Страница:
Во время войны правдой пренебрегают сознательно – ни в одной воюющей стране служба массовой информации не может делать достоянием общественности (а следовательно, и вражеской разведки) истинные сведения о положении в тылу и на фронте. Для поддержания духа приходится преувеличивать значение своих успехов, соответственно замалчивая успехи противника, это является одним из психологических элементов стратегии.
Лишь когда умолкают пушки, приходит время говорить правду. Но тут сплошь и рядом оказывается, что от нее успели отвыкнуть, одних она страшит, другим неудобна, третьи продолжают видеть в ней угрозу государственным интересам, опасность для международного престижа страны. И в воспоминаниях участников, в специальных исследованиях, в произведениях художественной литературы упорно повторяются оценки и концепции, когда-то выработанные для сиюминутных потребностей войны и совершенно (чего зачастую не понимают авторы) непригодные в дни мира. Так, вольно или невольно, начинается фальсификация истории.
Можно, к примеру, понять, для чего зимой 1941-42 годов Геббельсу понадобилось свести все причины неудачи под Москвой к одному лишь метеорологическому фактору, но если миф о «генерале Морозе» спустя десятилетия обыгрывается в трудах западногерманских военных историков – это уже нелепость. Такой же нелепостью представляются сегодня попытки некоторых английских авторов поставить знак равенства между сражением под Эль-Аламейном и Сталинградской битвой – хотя тогда, осенью 1942 года, «победа в пустыне» стала большим успехом британских вооруженных сил, в сущности, первым после Дюнкерка; и вполне понятно, что поражение непобедимого дотоле Роммеля англичане восприняли чуть ли не как поворотный пункт в войне.
Эмоциями военного времени до сих пор объясняются и многолетние разногласия по поводу «Оверлорда». Эта тема была для нас особенно болезненной – открытия второго фронта мы напрасно ждали летом сорок второго года, отступая к Волге. Именно тогда возникла и утвердилась в сознании армии и народа легенда о нарушенных обещаниях, о вероломстве союзников, оставивших нас без помощи в один из самых критических моментов.
Сегодня справедливость требует разобраться с этим мифом более спокойно. Надежда на открытие второго фронта в самом скором времени появилась у нас в июне, после опубликования двух коммюнике об итогах переговоров, проведенных Молотовым в Вашингтоне и Лондоне. В обоих документах говорилось о «договоренности в отношении неотложных задач создания второго фронта в Европе в 1942 году» – формулировка весьма неопределенная, дающая повод к самым широким толкованиям и рассчитанная главным образом на дезинформацию противника.
Людям в отчаянном положении свойственно верить всему, что укрепляет надежду. А наше положение тем летом было самым отчаянным с начала войны – тяжелее даже, чем в сорок первом, потому что тогда можно было еще говорить о внезапности, о неподготовленности, можно было надеяться на то, что немцы вот-вот выдохнутся; в сорок втором дух армии и народа подвергся еще более свирепому испытанию на прочность. Надо ли удивляться, что вся страна поверила – захотела поверить! – в скорую помощь со стороны союзников...
Ни армия, ни народ не знали того, что на самом деле ни о каком открытии второго фронта в то время не могло быть и речи, и открытия этого никто не обещал ранее сорок третьего года. В памятной записке, врученной Черчиллем Молотову 10 июня (то есть когда переговоры фактически уже закончились – итоговое коммюнике было опубликовано в Москве через два дня), говорилось ясно инедвусмысленно: «...мы концентрируем наши максимальные усилия на организации и подготовке вторжения на континент Европы английских и американских войск в большом масштабе в 1943 году»[34]. На текущий же год была обещана лишь высадка десанта в августе или сентябре – речь шла о готовившейся тогда десантной операции в Дьеппе, которая и была осуществлена в намеченный срок.
Что касается позиции американцев, то Рузвельт в беседах с Молотовым хотя и выразил надежду на открытие второго фронта в текущем году, но сказал, что этому есть пока много препятствий – в частности, нехватка судов для переброски большого числа войск через кишащую вражескими субмаринами Атлантику. Никакого твердого обещания, стало быть, не было дано и в Вашингтоне.
В Советском же Союзе росла всеобщая уверенность в том, что относительно сроков открытия второго фронта союзники договорились и вторжение на континент произойдет самое позднее этой осенью. Это широко распространенное заблуждение дало Сталину один из главных козырей в международной политической игре – не только на все время войны, но и на долгий послевоенный период.
Козырная карта разыгрывается сразу, без промедления. В двух документах на протяжении одного месяца – в послании Черчиллю от 23 июля и в меморандуме, врученном британскому премьеру 13 августа – на следующий день после прибытия англичан в Москву, – Сталин прямо обвиняет его в нарушении якобы имевшей место договоренности о том, что вторжение в Европу будет осуществлено в 1942 году. Обвиняет, отлично зная, что договоренности такой не было.
Мало того, в меморандуме высказывается и еще более странная претензия к союзникам: советское командование, мол, строило план летних операций именно в расчете на то, что второй фронт будет открыт в 1942 году, и отказ правительства Великобритании выполнить свои союзнические обязательства «осложняет положение Красной Армии на фронте».
Этот аргумент настолько нелеп, что на первый взгляд вообще непонятно, как он мог быть высказан в серьезной дипломатической переписке на высшем уровне. Советское командование не могло планировать летнюю кампанию в расчете на открытие второго фронта хотя бы по той простой причине, что стратегия этой кампании была разработана в марте, а переговоры с союзниками о втором фронте начались уже летом – Молотов вылетел в Лондон только в конце мая.
Но это нелепость кажущаяся. Адресованный британскому премьеру меморандум от 13 августа написан для будущих историков. Вспомним: накануне, 12-го, состоялась первая встреча Сталина с Черчиллем, они долго обсуждали положение на фронтах, гость рассказал хозяину о планах готовящейся на осень операции «Торч»; Сталин выслушал с интересом и согласился, что высадка в Северной Африке – дело нужное (так, по крайней мере, утверждает Черчилль в своих мемуарах – другими свидетельствами об этой встрече мы не располагаем). Казалось бы, тогда-то и был самый подходящий момент выразить недовольство: а почему, собственно, Африка, а не Франция? Но нет, упрек будет сделан лишь на другой день, и именно в письменном виде, чтобы через много лет приобрести незыблемость документального свидетельства о подлинных причинах катастрофы, разразившейся тем летом на Южном фронте.
