Страница:
Но потери потерям рознь. Те, тогдашние, были необходимы; сложившаяся к тому времени обстановка на южном фасе Курской дуги обусловила инвариантность оперативных решений, не оставила никакого выбора. Таранный удар панцерных корпусов Гота, ринувшихся на северо-восток в обход Обояни, требовалось остановить любой ценой, слишком многое было поставлено на карту. Судьбе не только Курска предстояло решиться там, на шестикилометровом пятачке между Пселом и линией железной дороги Марьино – Беленихино. И наверное, это понимали не только в Ставке, не только командующие фронтами и армиями; наверное, тогда это понимал – нутром чувствовал! – каждый механик-водитель, каждый башнер.
Поэтому у него, командарма, совесть в тот день была чиста. Он мог бы приземлиться там, в степи, и, остановив колонну на марше, поговорить с любым экипажем – из тех, что по его приказу шли на смерть. В тот день у него нашлось бы, что сказать своим чумазым ребятам в замасленных комбинезонах, с черными от пыли лицами. Всегда находилось, и его всегда понимали, он это чувствовал; поняли бы и тогда, накануне побоища 12 июля.
...А вот сейчас он не смог бы заставить себя говорить с экипажами. Не отважился бы. И не потому, что боится услышать вопрос, на который не будет ответа, – это исключено, в армии хорошо знают, о чем можно и о чем нельзя спрашивать генералов. Более того, никакие такие вопросы – как ни странно, пожалуй, – и не возникают сейчас у тех, кому скоро предстоит умереть здесь, на пороге Берлина, накануне мира. Они не спрашивают себя, действительно ли это нужно, считают это неизбежным, правильным. Как тогда под Прохоровкой. Многие, наверное, даже искренне воодушевлены, гордятся своей «почетной» ролью участников битвы за вражескую столицу. Может, так оно и лучше. Конечно, лучше. Куда труднее было бы им сейчас, знай они, какую грязную политическую игру решено оплатить здесь их жизнями...
Глава седьмая
Поэтому у него, командарма, совесть в тот день была чиста. Он мог бы приземлиться там, в степи, и, остановив колонну на марше, поговорить с любым экипажем – из тех, что по его приказу шли на смерть. В тот день у него нашлось бы, что сказать своим чумазым ребятам в замасленных комбинезонах, с черными от пыли лицами. Всегда находилось, и его всегда понимали, он это чувствовал; поняли бы и тогда, накануне побоища 12 июля.
...А вот сейчас он не смог бы заставить себя говорить с экипажами. Не отважился бы. И не потому, что боится услышать вопрос, на который не будет ответа, – это исключено, в армии хорошо знают, о чем можно и о чем нельзя спрашивать генералов. Более того, никакие такие вопросы – как ни странно, пожалуй, – и не возникают сейчас у тех, кому скоро предстоит умереть здесь, на пороге Берлина, накануне мира. Они не спрашивают себя, действительно ли это нужно, считают это неизбежным, правильным. Как тогда под Прохоровкой. Многие, наверное, даже искренне воодушевлены, гордятся своей «почетной» ролью участников битвы за вражескую столицу. Может, так оно и лучше. Конечно, лучше. Куда труднее было бы им сейчас, знай они, какую грязную политическую игру решено оплатить здесь их жизнями...
Глава седьмая
Гвардии майор Дежнев проводил последние дни войны в мирных трудах.
Если чему-то и научил его долгий фронтовой опыт, так это тому, что судьбу-злодейку не перехитришь: так иной раз распорядится человеком, что нарочно не придумаешь. И все-таки, предскажи ему раньше какая-нибудь цыганка, что он – командир батальона, кавалер четырех боевых орденов – будет под занавес исполнять обязанности коменданта в захолустном австрийском городишке... Чему угодно поверил бы, только не этому! Однако случилось именно так; и он, по правде сказать, ни досады, ни разочарования от этого не испытывал.
После тяжелых зимних боев в Венгрии войска 2-го и 3-го Украинских фронтов вышли на австрийскую территорию, и к концу апреля наступление достигло финишного рубежа Линц – Клагенфурт. С запада туда уже подходили без особой спешки американцы.
В тот самый день, когда стало известно о самоубийстве Гитлера, в горах на правом берегу Дуная окончился боевой путь 441-го гвардейского мотострелкового полка. Честолюбивые лейтенанты, которые до последнего дня еще надеялись, что их перебросят на какое-нибудь решающее направление, чувствовали себя обокраденными – так буднично, где-то в глуши, закончить эту великую войну, не повидав развалин рейхстага, не снявшись перед Бранденбургскими воротами! Они жадно перечитывали каждое сообщение о ходе боев за Берлин, а вокруг была тишина, безоблачное небо сияло над цветущими яблонями, и на лугах мирно позвякивали колокольчиками до неправдоподобия ухоженные коровы.
