случайность, – согласилась Наталья.
   – Конечно случайность, еще какая! Не зайди я в сберкассу на Бродского, мы бы и не повстречались.
   – Это все Генка Рунич тебя завел, – засмеялась Наталья. – Кстати, куда он подевался?
   – Хрен его знает. Вроде в Большом доме работает, на Литейном.
   – В сексотах ходит? – удивилась Наталья. – Вот те на! Комсомольский вождь. Знаешь, больше всех твоих приятелей мне нравится Эрик Оленин.
   – Мне тоже он нравится. С ним интересно.
   – Кстати, как его отец?
   – Уже лекции читает. Он ведь крупный ученый.
   За стеной привычно пробуждалась квартира. Слышались шаги соседей, идущих на кухню, беготня детей, озабоченные голоса, окрики, смех и плач из-за каких-то обид. Из комнаты матери также доносилось копошение – Антонина Николаевна поднялась, собиралась на работу. Надо было еще приготовить завтрак – себе и детям.
   Евсей решительно приподнялся и сел. Потом осторожно перелез через Наталью и встал с дивана. Одежда аккуратно висела на спинках стульев, Наталья не терпела беспорядка, видно, она вставала ночью и подобрала разбросанное.
   Сегодня Евсею предстояло сделать несколько запросов по Департаменту герольдии Сената, а именно – дела Почетных граждан государства. Евсей вполне освоился на своей работе в архиве и к белокаменному детищу архитектора Росси спешил с удовольствием.
   Прохладные, тихие коридоры, лестницы, залы и галереи бывшего Сената и Синода со множеством глухих хранилищ; длиннющие многоярусные стеллажи, что, подобно пчелиным сотам, вмещали в себе толстенные папки, таящие историю государства Российского за многие годы, манили нераскрытыми тайнами. Да и в коллектив архива Евсей вошел легко и по-свойски. Его приняли сразу, за первым же общим чаепитием сотрудников отдела, в обеденный перерыв. Когда каждый выкладывал на общий стол принесенный с собой завтрак. Антонина Николаевна и Наталья, узнав об этой традиции, снабдили Евсея нестыдным пакетом. С тех пор пакет заметно потощал против того первого, заявочного, но Евсей всегда оставался желанным членом общего застолья. И это неудивительно – он был занятным собеседником. Кстати, кое-кто знал Евсея по шумным институтским вечерам. Это сыграло определенную роль в создании хорошей репутации нового младшего научного сотрудника.
   Евсей продолжал одеваться. Он давно уже не носил пиджак в крупную клетку, да и шляпу свою куда-то забросил. Теперь на нем были водолазка с высоким глухим воротом, серый пиджак, черные брюки. Туфли, правда, модные, польские, на высокой подошве, подарок дяди Семена.
   – Какие же возникли обстоятельства? – Наталья любила наблюдать, как муж одевается.
   – Относительно чего? – Евсей о чем-то задумался.
   – Я сказала – пора решать вопрос с обменом, а ты сослался на какие-то новые обстоятельства.
   – А-а-а. Приду, расскажу. Надо обдумать не торопясь.
   – И это нельзя сделать сейчас?
   – Нет, – ответил Евсей. – Я ухожу на работу. А тебя из-за папиных поминок не было дома, ты приехала вчера и легла спать, я не стал тебя будить. Но, поверь, – очень важный разговор. И неожиданный.
   – Так я и буду весь день об этом думать? Сейка, ну, пожалуйста, – Наталья обидчиво отвернулась.
   Евсей посмотрел в зеркало, желая вернуть в память какую-то ускользнувшую мысль. Но не удавалось, что вызывало досаду и раздражение. Он подошел к окну. Как там с погодой? В стекло постукивали одиночные капли – то ли дождя, то ли припозднившегося снега. Надо бы взять зонтик. Он не любил зонтики – обязательно где-нибудь забудешь, выясняй потом где!
   Евсей окинул взглядом письменный стол. Пресс-папье с головой Зевса царственно возлежало среди вороха бумаг, придавливая раскрытую книгу. Евсей читал перед сном. А что – не помнил.
   Он шагнул к столу, приподнял пресс-папье. Ах да! То был «Петербург» Андрея Белого. Евсей давно собирался «разобраться» с Андреем Белым. А с тех пор, как занялся делами «почетных граждан» по Департаменту герольдии Сената, это желание усилилось. Была определенная внутренняя связь между героями романа Белого в их реальной повседневной сути и пространными архивными сведениями. И по мере того как он вчитывался в историю жизни героя романа «Петербург» действительного тайного советника Аполлона Аполлоновича Аблеухова, видного сановника, Евсей все более проникался тем, что архив, в сущности, живой организм. А не застывший пантеон. О! Вспомнил наконец Евсей, поймал ускользнувшую мысль – вот о чем он собирался сегодня рассуждать за чаепитием! Андрей Белый или тот же Толстой с его Карениным, да вся великая русская литература тех лет – разве не их прототипы прячутся на полках хранилищ в серых папках из прочного картона с делами Департамента герольдии?! Конечно, мысль эта не оригинальна, лежит на поверхности. Но если копнуть глубже?! Если поискать особ близких в своей биографии к героям классики? К примеру, того же Гоголя? Вот настоящая тема диссертации.