Едва ли Сталин дал себе труд прочитать ответ Черчилля. Это было ни к чему, он заранее знал все, что там могло быть сказано: что союзники никакого обещания не нарушили, поскольку не давали его, и что переговоры с Молотовым никак не могли повлиять на стратегические планы русского Верховного командования; все это он знал, и это действительно было так, кому же не понятно, что план кампании разрабатывается за несколько месяцев до ее начала...
Конечно, и план летней кампании 1942 года был разработан заранее. Но план этот оказался ошибочным: опять, как и год назад, Сталин не поверил разведданным, опять отверг их как дезинформацию и попытался сам определить замысел противника. И опять просчитался – ошибся грубо, постыдно; в результате были потеряны весь Донецкий бассейн, Крым, Северный Кавказ, врага пропустили до самой Волги.
Просчет сорок первого года можно было еще объяснить внезапностью «вероломного нападения», но чем оправдать Изюм-Барвенковскую мясорубку, потерю Севастополя, немецкий прорыв за Дон? Оправдать не перед современниками – их мнение едва ли Сталина беспокоило, – а перед потомками, перед будущими историками? Ведь уже в марте, планируя летнюю кампанию, Ставка располагала сведениями о готовившемся ударе противника на Юге; и предвидеть это было логично – Германия с ее иссякающими сырьевыми ресурсами остро нуждалась в донецком угле, кубанской пшенице, грозненской и майкопской нефти. Но Сталин упрямо считал, что генерального наступления надо ждать между Тулой и Воронежем – в обход Москвы – и именно там приказал сосредоточить основную массу войск. Силы же, выделенные для защиты Северного Кавказа, почти не превышали тех, что действовали на самом спокойном участке всего театра военных действий – в Карелии.
Немцы не смогли успешно использовать этот грубейший просчет советского командования – мощь вермахта была на исходе, поэтому кавказский поход оказался безрезультатным, а рывок к Волге окончился гибелью 6-й армии. Но это выяснилось позже, а в августе, когда Черчилль прилетел в Москву, – положение было отчаянным, противник вел бои на подступах к Сталинграду, рвался к Тереку, к перевалам Большого Кавказского хребта. Все, казалось, висело на волоске – не помог и свирепый приказ № 227 («Ни шагу назад»), войска продолжали отступать...
Именно в те дни, оказавшись под угрозой нового военного поражения уже не оперативного, а почти стратегического масштаба – поражения, личную свою вину за которое он не мог не осознавать, – Сталин, вероятно, и ухватился за мысль переложить хотя бы часть этой вины на других. Конечно, в первую очередь виновата была армия – в приказе об этом было сказано недвусмысленно: «Некоторые неумные люди на фронте утешают себя разговорами о том, что мы можем и дальше отступать на восток... Не хватает порядка и дисциплины в ротах, в батальонах, в полках, в дивизиях...» – но с кого же в конечном счете спрос за порядок и дисциплину в армии, если не с Верховного командования; следовательно, требовались и другие виновники создавшегося катастрофического положения.
Всенародная наивная уверенность в том, что второй фронт может быть открыт в ближайшее время, оказалась для Сталина подарком судьбы. Он-то знал, что вторжения в Европу не будет еще по меньшей мере год, – как было не сыграть на напрасных надеждах всей страны? Когда народ увидит, что союзники нас обманули, никто уже не задаст вопроса: а почему же все-таки нам пришлось отступить до самой Волги, кто в этом виноват? Виновник будет у всех на виду, разоблаченный и заклейменный перед историей. Аристократ, консерватор по убеждениям, давний недруг Страны Советов – сэр Уинстон Леонард Спенсер Черчилль как никто подходил на роль злого гения антигитлеровской коалиции.
Разумеется, пока шла война, ни о каких прямых и открытых обвинениях в адрес премьер-министра союзной Великобритании не могло быть и речи, но упрек, высказанный келейно, в тайной дипломатической переписке, – дело другое, тем более упрек столь нелепый, что и сам адресат наверняка не примет его всерьез, отмахнется – помилуйте, тут недоразумение, в этом году мы вторжения крупными силами не планировали, – и инцидент будет исчерпан. Зато для историков останется меморандум, документальное свидетельство прямой вины союзников в том, что тяжелейшая обстановка сложилась летом 1942 года на советско-германском фронте...
Часто и грубо ошибавшийся в военных вопросах, как мастер политической игры Сталин не имел себе равных. Насколько безошибочной и дальновидной была импровизация от 13 августа – выявилось лишь много позднее, когда союзники действительно нарушили уговор и вместо обещанного вторжения во Францию занялись очисткой бассейна Средиземного моря; после войны же, в условиях нарастающего международного кризиса, двоякое – оправдательно-обличительное – значение меморандума 42-го года стало просто бесценным: оказывается, фултонский поджигатель предавал нас уже тогда, оставив без обещанной помощи во время Сталинградской битвы! Это, естественно, не могло не сказаться как на отношении ко вчерашним союзникам вообще, так и на оценке их вклада в победу над Гитлером. Умело подогретые и направленные эмоции взяли верх, и в советской военной историографии прочно утвердилось мнение, что открытие второго фронта было злонамеренно задержано на два года и что запоздалый «Оверлорд» не оказал уже никакого влияния на ход войны.
Скажем еще раз: крайние точки зрения всегда искажают перспективу. Второй фронт был действительно задержан, хотя и не на два года, а на год (тоже немалый срок по тем временам); среди причин задержки был и циничный расчет политиков, надеявшихся как можно больше ослабить нас в единоборстве с врагом, но были и вполне разумные соображения штабных специалистов, считавших стратегически опасным вторгаться в Северную Францию, оставляя Средиземное море под контролем противника.