Майор Дежнев этих лейтенантских переживаний не разделял, ему самому тишина казалась вполне заслуженной. Ведь ради нее они и воевали все эти долгих четыре года – ради тишины и мира, ради неба, на которое можно смотреть без опаски, ради того, чтобы земля пахла свежей травой, а не кровью и горелым железом...
Сложили оружие остатки берлинского гарнизона, армии поворачивали на юг, чтобы добить в Чехословакии группировку Шернера, а здесь, в Терезиентале, распускались каштаны, ворковали голуби на островерхих черепичных кровлях, и в коридоре ратуши чинно сидели принаряженные бюргеры, записавшиеся на прием к русскому коменданту.
Обязанности его были необременительны. Поначалу, правда, пугало разнообразие головоломных порой вопросов, с какими обращались к новым властям обыватели Терезиенталя. То являлся владелец сыроваренного заводика, желая узнать, можно ли ему будет и впредь использовать на своем предприятии наемную рабочую силу, то приезжал управляющий из имения сбежавшего к американцам барона, спрашивая, как быть с инвентарем, долго ли будут жить в замке эвакуированные и по скольку моргенов земли следует раздать батракам, уже начавшим самовольно делить баронские пастбища; то приходил пастор, желавший выяснить, не будет ли «герр коммандант» возражать против воскресных богослужений в кирке, а также против того, чтобы приходский совет и впредь занимался своей скромной благотворительной деятельностью. К «repp комманданту» приходили женщины в черном, чтобы справиться о судьбе мужа или сына, пропавшего без вести на Восточном фронте, приходили представители только что организованного профсоюза, чтобы согласовать кандидатуры Членов местного комитета, приходил директор школы с вопросом, можно ли продолжать занятия и разрешено ли пользоваться пока старыми нацистскими учебниками. И приходилось или отвечать самому на все эти вопросы, или спешно находить инстанции, которые могли бы на них ответить.
Впрочем, потом стало полегче. В крошечном городке с шеститысячным населением возникало не так уж много сложных проблем, а когда был утвержден временный состав муниципального совета, все местные дела перешли в его ведение и функции коменданта ограничились лишь общим руководством и контролем; непривычная должность уже не казалась Дежневу такой трудной, он чувствовал, что начинает с нею справляться. Во всяком случае, ставший начальником гарнизона полковник Прошин был доволен своим комендантом и благодушно принимал его ежедневные доклады.
Пятого мая восстала Прага; трое лейтенантов по этому поводу зверски напились и кричали, чуть не рыдая, что их – боевых офицеров! – маринуют здесь хрен знает зачем, в то время как рядом гибнут братья-славяне! Сергей приказал отправить разбушевавшихся «гусаров» на гауптвахту, но на этот раз он им сочувствовал. Граница проходила в каких-нибудь пятидесяти километрах отсюда, и невыносимо было думать, что там, на чешской земле, еще косят людей эсэсовские автоматы. Восьмого Дежнев вместе с Козловским не отходили от приемника – в кабинете у коменданта стоял роскошный, огромный, как комод, «Блаупункт». Козловский, знающий английский язык, крутил ручки настройки, переходя с одного диапазона на другой.
– Ничего не понимаю, – говорил он. – Все западные станции сообщают о капитуляции Германии. Приснилось им, что ли? Говорят, капитуляция подписана в Реймсе, вчера в два пятнадцать утра...
Подумав, Дежнев позвонил начальнику гарнизона.
– Я тебе что-нибудь сообщал? – строго спросил Прошин. – Нет? Значит, ничего и не было. Сейчас, знаешь, всякие провокации могут иметь место. Понимать надо, майор!
– Чертовщина какая-то, – сказал майор, положив трубку. – А ну, давай снова Москву...
Но Москва о капитуляции молчала, сообщалось лишь о ликвидации бреславльской группировки, о взятии Дрездена, о салюте по этому поводу, об освобождении Оломоуца, о действиях отдельных частей 1-го и 4-го Украинских фронтов. Война, похоже, продолжалась. Дежнев ничего не мог понять – сепаратный мир, что ли, заключили немцы с западными союзниками?
Неизвестно какими путями новость распространилась и среди бойцов – те поверили ей сразу, начали собираться группами, кто-то совсем рядом с комендатурой засадил в воздух автоматную очередь. Никаких официальных сообщений с нашей стороны все еще не было. Лишь поздно вечером коменданту сказали, что полковник Прошин вызывает к себе всех офицеров гарнизона.
Когда явились к полковнику, там уже был накрыт стол. Прошин, при всем параде, сияя орденами и ослепительно выбритой головой, сообщил им, что сегодня в полночь вступает в силу Акт о безусловной капитуляции всех вооруженных сил Германии, церемония подписания которого происходит сейчас в Карлсхорсте под Берлином.
– Товарищи офицеры, – сказал он сиплым и задушенным от волнения голосом, – поздравляю вас с победоносным окончанием Великой Отечественной войны. Ура!