   – Я все же взгляну на ту квартиру, – решительно проговорила Наталья. – И зайду в консультацию, просили показаться после первого шевеления. Жаль, Антонина Николаевна ушла, надо бы ее обрадовать, она так ждала.
   – Зайди в аптеку, расскажи, – у Евсея поднялось настроение.
   Он вошел в комнату мамы. Здесь было светлее, чем в их комнате, сплошь заставленной книгами. На столе, в тарелке, прикрытой салфеткой, лежал его завтрак. Возможно, котлета, оставшаяся еще от поминок, а возможно, жаренная треска.
   Евсей поднял салфетку – треска!
   Дядя Сема считал, что треска суховата и безвкусна. А Евсею, наоборот, треска понравилась – поджаристая, приперченная и при том сочная – чем совсем не похожа на треску, особенно замороженную. Мать умела готовить.
   – Еще посмотрим, как тебе приготовит треску твоя румынка, – не выдержала мать критику дяди Семы. – Если что – беги ко мне, подкормлю.
   Так он к тебе и прибежит, тогда подумал Евсей. Он был весь во власти новости, услышанной от дяди Семы.
   Дядя Сема не устраивал свою свадьбу – настоящую еврейскую свадьбу в городской синагоге – по всем правилам, как хотела его жена, румынская еврейка. И причиной тому была кончина старшего брата, как он сказал Евсею, когда они уединились после поминок. Тогда-то дядя Сема и преподнес ту самую сногсшибательную весть. Поначалу Евсей решил, что дядя шутит, что дядя выпил лишнего на поминках и болтает черт-те что. Евсей даже рассмеялся. Но впоследствии понял, что дядя Сема, его единственный дядя, хирург «золотые руки», к которому попасть на лечение считалось большой удачей, вовсе не шутит. Тот самый дядя Сема, кто работал доцентом в известной на всю страну клинике урологии 1-го медицинского института под руководством профессора Гаспаряна, ученика профессора Шапиро – а Шапиро вообще считался «светилом европейского значения», к которому приезжали на консультацию не только члены ЦК, страдающие мочеполовыми болезнями, но и члены Политбюро ЦК, включая – страшно подумать – тайного визита самого-самого! Потому что профессор Шапиро наотрез отказывался ехать в Москву и оставить своих больных.
   Так вот этот дядя Сема сказал своему племяннику Евсею, что он собирается эмигрировать в Израиль.
   Они стояли у телефона в длинном полутемном коридоре, наполненном теплым запахом сырости из единственного на восемь семейств туалета.
   Когда Евсей осознал, что дядя Сема не шутит, он с изумлением уставился на него и сказал всего два слова: «Не понял!»
   Дядя доходчиво и внятно повторил. Добавил также, что именно для этого он и женился на румынке – что, кстати, в начале шестидесятых годов явилось затеей непростой. Но у дяди Семы «под нож» ложились крутые чины из Большого дома, от которых зависело разрешение на бракосочетание с иностранкой, даже из демократической Румынии. А потом, после того как его жена переедет в государство Израиль – а из Румынии это сделать что плюнуть, – то и дядя Сема как законный супруг может последовать за ней. Тогда Евсей резонно спросил у дяди: почему такой сложный ход через женитьбу, если дяде доверяют свои мочеполовые органы чины Большого дома?! Оказывается – нет! В обстановке острой идеологической борьбы даже эти чины не могут разрешить уехать во враждебный Израиль.
   Но это еще не все, о чем Евсей собирался поведать своей жене Наталье.
   Дядя Сема сказал, что он намерен прописать в свою трехкомнатную квартиру в сталинском доме родного племянника Евсея с семейством. Вот этот финт ему и помогут устроить важные чины, это в их компетенции. В шикарную квартиру на третьем этаже, тихую, с окнами во двор, с телефоном, раздельным санузлом, десятиметровой кухней, с трехметровыми по высоте потолками, напротив Парка Победы, где вот-вот запустят линию метро.
   А главное – с библиотекой, которую дядя Сема собирал всю жизнь.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   1
   Евсей Наумович открыл глаза и обвел взглядом кабинет. Предвечерний луч солнца, как обычно в это время, упал на книжные стеллажи. Минут через пятнадцать солнце вообще уйдет из кабинета в гостиную, оставив в кабинете светлую сутемь.
   Настольная лампа под пухлым зеленым беретом, с литым основанием цвета индиго, инкрустированным золотыми нитями, стала раздражать Евсея Наумовича своей бесполезностью. Неплохо бы сдать ее в антикварный магазин, подумывал Евсей Наумович в последнее время. Лампа теснилась к краю массивного стола красного дерева со множеством пузатых выдвижных ящичков с бронзовыми накладками под ключи в форме свирепых театральных масок. Рядом с лампой пылилось пресс-папье с ручкой в виде головы Зевса. И пресс-папье можно отнести в антикварный магазин – подобные вещи поднялись в цене. Кстати и шкаф, что скучал в гостиной, неплохо бы сдать на комиссию. С семейством наивных слоников, шагающих гуськом по столешнице из евсейкиного детства. Все три комнаты квартиры представляли собой хранилище разного хлама. Своего и чужого. Многие знакомые, которые «свалили за бугор» в третью волну эмиграции в конце семидесятых, и в четвертую – в конце восьмидесятых, устраивали «отвальную» в просторной квартире Дубровских.