Что касается чисто военного значения «Оверлорда», то его не следует ни преувеличивать, ни преуменьшать. С Восточного фронта англо-американцам не удалось оттянуть ни одной немецкой дивизии, но группу армий «Запад» они перемололи, лишив вермахт главного стратегического резерва. Основной же эффект высадки союзных экспедиционных сил был скорее психологическим, это тоже нельзя списывать со счета.
Пожалуй, как ни странно, лишь в середине 44-го года перед большинством немцев раскрылась перспектива неизбежного поражения. До тех пор страна верила в победу, верила исступленно, вопреки здравому смыслу и очевидности; верила просто потому, что слишком страшной была сама мысль о возможности другого исхода, мысль о том, что напрасными окажутся все жертвы, принесенные немцами ради обещанной фюрером победы...
В победу верили даже после Сталинграда. Даже после того, как провалилось тотальное наступление между Орлом и Белгородом, – все равно немец продолжал верить в конечное торжество германского оружия. Положение было трудным, это верно, но – говорил себе немец – великие свершения и не бывают легкими; мимоходом, без особого труда можно завоевать какую-нибудь Францию или Польшу, но перед германским солдатом стоят задачи пошире, он должен завоевать полмира – а это не так просто. Тут, ясное дело, не обойтись без трудностей, не избежать временных поражений и неудач.
Словом, пресловутый «дух тыла», о котором так любили писать берлинские журналисты, держался довольно прочно. Если британский маршал авиации Гаррис, собиравшийся выбомбить Германию из войны с помощью четырех тысяч «ланкастеров», надеялся деморализовать немцев воздушным террором, то в целом его расчет не оправдался. Жестокость ночных налетов с применением бесчеловечной тактики неприцельного бомбометания «по площадям» действовала скорее обратным образом, подтверждая ключевой тезис нацистской пропаганды: что союзники поставили перед собой цель истребить весь немецкий народ и что для немцев есть теперь только один путь, один способ выжить – теснее сплотиться вокруг фюрера и стоять до конца. Можно было не читать газет, не верить ни одному слову по радио, но верить своим глазам приходилось. То, что спасательные команды ежедневно извлекали из-под развалин, выглядело более убедительным аргументом, чем все речи и статьи доктора Геббельса.
Поэтому тыл держался, страхом ли, привычкой ли к повиновению, фанатизмом или мужеством отчаяния – немецкий тыл держался сам и поддерживал мораль фронта, делая для войны все, что было в его силах, продолжая надеяться и верить вопреки всему. Пока впереди маячил мираж победы, можно было работать, стиснув зубы, не обращая внимания на бомбы и голод, привыкнув к повседневной смерти так же, как привыкают к ней в окопах...
Так продолжалось до лета 44-го года. А потом – внезапно и как-то сразу – наступил перелом. Внезапность его была, разумеется, чисто внешняя; в металле, который «устает», изменения кристаллической структуры происходят медленно и постепенно – незаметный снаружи, процесс этот проявляется лишь в момент катастрофического своего завершения, когда материал больше не выдерживает.
Два последовавших в июне удара сокрушили дух немецкого тыла – разгром группы армий «Центр» на востоке и, двумя неделями ранее, успешная высадка англо-американцев на западе. С первых лет войны немцы привыкли рассматривать Францию как самый спокойный и комфортабельный Hinterland[35], неиссякаемый источник выдержанных вин, парфюмерии, шелкового белья и прочего люкса; обовшивевший и глухой от русского артогня панцер-гренадер где-нибудь в Сталинграде или под Черкассами мечтал о Франции так же неистово, как мог мечтать о Валгалле его одетый в волчью шкуру предок – воин Германа Херуска. Со словом «Франция» вообще не совмещалось понятие «опасность».
Со стороны Ла-Манша Франция была надежно прикрыта железобетонным щитом Атлантического вала. Снимки этих циклопических сооружений часто публиковали иллюстрированные журналы, и каждый читатель мог воочию убедиться в том, что выражение «крепость Европа» представляет собой нечто более серьезное, чем простой пропагандистский лозунг. Какая бы угроза ни нависала над Германией с востока, немцы считали себя надежно застрахованными на Западе.
А 6 июня им сообщили, что армия вторжения высадилась на нормандском побережье. Бои за предмостные укрепления продолжались и на следующий день, и через неделю, и через две; заштрихованное пятно захваченного англо-американцами плацдарма расползалось на газетных картах все шире и шире. Теперь уже не было сомнений: Атлантический вал оказался таким же блефом, как «молниеносный разгром Красной Армии», как обещанная Герингом «неуязвимость с воздуха». Блефом оказывалось решительно все.
На Восточном же фронте стояло пока затишье – зловещее затишье перед бурей, сокрушительную ярость которой трудно было даже представить себе во всей ее мощи. Что буря накапливается, понимали все; впервые с начала войны радио и газеты готовили немецкий народ к тому, что предстоящая летняя кампания будет носить оборонительный характер. Это было непривычно и страшно. Предчувствие неминуемого поражения все глубже овладевало немецким обществом, парализуя волю большинства, озлобляя фанатиков и побуждая действовать тех немногих, кто еще надеялся спасти страну от военного разгрома, покончив с режимом своими силами. Именно тогда, в частности, окончательно оформился план государственного переворота, давно уже задуманного группой высших офицеров в штабе сухопутных сил при поддержке некоторых промышленно-финансовых кругов. Буря разразилась в третью годовщину начала «Восточного похода». В четверг 22 июня русские провели разведку боем в районе Витебска, а на следующий день ударили по всей группе армий «Центр», силами четырех фронтов перейдя в генеральное наступление на пятисоткилометровой дуге от Полоцка до Мозыря.
У немцев был уже солидный опыт того, что в сводках дипломатично называют «выравниванием линии фронта», но выравниваться такими темпами им еще не приходилось. 26 июня, на третий день русского наступления, пал Витебск, 27-го – Орша, 28-го – Могилев, 29-го – Бобруйск, 30-го – Слуцк. 3-го июля, одновременно с двух сторон, русские танки ворвались на южную и восточную окраины Минска.