Сказанное полковником не было неожиданностью ни для кого, все ждали этого, и все догадывались, для чего вызвал их к себе начальник гарнизона; и все же после слов Прошина, на секунду-другую, в комнате стало очень тихо. Просто никто не смог сразу освоиться с мыслью, что это действительно произошло, что Победа стала реальностью и что после сорока шести месяцев войны действительно наступил мир.
Потом все закричали «ура». Полковник, стоя навытяжку во главе стола, поднял налитый до краев фужер.
– Выпьем же, товарищи офицеры, за тех, кого сегодня нет с нами, – сказал он тем же сдавленным голосом. – За тех, кто не дошел, кто остался там – под Москвой, и под Сталинградом, и под Курском... За тех, кто ратными своими трудами добыл победу и не увидел ее, за всех наших павших боевых товарищей. Вечная им память и да будет им... земля... пухом...
Он плакал теперь, это все видели. Грубый, считавшийся бесчувственным служака, которого молодые лейтенанты называли Носорогом, Прошин едва договорил свой тост и теперь стоял перед ними, как на смотру выпятив увешанную орденами грудь, выдвинув подбородок и крепко зажмурившись, и слезы медленно выдавливались у него из-под век и сбегали по щекам к выскобленному до красноты подбородку. Он вытянул водку неторопливо и истово, грузно опустился на стул и оттолкнул подсунутый кем-то бутерброд, не поднимая головы.
Так начался мир.
Дежнев плохо представлял себе его. Пока он еще не мог освоиться с ним настолько, чтобы начать строить планы мирной жизни.
Одиннадцатого мая восточнее Праги прекратили сопротивление остатки группировки Шернера. Теперь всюду в Европе стало тихо, война продолжалась лишь на Дальнем Востоке – англичане освобождали Бирму, американская морская пехота огнеметами выжигала последние опорные пункты японцев в джунглях Лусона и Окинавы. Советско-японский договор о нейтралитете Москва денонсировала месяц назад, и первые воинские эшелоны уже потянулись из Германии на Дальний Восток – без огласки, но и не особо засекреченно.
Так что, пожалуй, планировать свою гражданскую жизнь было пока и преждевременно; но думать о ней мешало не только суеверное опасение, что вот только размечтаешься, а тут тебя по боевой тревоге, и давай куда-нибудь к Тихому океану. Больше мешало другое: он – муж, отец – совершенно не представлял себе, как будет жить с женой и сыном. Сын еще мал, а жена...
Что ж, он трезво, без иллюзий, признавался себе в том, что Елена для него, в сущности, незнакомка. Наверное, так начинается всякий брак, даже если знакомы были давно, да хоть и вместе росли (расти вместе – одно дело, а вот вместе строить семью – это уж задачка посложнее); но тут уж и вовсе. Не то чтобы он сомневался в каких-то человеческих качествах, этого не было. И от той неприязни, которую он испытал при первом знакомстве, давно уже не осталось и следа. Его доверие к ней было полным.
Уже одно то, как она тогда исчезла, скрыв от него беременность, говорит само за себя – ведь если бы не письмо покойного Игнатьева, он до сих пор не знал бы, что у него растет сын! И все же, все же...
Насколько было бы все проще, будь в живых мать. Поселились бы они все вместе и, пока он еще в армии, успели бы притереться друг к другу, уже образовалась бы семья, а потом и ему легче было бы в нее войти. Теперь надо хоть Зину к ней отправить. Так и Елене проще будет справляться с Борькой, да и Зине лучше учиться в Ленинграде, чем сидеть в Туле у тетки. Если захочет, конечно. Мать, писала как-то, что становится Зинка упрямой и своевольной, так что может и не захотеть: привыкла, тетка человек добрый, к тому же всю войну прожили вместе, такое сближает. Да, сестренку теперь, пожалуй, и не узнать вовсе...
Словом, будущее представлялось весьма туманным. Единственное, в чем Дежнев был почему-то совершенно уверен, – это что не сегодня-завтра отыщется Таня. Теперь, когда уже слишком поздно, непременно возьмет и отыщется.
А жизнь в Терезиентале шла своим чередом. В комендатуре появились новые офицеры, специалисты по экономике и сельскому хозяйству, в компетенции коменданта оставались теперь вопросы гарнизонной службы и охраны порядка, но порядок обычно не нарушался, а служба шла как положено. Служба, как известно, идет, даже когда солдат спит.
Двадцать шестого мая, поздно вечером, позвонил Николаев. Генерал-полковник поздравил его с окончанием войны, сказал, что находится в Вене, и пригласил приехать позавтракать с ним завтра утром. Следующий день был воскресеньем, комендатура не работала. Дежнев доложился начальнику гарнизона, получил разрешение и в половине девятого выехал в Вену на своем «опель-капитане».