Весь средний участок Восточного фронта начал разваливаться на куски, и неудержимая лавина сметала обломки все дальше на запад – к близким уже границам Восточной Пруссии.
Глава четвертая
Лишь когда умолкают пушки, приходит время говорить правду. Но тут сплошь и рядом оказывается, что от нее успели отвыкнуть, одних она страшит, другим неудобна, третьи продолжают видеть в ней угрозу государственным интересам, опасность для международного престижа страны. И в воспоминаниях участников, в специальных исследованиях, в произведениях художественной литературы упорно повторяются оценки и концепции, когда-то выработанные для сиюминутных потребностей войны и совершенно (чего зачастую не понимают авторы) непригодные в дни мира. Так, вольно или невольно, начинается фальсификация истории.
Можно, к примеру, понять, для чего зимой 1941-42 годов Геббельсу понадобилось свести все причины неудачи под Москвой к одному лишь метеорологическому фактору, но если миф о «генерале Морозе» спустя десятилетия обыгрывается в трудах западногерманских военных историков – это уже нелепость. Такой же нелепостью представляются сегодня попытки некоторых английских авторов поставить знак равенства между сражением под Эль-Аламейном и Сталинградской битвой – хотя тогда, осенью 1942 года, «победа в пустыне» стала большим успехом британских вооруженных сил, в сущности, первым после Дюнкерка; и вполне понятно, что поражение непобедимого дотоле Роммеля англичане восприняли чуть ли не как поворотный пункт в войне.
Эмоциями военного времени до сих пор объясняются и многолетние разногласия по поводу «Оверлорда». Эта тема была для нас особенно болезненной – открытия второго фронта мы напрасно ждали летом сорок второго года, отступая к Волге. Именно тогда возникла и утвердилась в сознании армии и народа легенда о нарушенных обещаниях, о вероломстве союзников, оставивших нас без помощи в один из самых критических моментов.
Сегодня справедливость требует разобраться с этим мифом более спокойно. Надежда на открытие второго фронта в самом скором времени появилась у нас в июне, после опубликования двух коммюнике об итогах переговоров, проведенных Молотовым в Вашингтоне и Лондоне. В обоих документах говорилось о «договоренности в отношении неотложных задач создания второго фронта в Европе в 1942 году» – формулировка весьма неопределенная, дающая повод к самым широким толкованиям и рассчитанная главным образом на дезинформацию противника.
Людям в отчаянном положении свойственно верить всему, что укрепляет надежду. А наше положение тем летом было самым отчаянным с начала войны – тяжелее даже, чем в сорок первом, потому что тогда можно было еще говорить о внезапности, о неподготовленности, можно было надеяться на то, что немцы вот-вот выдохнутся; в сорок втором дух армии и народа подвергся еще более свирепому испытанию на прочность. Надо ли удивляться, что вся страна поверила – захотела поверить! – в скорую помощь со стороны союзников...
Ни армия, ни народ не знали того, что на самом деле ни о каком открытии второго фронта в то время не могло быть и речи, и открытия этого никто не обещал ранее сорок третьего года. В памятной записке, врученной Черчиллем Молотову 10 июня (то есть когда переговоры фактически уже закончились – итоговое коммюнике было опубликовано в Москве через два дня), говорилось ясно инедвусмысленно: «...мы концентрируем наши максимальные усилия на организации и подготовке вторжения на континент Европы английских и американских войск в большом масштабе в 1943 году»[34]. На текущий же год была обещана лишь высадка десанта в августе или сентябре – речь шла о готовившейся тогда десантной операции в Дьеппе, которая и была осуществлена в намеченный срок.
Что касается позиции американцев, то Рузвельт в беседах с Молотовым хотя и выразил надежду на открытие второго фронта в текущем году, но сказал, что этому есть пока много препятствий – в частности, нехватка судов для переброски большого числа войск через кишащую вражескими субмаринами Атлантику. Никакого твердого обещания, стало быть, не было дано и в Вашингтоне.
В Советском же Союзе росла всеобщая уверенность в том, что относительно сроков открытия второго фронта союзники договорились и вторжение на континент произойдет самое позднее этой осенью. Это широко распространенное заблуждение дало Сталину один из главных козырей в международной политической игре – не только на все время войны, но и на долгий послевоенный период.
Козырная карта разыгрывается сразу, без промедления. В двух документах на протяжении одного месяца – в послании Черчиллю от 23 июля и в меморандуме, врученном британскому премьеру 13 августа – на следующий день после прибытия англичан в Москву, – Сталин прямо обвиняет его в нарушении якобы имевшей место договоренности о том, что вторжение в Европу будет осуществлено в 1942 году. Обвиняет, отлично зная, что договоренности такой не было.
Мало того, в меморандуме высказывается и еще более странная претензия к союзникам: советское командование, мол, строило план летних операций именно в расчете на то, что второй фронт будет открыт в 1942 году, и отказ правительства Великобритании выполнить свои союзнические обязательства «осложняет положение Красной Армии на фронте».
Этот аргумент настолько нелеп, что на первый взгляд вообще непонятно, как он мог быть высказан в серьезной дипломатической переписке на высшем уровне. Советское командование не могло планировать летнюю кампанию в расчете на открытие второго фронта хотя бы по той простой причине, что стратегия этой кампании была разработана в марте, а переговоры с союзниками о втором фронте начались уже летом – Молотов вылетел в Лондон только в конце мая.
Но это нелепость кажущаяся. Адресованный британскому премьеру меморандум от 13 августа написан для будущих историков. Вспомним: накануне, 12-го, состоялась первая встреча Сталина с Черчиллем, они долго обсуждали положение на фронтах, гость рассказал хозяину о планах готовящейся на осень операции «Торч»; Сталин выслушал с интересом и согласился, что высадка в Северной Африке – дело нужное (так, по крайней мере, утверждает Черчилль в своих мемуарах – другими свидетельствами об этой встрече мы не располагаем). Казалось бы, тогда-то и был самый подходящий момент выразить недовольство: а почему, собственно, Африка, а не Франция? Но нет, упрек будет сделан лишь на другой день, и именно в письменном виде, чтобы через много лет приобрести незыблемость документального свидетельства о подлинных причинах катастрофы, разразившейся тем летом на Южном фронте.
Едва ли Сталин дал себе труд прочитать ответ Черчилля. Это было ни к чему, он заранее знал все, что там могло быть сказано: что союзники никакого обещания не нарушили, поскольку не давали его, и что переговоры с Молотовым никак не могли повлиять на стратегические планы русского Верховного командования; все это он знал, и это действительно было так, кому же не понятно, что план кампании разрабатывается за несколько месяцев до ее начала...
Конечно, и план летней кампании 1942 года был разработан заранее. Но план этот оказался ошибочным: опять, как и год назад, Сталин не поверил разведданным, опять отверг их как дезинформацию и попытался сам определить замысел противника. И опять просчитался – ошибся грубо, постыдно; в результате были потеряны весь Донецкий бассейн, Крым, Северный Кавказ, врага пропустили до самой Волги.
Просчет сорок первого года можно было еще объяснить внезапностью «вероломного нападения», но чем оправдать Изюм-Барвенковскую мясорубку, потерю Севастополя, немецкий прорыв за Дон? Оправдать не перед современниками – их мнение едва ли Сталина беспокоило, – а перед потомками, перед будущими историками? Ведь уже в марте, планируя летнюю кампанию, Ставка располагала сведениями о готовившемся ударе противника на Юге; и предвидеть это было логично – Германия с ее иссякающими сырьевыми ресурсами остро нуждалась в донецком угле, кубанской пшенице, грозненской и майкопской нефти. Но Сталин упрямо считал, что генерального наступления надо ждать между Тулой и Воронежем – в обход Москвы – и именно там приказал сосредоточить основную массу войск. Силы же, выделенные для защиты Северного Кавказа, почти не превышали тех, что действовали на самом спокойном участке всего театра военных действий – в Карелии.
Немцы не смогли успешно использовать этот грубейший просчет советского командования – мощь вермахта была на исходе, поэтому кавказский поход оказался безрезультатным, а рывок к Волге окончился гибелью 6-й армии. Но это выяснилось позже, а в августе, когда Черчилль прилетел в Москву, – положение было отчаянным, противник вел бои на подступах к Сталинграду, рвался к Тереку, к перевалам Большого Кавказского хребта. Все, казалось, висело на волоске – не помог и свирепый приказ № 227 («Ни шагу назад»), войска продолжали отступать...
Именно в те дни, оказавшись под угрозой нового военного поражения уже не оперативного, а почти стратегического масштаба – поражения, личную свою вину за которое он не мог не осознавать, – Сталин, вероятно, и ухватился за мысль переложить хотя бы часть этой вины на других. Конечно, в первую очередь виновата была армия – в приказе об этом было сказано недвусмысленно: «Некоторые неумные люди на фронте утешают себя разговорами о том, что мы можем и дальше отступать на восток... Не хватает порядка и дисциплины в ротах, в батальонах, в полках, в дивизиях...» – но с кого же в конечном счете спрос за порядок и дисциплину в армии, если не с Верховного командования; следовательно, требовались и другие виновники создавшегося катастрофического положения.
Всенародная наивная уверенность в том, что второй фронт может быть открыт в ближайшее время, оказалась для Сталина подарком судьбы. Он-то знал, что вторжения в Европу не будет еще по меньшей мере год, – как было не сыграть на напрасных надеждах всей страны? Когда народ увидит, что союзники нас обманули, никто уже не задаст вопроса: а почему же все-таки нам пришлось отступить до самой Волги, кто в этом виноват? Виновник будет у всех на виду, разоблаченный и заклейменный перед историей. Аристократ, консерватор по убеждениям, давний недруг Страны Советов – сэр Уинстон Леонард Спенсер Черчилль как никто подходил на роль злого гения антигитлеровской коалиции.
Разумеется, пока шла война, ни о каких прямых и открытых обвинениях в адрес премьер-министра союзной Великобритании не могло быть и речи, но упрек, высказанный келейно, в тайной дипломатической переписке, – дело другое, тем более упрек столь нелепый, что и сам адресат наверняка не примет его всерьез, отмахнется – помилуйте, тут недоразумение, в этом году мы вторжения крупными силами не планировали, – и инцидент будет исчерпан. Зато для историков останется меморандум, документальное свидетельство прямой вины союзников в том, что тяжелейшая обстановка сложилась летом 1942 года на советско-германском фронте...
Часто и грубо ошибавшийся в военных вопросах, как мастер политической игры Сталин не имел себе равных. Насколько безошибочной и дальновидной была импровизация от 13 августа – выявилось лишь много позднее, когда союзники действительно нарушили уговор и вместо обещанного вторжения во Францию занялись очисткой бассейна Средиземного моря; после войны же, в условиях нарастающего международного кризиса, двоякое – оправдательно-обличительное – значение меморандума 42-го года стало просто бесценным: оказывается, фултонский поджигатель предавал нас уже тогда, оставив без обещанной помощи во время Сталинградской битвы! Это, естественно, не могло не сказаться как на отношении ко вчерашним союзникам вообще, так и на оценке их вклада в победу над Гитлером. Умело подогретые и направленные эмоции взяли верх, и в советской военной историографии прочно утвердилось мнение, что открытие второго фронта было злонамеренно задержано на два года и что запоздалый «Оверлорд» не оказал уже никакого влияния на ход войны.
Скажем еще раз: крайние точки зрения всегда искажают перспективу. Второй фронт был действительно задержан, хотя и не на два года, а на год (тоже немалый срок по тем временам); среди причин задержки был и циничный расчет политиков, надеявшихся как можно больше ослабить нас в единоборстве с врагом, но были и вполне разумные соображения штабных специалистов, считавших стратегически опасным вторгаться в Северную Францию, оставляя Средиземное море под контролем противника.