Утро было солнечное, тихое, дорога – отличная, на лугах уже начинался сенокос, и встречный ветер овевал лицо сладким ароматом свежескошенных трав. Гнать не хотелось, он вел машину одной рукой, выставив левый локоть в открытое окошко. Скорее всего, подумал он, у Александра Семеновича новости о Тане, и новости хорошие, потому что голос генерала звучал по телефону весело и жизнерадостно, странно только, что он сразу не сказал ему, в чем дело. А может быть, эта жизнерадостность звучала немного наигранно?
Ему вдруг захотелось отдалить момент свидания с Николаевым. Впрочем, было еще рано, они договорились на одиннадцать. Майор остановил машину на обочине, заглушил мотор и вышел. Возможно, ему не показалось, что наигранно. Почему бы нет? Почем знать, как восприняла Таня известие о его женитьбе; в ней за это время могло все перегореть, а ведь могло и сохраниться...
Но тут уж ничего не поделаешь. Кысмет, как говорил Ахмедулин, когда у него посреди дороги кончался бензин или запаска оказывалась спущенной. Кысмет, судьба, рок. Значит, и впрямь не суждено им было, мать, как в воду глядела: «Чует мое сердце, сынок, не будет у тебя с Танечкой счастья». Она-то другую причину имела в виду, считала, что Таня вообще ему не пара – избалована, легкомысленна... Трудно сказать, конечно, как сложилась бы у них жизнь, если бы не война; но нет, он верил, что никакие трудности, никакие осложнения не могли бы заслонить и испортить главное. Но тут уж вмешалось другое, что толку теперь гадать. «Чего же ты наделала, проклятая война...».
Ровно за пять минуг до назначенного времени Дежнев подкатил к большому отелю, реквизированному военной администрацией. Лифт не работал, и он взбежал на четвертый этаж одним духом, прыгая через ступени. Перед дверью номера остановился, переводя дыхание, поправил фуражку, одернул китель.
На звонок изнутри ответил знакомый голос, приглашающий входить.
Николаев обнял его, похлопывая по спине.
– Да, брат, – сказал он, – все-таки мы ее доломали, эту войну, а? И дожили ведь, чтобы увидеть своими глазами, вот что самое удивительное... Ну, дай хоть взгляну на тебя – сколько времени не виделись, – ну, герой, орденов-то, орденов, батюшки...
Майор смутился – у самого генерала на кителе не было Ничего, кроме Золотой Звезды Героя и радужной полоски узких разноцветных ленточек – такие ему случалось видеть и на офицерах союзных армий, в английской и американской зонах Вены; у нас такая манера носить награды была не распространена, он даже вообще не знал, что она разрешается.
– Да я, понимаете, решил вот – привсем параде, так сказать...
– И правильно сделал, боевыми наградами гордиться надо, ты не в штабе их выслужил, а на меня не гляди, это я просто по старости не люблю бряцать регалиями, да и проще так – легче. Я, кстати, тебя и со вторым просветом еще не поздравил, – словом, прошу к столу, у меня, как видишь, тут уже полная боеготовность, сейчас за все сразу и выпьем. Прошу!
– Слушаю, товарищ генерал! – шутливо отчеканил Дежнев.
– Да, подумать только – майор, – Николаев покачал головой, разворачивая жестко накрахмаленную салфетку. – Вспоминаю первую нашу встречу на фронте – в Белоруссии, в августе сорок первого... Ты тогда таким общипанным был птенцом, как сейчас вижу... Да, под огнем люди растут быстро. В армии мирного времени, брат, тебе до майора ох как долго пришлось бы лямку тянуть... Ну, что ж!
Они выпили, закусили, еще выпили. Николаев позвонил, белокурая горничная в крахмальной наколке вкатила столик на колесиках, уставленный судками и блюдами под крышками. Почуяв вкусные запахи, Дежнев ощутил голод – перекусить в Терезиентале он не успел.
– Тебе, кстати, еще один человек шлет поздравления, – сказал Николаев, когда начали есть. – Поздравления, всяческие приветы и вообще. Догадайся, кто, думай, а я пока налью. За это тоже следует выпить.
Дежнев ждал этого, был почти уверен, и все-таки его оглушило. Он помедлил с вилкой в руке, потом, не поднимая головы, спросил негромко:
– Вы нашли Таню?
– Сама нашлась! Явилась откуда-то оттуда, с Запада. Последнее время, кажется, была чуть ли не в Нидерландах – поверить нельзя, тысяча и одна ночь...
– Я рад, Александр Семенович, – так же тихо сказал Дежнев. – Поздравляю вас, и Таню тоже поздравляю... с возвращением.
– Спасибо, брат. Ее поздравления я тебе уже передал – с миром, с женитьбой. Она тебе желает много счастья.
– Вы... сказали ей?
– Ну естественно, что же тут скрывать! Тем более что она ведь тоже – некоторым образом – замужем.
– Некоторым образом?
– Да, там история совершенно фантастическая, я тебе говорю – никакой Шехерезаде не выдумать... Вкратце изложу, только ты ешь, ешь энергичнее, а то смотри – захмелеешь, коньяк высокооктановый...