Что касается чисто военного значения «Оверлорда», то его не следует ни преувеличивать, ни преуменьшать. С Восточного фронта англо-американцам не удалось оттянуть ни одной немецкой дивизии, но группу армий «Запад» они перемололи, лишив вермахт главного стратегического резерва. Основной же эффект высадки союзных экспедиционных сил был скорее психологическим, это тоже нельзя списывать со счета.
Пожалуй, как ни странно, лишь в середине 44-го года перед большинством немцев раскрылась перспектива неизбежного поражения. До тех пор страна верила в победу, верила исступленно, вопреки здравому смыслу и очевидности; верила просто потому, что слишком страшной была сама мысль о возможности другого исхода, мысль о том, что напрасными окажутся все жертвы, принесенные немцами ради обещанной фюрером победы...
В победу верили даже после Сталинграда. Даже после того, как провалилось тотальное наступление между Орлом и Белгородом, – все равно немец продолжал верить в конечное торжество германского оружия. Положение было трудным, это верно, но – говорил себе немец – великие свершения и не бывают легкими; мимоходом, без особого труда можно завоевать какую-нибудь Францию или Польшу, но перед германским солдатом стоят задачи пошире, он должен завоевать полмира – а это не так просто. Тут, ясное дело, не обойтись без трудностей, не избежать временных поражений и неудач.
Словом, пресловутый «дух тыла», о котором так любили писать берлинские журналисты, держался довольно прочно. Если британский маршал авиации Гаррис, собиравшийся выбомбить Германию из войны с помощью четырех тысяч «ланкастеров», надеялся деморализовать немцев воздушным террором, то в целом его расчет не оправдался. Жестокость ночных налетов с применением бесчеловечной тактики неприцельного бомбометания «по площадям» действовала скорее обратным образом, подтверждая ключевой тезис нацистской пропаганды: что союзники поставили перед собой цель истребить весь немецкий народ и что для немцев есть теперь только один путь, один способ выжить – теснее сплотиться вокруг фюрера и стоять до конца. Можно было не читать газет, не верить ни одному слову по радио, но верить своим глазам приходилось. То, что спасательные команды ежедневно извлекали из-под развалин, выглядело более убедительным аргументом, чем все речи и статьи доктора Геббельса.
Поэтому тыл держался, страхом ли, привычкой ли к повиновению, фанатизмом или мужеством отчаяния – немецкий тыл держался сам и поддерживал мораль фронта, делая для войны все, что было в его силах, продолжая надеяться и верить вопреки всему. Пока впереди маячил мираж победы, можно было работать, стиснув зубы, не обращая внимания на бомбы и голод, привыкнув к повседневной смерти так же, как привыкают к ней в окопах...
Так продолжалось до лета 44-го года. А потом – внезапно и как-то сразу – наступил перелом. Внезапность его была, разумеется, чисто внешняя; в металле, который «устает», изменения кристаллической структуры происходят медленно и постепенно – незаметный снаружи, процесс этот проявляется лишь в момент катастрофического своего завершения, когда материал больше не выдерживает.
Два последовавших в июне удара сокрушили дух немецкого тыла – разгром группы армий «Центр» на востоке и, двумя неделями ранее, успешная высадка англо-американцев на западе. С первых лет войны немцы привыкли рассматривать Францию как самый спокойный и комфортабельный Hinterland[35], неиссякаемый источник выдержанных вин, парфюмерии, шелкового белья и прочего люкса; обовшивевший и глухой от русского артогня панцер-гренадер где-нибудь в Сталинграде или под Черкассами мечтал о Франции так же неистово, как мог мечтать о Валгалле его одетый в волчью шкуру предок – воин Германа Херуска. Со словом «Франция» вообще не совмещалось понятие «опасность».
Со стороны Ла-Манша Франция была надежно прикрыта железобетонным щитом Атлантического вала. Снимки этих циклопических сооружений часто публиковали иллюстрированные журналы, и каждый читатель мог воочию убедиться в том, что выражение «крепость Европа» представляет собой нечто более серьезное, чем простой пропагандистский лозунг. Какая бы угроза ни нависала над Германией с востока, немцы считали себя надежно застрахованными на Западе.
А 6 июня им сообщили, что армия вторжения высадилась на нормандском побережье. Бои за предмостные укрепления продолжались и на следующий день, и через неделю, и через две; заштрихованное пятно захваченного англо-американцами плацдарма расползалось на газетных картах все шире и шире. Теперь уже не было сомнений: Атлантический вал оказался таким же блефом, как «молниеносный разгром Красной Армии», как обещанная Герингом «неуязвимость с воздуха». Блефом оказывалось решительно все.
На Восточном же фронте стояло пока затишье – зловещее затишье перед бурей, сокрушительную ярость которой трудно было даже представить себе во всей ее мощи. Что буря накапливается, понимали все; впервые с начала войны радио и газеты готовили немецкий народ к тому, что предстоящая летняя кампания будет носить оборонительный характер. Это было непривычно и страшно. Предчувствие неминуемого поражения все глубже овладевало немецким обществом, парализуя волю большинства, озлобляя фанатиков и побуждая действовать тех немногих, кто еще надеялся спасти страну от военного разгрома, покончив с режимом своими силами. Именно тогда, в частности, окончательно оформился план государственного переворота, давно уже задуманного группой высших офицеров в штабе сухопутных сил при поддержке некоторых промышленно-финансовых кругов. Буря разразилась в третью годовщину начала «Восточного похода». В четверг 22 июня русские провели разведку боем в районе Витебска, а на следующий день ударили по всей группе армий «Центр», силами четырех фронтов перейдя в генеральное наступление на пятисоткилометровой дуге от Полоцка до Мозыря.
У немцев был уже солидный опыт того, что в сводках дипломатично называют «выравниванием линии фронта», но выравниваться такими темпами им еще не приходилось. 26 июня, на третий день русского наступления, пал Витебск, 27-го – Орша, 28-го – Могилев, 29-го – Бобруйск, 30-го – Слуцк. 3-го июля, одновременно с двух сторон, русские танки ворвались на южную и восточную окраины Минска.