Дежнев ел, не разбирая вкуса, и слушал, не веря своим ушам. Впрочем, почему не верить? На войне действительно случается самое невероятное. Странно – он совершенно не ощущал хмеля, хотя выпил уже порядочно, а коньяк и в самом деле был силен. Эмигрант еще какой-то... А ведь про эмигранта он от кого-то слышал. Но от кого мог? В Энске... да, точно, в Энске, где же еще, а сказала о нем сестра Сергея Митрофановича...
– Ну, так а сейчас-то что с ним? – спросил он.
– Сидит пока…
– Сидит?
– Увы... тут уж я бессилен, – Николаев развел руками. – Попытался, но мне дали понять, что ничье вмешательство ни к чему не приведет. Разберемся, сказали.
– Они разберутся, – сказал Дежнев с неопределенным выражением. – Но он, конечно, тоже хорош... Нашел путь возвращаться на родину – вместе с фашистами. А Таня, что же... любит его?
Николаев хмыкнул, снова взялся за бутылку.
– Сам не пойму, – сказал он не сразу, грея в ладони пузатую коньячную рюмку. – Тут сложное, наверное, чувство... Как-никак, он ее спас. А с другой стороны... Брак-то, она говорит, все-таки фиктивный, значит, что-то помешало? Не пойму, – повторил он и, махнув рукой, выпил. – Да, жаль... что у тебя в жизни такой получился оборот. Я, честно говоря, когда получил от тебя письмо с этой новостью... Ну, что делать. Но жаль! Сейчас все было бы по-другому.
Дежнев долго молчал, потом произнес негромко:
– Я... поеду, наверное. Разрешите быть свободным, товарищ генерал-полковник?
– Не разрешаю, майор. Обиделся, что ли? Поверь, у меня и в мыслях нет тебя упрекать. Я просто... по-человечески сожалею о случившемся, в свое время привык ведь думать о тебе почти как о... родственнике. Но дело не во мне, дело в Татьяне... Не знаю, что с ней делать. Собственно, Сергей, я хотел просить тебя о помощи.
– Вы – меня? – изумленно переспросил Дежнев.
– Да. Мог бы ты с ней встретиться?
– Конечно, – ответил Дежнев не сразу. – Конечно, я приеду, надо только это как-то устроить...
– Зачем же. У тебя служба, а она человек свободный, ей проще будет приехать к тебе.
– Прямо сейчас?
– Нет, когда пройдет все эти комиссии. Сейчас она путешествовать не может – нет документов.
– Я рад буду, если Таня приедет. Наверное, нам действительно надо поговорить.
– Не о том, о чем ты думаешь. Вряд ли она захочет говорить о твоей женитьбе... Впрочем, не знаю, может, и захочет. Но тут другое еще дело...
Майор подождал продолжения, не дождался и спросил:
– А как она вообще... отнеслась к этому, когда вы ей сказали?
Николаев пожал плечами.
– Ну, как... Спокойнее, чем я боялся, но... Боюсь, все-таки, это оказалось для нее неожиданностью.
– Понятно... Так о чем, вы хотите, чтобы я с ней поговорил?
– Я не знаю – убедить как-то… образумить! Дело в том, что я для нее уже – да, да, я это чувствую! – не то чтобы не авторитет, но... мы просто не можем говорить на одном языке, у нас не получается, я лучше понимал ее, когда она была ребенком. Сейчас я в чем-то не понимаю ее, а она не понимает – или не хочет понять – меня. Я не знаю, что это – проблема «отцов и детей» в современном варианте или... или что-то глубже и... страшнее, да, страшнее! Она на все смотрит теперь какими-то не теми глазами или не то видит, что видим мы все. Она мне недавно знаешь, что сказала? – генерал-полковник понизил голос. – Если, говорит, Кирилла вышлют обратно, я убегу в американскую зону...
– Какого Кирилла? – ошеломленно переспросил Дежнев.
– Ну, этого ее... супруга!
– А куда его могут выслать и почему?
– Он ведь не советский гражданин, и тут два варианта: либо ему дают срок за сотрудничество с врагом, либо – если повезет – высылают по месту довоенного проживания.
– Елки зеленые... Куда же она раньше смотрела?
– При чем тут «раньше», – досадливо сказал Николаев. – Никуда не смотрела – случайно познакомились, случайно потом оказались вместе в Германии... Куда она смотрит сейчас, вот что меня пугает. Я поэтому и подумал – возможно, вам легче будет найти общий язык. Со мной у нее этого общего языка не находится, понимаешь! Как будто от нас хоть в какой-то степени зависит... ну, я имею в виду все эти фильтрационные комиссии и прочее. Да и потом надо же понимать – вообще без проверки действительно нельзя, ведь это сотни тысяч, миллионы людей оттуда, совершенно никому не известных, мало ли кто может среди них оказаться! Я понимаю – да, недоверие обижает, но нельзя же с закрытыми глазами доверять всем без разбора! Попробуй с ней поговорить, у меня уже не получается. Я для нее – я чувствую это – вообще уже какой-то недосягаемый для простых смертных небожитель, она мне уже недавно автоматчиков чуть ли не в вину поставила, которые охраняют виллу. Я-то тут при чем, мне, что ли, они нужны? Никто из вас, говорит, и понятия не имеет, что внизу делается... Это я-то «понятия не имею», представляешь? Ладно, давай выпьем.