Весь средний участок Восточного фронта начал разваливаться на куски, и неудержимая лавина сметала обломки все дальше на запад – к близким уже границам Восточной Пруссии.
Глава четвертая
Рота отступала через Барановичи, Словим, Волковыск. Точнее, никакой роты уже давно не было – была оставшаяся от нее кучка солдат во главе с гауптфельдфебелем Пфаффендорфом, которую уже раз десять втискивали в какие-то сводные части – то «отряды», то «особые группы». Наспех сколоченное из поскребышей соединение получало командира и боевую задачу, людям выдавали консервы, шнапс и патроны – а потом все снова летело к свиньям собачьим, все исчезало и перемалывалось под гусеницами русских панцеров, под бомбами и пулеметами штурмовиков, под ураганным огнем русских пушек.
Люди Пфаффендорфа, которых после каждой такой импровизации становилось все меньше и меньше, упорно держались друг друга и продолжали называть себя ротой. Не то чтобы именно это подразделение являло собой образец «фронтового братства» – просто каждый боялся остаться брошенным и никому не нужным. В обстановке повального бегства и неразберихи нельзя было рассчитывать на то, что кто-то позаботится о солдате, отставшем от своей части. А если подстрелят в темноте – да так, что санитары не заметят? Кто станет тебя искать, если ты один?
Страх перед местными жителями превозмогал в солдатах даже страх плена. Все-таки плен – даже в самых суровых условиях – это какая-то организация. Какой-то порядок. А попасть в руки к этим белорусам, после того как тут три года действовали карательные зондеркоманды...
Их оставалось двадцать восемь человек, считая и самого Пфаффендорфа. Средний возраст – сорок пять лет, социальный состав – смешанный. Почти все были горожанами: рабочие, лишившиеся брони во время прошлогодней тотальной мобилизации, трое служащих, владелец мастерской по производству игрушек, которую закрыли как «предприятие, не работающее на оборону». Словом, бойцы не из отборных. Среди них случайно затесался лишь один, проделавший Восточный поход с самого начала; его почему-то называли «Дерьмовым ветераном», хотя никто не знал происхождения клички.
Сейчас этот ветеран шагал вместе с другими вдоль шоссе, по которому пылили обозы разгромленной под Бобруйском 9-й армии, и на ходу делился с товарищами своими воспоминаниями.
– ...мы тогда шли приблизительно в том же темпе, как теперь идут иваны, но в другую сторону, – говорил он, поминутно отхаркиваясь и отплевываясь, словно легкие у него были забиты пылью. – Но только, будь я проклят, Ивану никогда не увидеть того, что видели мы! Иван сейчас идет по выжженной земле, а мы в сорок первом – эх, камрады, мы ведь наступали через цветущий рай! Я был в Семнадцатой армии, на Украине... Может, читали в сводках – Винница, Крементшуг, Польтава – какие там были сады, какие вишни, яблоки, мед, сало, а какие девки! Мы тогда были победителями, будь я проклят, они ложились при одном взгляде – не нужно было уговаривать... Жаль мне вас, вы пропустили самое приятное, просидели дома всю настоящую войну...
– В сорок первом и дома было неплохо, – заметил кто-то.
– Не возражаю, – сказал «Дерьмовый ветеран». – В сорок первом году, и даже в сорок втором, съездить в отпуск было одно удовольствие! Не то что теперь. Но настоящая жизнь была все-таки на фронте, это вам говорит старый боец. Вам просто не понять! В то лето мы были яростны и могучи, как нибелунги. Я помню ночь на двадцать второе июня – наш корпус наносил удар из-под Перемышля на Лемберг, поздно вечером нас посадили в машины и повезли к границе. Фантастическая была ночь, камрады, никогда ее не забуду, – движение по шоссе было односторонним, только на восток, мы ехали по правой стороне, а на левой стояли танки. От Жешува до Перемышля все было забито войсками! Я начал считать, потом бросил, а потом меня охватил вдруг какой-то трепет – слово чести, камрады, именно трепет! – когда я представил себе, какая огромная страна лежит перед нами, ожидая наших побед. На секунду мне даже стало страшно, но тут же я подумал: «Неужели мы, немцы, не справимся?»
– Справились, зиг-хайль, – прокомментировал один из слушателей, громко издав неприличный звук.
Толстяк Пфаффендорф, который шагал сбоку, положив руки на висящий поперек груди автомат, глянул искоса, но не стал вмешиваться. Он был не глуп и прекрасно понимал, что есть моменты, когда на многое следует закрывать глаза.
«Дерьмовый ветеран», напротив, пришел в ярость.
– Ты, еврейская задница! – крикнул он. – Не справились только потому, что слишком много сволочи предпочитало околачиваться на родине и спать с женами фронтовиков!
– Камрады, будьте свидетелями, как он обозвал, меня, чистокровного арийца...
– Суть в том, что ты задница, понятно? А еврейская или арийская, не так важно.
– Это как же так? Выходит, что арийское или еврейское – одно и то же?
– Идиот, я говорю про задницы! – заорал ветеран.
– Хорошо, разберемся, – не унимался другой. – Если, по-твоему, задницы у арийца и у еврея совершенно равноценны, то...
– Прекратить свинство! – рявкнул Пфаффендорф, резко остановившись и пропуская спорящих мимо себя. – Вы кто, солдаты или пьяное бабье на ярмарке? Подтянуться последним! Шире шаг, Леман, вы тащитесь, как беременная вошь по мокрому месту!
Солдаты зашагали быстрее. Мимо, обдавая их клубами удушливой пыли и дизельным перегаром, с ревом проносились теперь пятнистые от камуфляжа и утыканные жухлыми ветками берез колесно-гусеничные тягачи с 88-миллиметровками на прицепе. Пехотинцы завистливыми взглядами провожали артиллеристов, драпающих с таким комфортом.
– Клистирщики будут ночевать в Белостоке, – сказал маленький Леман. Он вытащил из-за пояса пилотку и подкладкой размазал по лицу грязный пот. – Как сматываться, так они первые... моторизованное дерьмо!