– Насчет того, чтобы... к американцам уйти, это она не всерьез сказала, я думаю, – сказал Дежнев. – Так, сгоряча сболтнула.
– А ты знаешь, я не уверен. То есть, нет, конечно, всерьез у нее таких планов быть не может, но под влиянием этого своего супруга... Я, впрочем, к нему несправедлив, он-то как раз в обратную сторону стремился, дурень. Но то, что его арестовали, на Татьяну подействовало ужасным образом. Хотя чего иного они могли ждать – в данной ситуации? Поэтому я и опасаюсь, как бы она сгоряча чего не выкинула. Вплоть до побега... благо они там все эти зоны вдоль и поперек успели уже исколесить.
– Домой бы вам ее поскорее отправить.
– Я уже думал. Но, во-первых, до полного окончания фильтрации никуда ее не пустят, да и потом куда ей ехать, к кому... Здесь она все-таки при мне, а там? Там она с ее нынешним настроением такого может натворить, что...
– Я попробую с ней поговорить, Александр Семенович, – сказал Дежнев.
– Попробуй, да. Хотя не уверен, что из этого что-то получится. Ты не узнаешь ее, Сергей.
– Что, сильно изменилась?
– Не внешне, нет. Внутренне это совсем не тот уже человек... хотя тогда она еще и не была по-настоящему человеком, я думаю.
– Ну, почему же. В семнадцать лет? Я Таню воспринимал как совершенно взрослого человека.
– В общем, да, ты прав. Взрослый человек тоже ведь не окаменелость, каждые десять лет оглядываешься на себя самого и думаешь: странно, каким был дураком... У тебя-то самого какие теперь планы?
– Пока никаких, служу вот...
– Семью думаешь выписывать?
– А что, разве есть такая возможность?
– Да, офицерам оккупационных войск можно будет жить с семьями, это уже решено. Надо только будет подумать, где тебе лучше будет – здесь продолжать или, может быть, в Германию лучше перебраться.
– Да мне все равно, – сказал Дежнев. – Хотя, если так подумать, здесь все-таки лучше, наверное... народ другой. Они-то во время войны были вместе, в вермахт не разбирали, кого призывать – немец там или австриец, но сейчас это уже чувствуется... Не упускают случая подчеркнуть, что Австрия, мол, была аннексирована, мы тоже подневольными оказались. А как, интересно, немцы к нам относятся в самой Германии?
Если чему-то и научил его долгий фронтовой опыт, так это тому, что судьбу-злодейку не перехитришь: так иной раз распорядится человеком, что нарочно не придумаешь. И все-таки, предскажи ему раньше какая-нибудь цыганка, что он – командир батальона, кавалер четырех боевых орденов – будет под занавес исполнять обязанности коменданта в захолустном австрийском городишке... Чему угодно поверил бы, только не этому! Однако случилось именно так; и он, по правде сказать, ни досады, ни разочарования от этого не испытывал.
После тяжелых зимних боев в Венгрии войска 2-го и 3-го Украинских фронтов вышли на австрийскую территорию, и к концу апреля наступление достигло финишного рубежа Линц – Клагенфурт. С запада туда уже подходили без особой спешки американцы.
В тот самый день, когда стало известно о самоубийстве Гитлера, в горах на правом берегу Дуная окончился боевой путь 441-го гвардейского мотострелкового полка. Честолюбивые лейтенанты, которые до последнего дня еще надеялись, что их перебросят на какое-нибудь решающее направление, чувствовали себя обокраденными – так буднично, где-то в глуши, закончить эту великую войну, не повидав развалин рейхстага, не снявшись перед Бранденбургскими воротами! Они жадно перечитывали каждое сообщение о ходе боев за Берлин, а вокруг была тишина, безоблачное небо сияло над цветущими яблонями, и на лугах мирно позвякивали колокольчиками до неправдоподобия ухоженные коровы.
Майор Дежнев этих лейтенантских переживаний не разделял, ему самому тишина казалась вполне заслуженной. Ведь ради нее они и воевали все эти долгих четыре года – ради тишины и мира, ради неба, на которое можно смотреть без опаски, ради того, чтобы земля пахла свежей травой, а не кровью и горелым железом...
Сложили оружие остатки берлинского гарнизона, армии поворачивали на юг, чтобы добить в Чехословакии группировку Шернера, а здесь, в Терезиентале, распускались каштаны, ворковали голуби на островерхих черепичных кровлях, и в коридоре ратуши чинно сидели принаряженные бюргеры, записавшиеся на прием к русскому коменданту.