– Если бы не их клистиры, безмозглый ты пустобрех, твои потроха давно бы уже болтались на гусенице русского танка. Мне-то приходилось видеть, как они долбают Иванов прямой наводкой. В упор, со ста метров, понял! Еще неизвестно, может они вовсе и не драпают. Может, их перебрасывают на угрожаемый участок.
Люди Пфаффендорфа, которых после каждой такой импровизации становилось все меньше и меньше, упорно держались друг друга и продолжали называть себя ротой. Не то чтобы именно это подразделение являло собой образец «фронтового братства» – просто каждый боялся остаться брошенным и никому не нужным. В обстановке повального бегства и неразберихи нельзя было рассчитывать на то, что кто-то позаботится о солдате, отставшем от своей части. А если подстрелят в темноте – да так, что санитары не заметят? Кто станет тебя искать, если ты один?
Страх перед местными жителями превозмогал в солдатах даже страх плена. Все-таки плен – даже в самых суровых условиях – это какая-то организация. Какой-то порядок. А попасть в руки к этим белорусам, после того как тут три года действовали карательные зондеркоманды...
Их оставалось двадцать восемь человек, считая и самого Пфаффендорфа. Средний возраст – сорок пять лет, социальный состав – смешанный. Почти все были горожанами: рабочие, лишившиеся брони во время прошлогодней тотальной мобилизации, трое служащих, владелец мастерской по производству игрушек, которую закрыли как «предприятие, не работающее на оборону». Словом, бойцы не из отборных. Среди них случайно затесался лишь один, проделавший Восточный поход с самого начала; его почему-то называли «Дерьмовым ветераном», хотя никто не знал происхождения клички.
Сейчас этот ветеран шагал вместе с другими вдоль шоссе, по которому пылили обозы разгромленной под Бобруйском 9-й армии, и на ходу делился с товарищами своими воспоминаниями.
– ...мы тогда шли приблизительно в том же темпе, как теперь идут иваны, но в другую сторону, – говорил он, поминутно отхаркиваясь и отплевываясь, словно легкие у него были забиты пылью. – Но только, будь я проклят, Ивану никогда не увидеть того, что видели мы! Иван сейчас идет по выжженной земле, а мы в сорок первом – эх, камрады, мы ведь наступали через цветущий рай! Я был в Семнадцатой армии, на Украине... Может, читали в сводках – Винница, Крементшуг, Польтава – какие там были сады, какие вишни, яблоки, мед, сало, а какие девки! Мы тогда были победителями, будь я проклят, они ложились при одном взгляде – не нужно было уговаривать... Жаль мне вас, вы пропустили самое приятное, просидели дома всю настоящую войну...
– В сорок первом и дома было неплохо, – заметил кто-то.
– Не возражаю, – сказал «Дерьмовый ветеран». – В сорок первом году, и даже в сорок втором, съездить в отпуск было одно удовольствие! Не то что теперь. Но настоящая жизнь была все-таки на фронте, это вам говорит старый боец. Вам просто не понять! В то лето мы были яростны и могучи, как нибелунги. Я помню ночь на двадцать второе июня – наш корпус наносил удар из-под Перемышля на Лемберг, поздно вечером нас посадили в машины и повезли к границе. Фантастическая была ночь, камрады, никогда ее не забуду, – движение по шоссе было односторонним, только на восток, мы ехали по правой стороне, а на левой стояли танки. От Жешува до Перемышля все было забито войсками! Я начал считать, потом бросил, а потом меня охватил вдруг какой-то трепет – слово чести, камрады, именно трепет! – когда я представил себе, какая огромная страна лежит перед нами, ожидая наших побед. На секунду мне даже стало страшно, но тут же я подумал: «Неужели мы, немцы, не справимся?»
– Справились, зиг-хайль, – прокомментировал один из слушателей, громко издав неприличный звук.
Толстяк Пфаффендорф, который шагал сбоку, положив руки на висящий поперек груди автомат, глянул искоса, но не стал вмешиваться. Он был не глуп и прекрасно понимал, что есть моменты, когда на многое следует закрывать глаза.
«Дерьмовый ветеран», напротив, пришел в ярость.
– Ты, еврейская задница! – крикнул он. – Не справились только потому, что слишком много сволочи предпочитало околачиваться на родине и спать с женами фронтовиков!
– Камрады, будьте свидетелями, как он обозвал, меня, чистокровного арийца...
– Суть в том, что ты задница, понятно? А еврейская или арийская, не так важно.
– Это как же так? Выходит, что арийское или еврейское – одно и то же?
– Идиот, я говорю про задницы! – заорал ветеран.
– Хорошо, разберемся, – не унимался другой. – Если, по-твоему, задницы у арийца и у еврея совершенно равноценны, то...
– Прекратить свинство! – рявкнул Пфаффендорф, резко остановившись и пропуская спорящих мимо себя. – Вы кто, солдаты или пьяное бабье на ярмарке? Подтянуться последним! Шире шаг, Леман, вы тащитесь, как беременная вошь по мокрому месту!
Солдаты зашагали быстрее. Мимо, обдавая их клубами удушливой пыли и дизельным перегаром, с ревом проносились теперь пятнистые от камуфляжа и утыканные жухлыми ветками берез колесно-гусеничные тягачи с 88-миллиметровками на прицепе. Пехотинцы завистливыми взглядами провожали артиллеристов, драпающих с таким комфортом.
– Клистирщики будут ночевать в Белостоке, – сказал маленький Леман. Он вытащил из-за пояса пилотку и подкладкой размазал по лицу грязный пот. – Как сматываться, так они первые... моторизованное дерьмо!
– Если бы не их клистиры, безмозглый ты пустобрех, твои потроха давно бы уже болтались на гусенице русского танка. Мне-то приходилось видеть, как они долбают Иванов прямой наводкой. В упор, со ста метров, понял! Еще неизвестно, может они вовсе и не драпают. Может, их перебрасывают на угрожаемый участок.