Обязанности его были необременительны. Поначалу, правда, пугало разнообразие головоломных порой вопросов, с какими обращались к новым властям обыватели Терезиенталя. То являлся владелец сыроваренного заводика, желая узнать, можно ли ему будет и впредь использовать на своем предприятии наемную рабочую силу, то приезжал управляющий из имения сбежавшего к американцам барона, спрашивая, как быть с инвентарем, долго ли будут жить в замке эвакуированные и по скольку моргенов земли следует раздать батракам, уже начавшим самовольно делить баронские пастбища; то приходил пастор, желавший выяснить, не будет ли «герр коммандант» возражать против воскресных богослужений в кирке, а также против того, чтобы приходский совет и впредь занимался своей скромной благотворительной деятельностью. К «repp комманданту» приходили женщины в черном, чтобы справиться о судьбе мужа или сына, пропавшего без вести на Восточном фронте, приходили представители только что организованного профсоюза, чтобы согласовать кандидатуры Членов местного комитета, приходил директор школы с вопросом, можно ли продолжать занятия и разрешено ли пользоваться пока старыми нацистскими учебниками. И приходилось или отвечать самому на все эти вопросы, или спешно находить инстанции, которые могли бы на них ответить.
Впрочем, потом стало полегче. В крошечном городке с шеститысячным населением возникало не так уж много сложных проблем, а когда был утвержден временный состав муниципального совета, все местные дела перешли в его ведение и функции коменданта ограничились лишь общим руководством и контролем; непривычная должность уже не казалась Дежневу такой трудной, он чувствовал, что начинает с нею справляться. Во всяком случае, ставший начальником гарнизона полковник Прошин был доволен своим комендантом и благодушно принимал его ежедневные доклады.
Пятого мая восстала Прага; трое лейтенантов по этому поводу зверски напились и кричали, чуть не рыдая, что их – боевых офицеров! – маринуют здесь хрен знает зачем, в то время как рядом гибнут братья-славяне! Сергей приказал отправить разбушевавшихся «гусаров» на гауптвахту, но на этот раз он им сочувствовал. Граница проходила в каких-нибудь пятидесяти километрах отсюда, и невыносимо было думать, что там, на чешской земле, еще косят людей эсэсовские автоматы. Восьмого Дежнев вместе с Козловским не отходили от приемника – в кабинете у коменданта стоял роскошный, огромный, как комод, «Блаупункт». Козловский, знающий английский язык, крутил ручки настройки, переходя с одного диапазона на другой.
– Ничего не понимаю, – говорил он. – Все западные станции сообщают о капитуляции Германии. Приснилось им, что ли? Говорят, капитуляция подписана в Реймсе, вчера в два пятнадцать утра...
Подумав, Дежнев позвонил начальнику гарнизона.
– Я тебе что-нибудь сообщал? – строго спросил Прошин. – Нет? Значит, ничего и не было. Сейчас, знаешь, всякие провокации могут иметь место. Понимать надо, майор!
– Чертовщина какая-то, – сказал майор, положив трубку. – А ну, давай снова Москву...
Но Москва о капитуляции молчала, сообщалось лишь о ликвидации бреславльской группировки, о взятии Дрездена, о салюте по этому поводу, об освобождении Оломоуца, о действиях отдельных частей 1-го и 4-го Украинских фронтов. Война, похоже, продолжалась. Дежнев ничего не мог понять – сепаратный мир, что ли, заключили немцы с западными союзниками?
Неизвестно какими путями новость распространилась и среди бойцов – те поверили ей сразу, начали собираться группами, кто-то совсем рядом с комендатурой засадил в воздух автоматную очередь. Никаких официальных сообщений с нашей стороны все еще не было. Лишь поздно вечером коменданту сказали, что полковник Прошин вызывает к себе всех офицеров гарнизона.
Когда явились к полковнику, там уже был накрыт стол. Прошин, при всем параде, сияя орденами и ослепительно выбритой головой, сообщил им, что сегодня в полночь вступает в силу Акт о безусловной капитуляции всех вооруженных сил Германии, церемония подписания которого происходит сейчас в Карлсхорсте под Берлином.
– Товарищи офицеры, – сказал он сиплым и задушенным от волнения голосом, – поздравляю вас с победоносным окончанием Великой Отечественной войны. Ура!
Сказанное полковником не было неожиданностью ни для кого, все ждали этого, и все догадывались, для чего вызвал их к себе начальник гарнизона; и все же после слов Прошина, на секунду-другую, в комнате стало очень тихо. Просто никто не смог сразу освоиться с мыслью, что это действительно произошло, что Победа стала реальностью и что после сорока шести месяцев войны действительно наступил мир.
Потом все закричали «ура». Полковник, стоя навытяжку во главе стола, поднял налитый до краев фужер.
– Выпьем же, товарищи офицеры, за тех, кого сегодня нет с нами, – сказал он тем же сдавленным голосом. – За тех, кто не дошел, кто остался там – под Москвой, и под Сталинградом, и под Курском... За тех, кто ратными своими трудами добыл победу и не увидел ее, за всех наших павших боевых товарищей. Вечная им память и да будет им... земля... пухом...
Он плакал теперь, это все видели. Грубый, считавшийся бесчувственным служака, которого молодые лейтенанты называли Носорогом, Прошин едва договорил свой тост и теперь стоял перед ними, как на смотру выпятив увешанную орденами грудь, выдвинув подбородок и крепко зажмурившись, и слезы медленно выдавливались у него из-под век и сбегали по щекам к выскобленному до красноты подбородку. Он вытянул водку неторопливо и истово, грузно опустился на стул и оттолкнул подсунутый кем-то бутерброд, не поднимая головы.
Так начался мир.
Дежнев плохо представлял себе его. Пока он еще не мог освоиться с ним настолько, чтобы начать строить планы мирной жизни.
Одиннадцатого мая восточнее Праги прекратили сопротивление остатки группировки Шернера. Теперь всюду в Европе стало тихо, война продолжалась лишь на Дальнем Востоке – англичане освобождали Бирму, американская морская пехота огнеметами выжигала последние опорные пункты японцев в джунглях Лусона и Окинавы. Советско-японский договор о нейтралитете Москва денонсировала месяц назад, и первые воинские эшелоны уже потянулись из Германии на Дальний Восток – без огласки, но и не особо засекреченно.
Так что, пожалуй, планировать свою гражданскую жизнь было пока и преждевременно; но думать о ней мешало не только суеверное опасение, что вот только размечтаешься, а тут тебя по боевой тревоге, и давай куда-нибудь к Тихому океану. Больше мешало другое: он – муж, отец – совершенно не представлял себе, как будет жить с женой и сыном. Сын еще мал, а жена...
Что ж, он трезво, без иллюзий, признавался себе в том, что Елена для него, в сущности, незнакомка. Наверное, так начинается всякий брак, даже если знакомы были давно, да хоть и вместе росли (расти вместе – одно дело, а вот вместе строить семью – это уж задачка посложнее); но тут уж и вовсе. Не то чтобы он сомневался в каких-то человеческих качествах, этого не было. И от той неприязни, которую он испытал при первом знакомстве, давно уже не осталось и следа. Его доверие к ней было полным.
Уже одно то, как она тогда исчезла, скрыв от него беременность, говорит само за себя – ведь если бы не письмо покойного Игнатьева, он до сих пор не знал бы, что у него растет сын! И все же, все же...
Насколько было бы все проще, будь в живых мать. Поселились бы они все вместе и, пока он еще в армии, успели бы притереться друг к другу, уже образовалась бы семья, а потом и ему легче было бы в нее войти. Теперь надо хоть Зину к ней отправить. Так и Елене проще будет справляться с Борькой, да и Зине лучше учиться в Ленинграде, чем сидеть в Туле у тетки. Если захочет, конечно. Мать, писала как-то, что становится Зинка упрямой и своевольной, так что может и не захотеть: привыкла, тетка человек добрый, к тому же всю войну прожили вместе, такое сближает. Да, сестренку теперь, пожалуй, и не узнать вовсе...
Словом, будущее представлялось весьма туманным. Единственное, в чем Дежнев был почему-то совершенно уверен, – это что не сегодня-завтра отыщется Таня. Теперь, когда уже слишком поздно, непременно возьмет и отыщется.
А жизнь в Терезиентале шла своим чередом. В комендатуре появились новые офицеры, специалисты по экономике и сельскому хозяйству, в компетенции коменданта оставались теперь вопросы гарнизонной службы и охраны порядка, но порядок обычно не нарушался, а служба шла как положено. Служба, как известно, идет, даже когда солдат спит.
Двадцать шестого мая, поздно вечером, позвонил Николаев. Генерал-полковник поздравил его с окончанием войны, сказал, что находится в Вене, и пригласил приехать позавтракать с ним завтра утром. Следующий день был воскресеньем, комендатура не работала. Дежнев доложился начальнику гарнизона, получил разрешение и в половине девятого выехал в Вену на своем «опель-капитане».
Утро было солнечное, тихое, дорога – отличная, на лугах уже начинался сенокос, и встречный ветер овевал лицо сладким ароматом свежескошенных трав. Гнать не хотелось, он вел машину одной рукой, выставив левый локоть в открытое окошко. Скорее всего, подумал он, у Александра Семеновича новости о Тане, и новости хорошие, потому что голос генерала звучал по телефону весело и жизнерадостно, странно только, что он сразу не сказал ему, в чем дело. А может быть, эта жизнерадостность звучала немного наигранно?
Ему вдруг захотелось отдалить момент свидания с Николаевым. Впрочем, было еще рано, они договорились на одиннадцать. Майор остановил машину на обочине, заглушил мотор и вышел. Возможно, ему не показалось, что наигранно. Почему бы нет? Почем знать, как восприняла Таня известие о его женитьбе; в ней за это время могло все перегореть, а ведь могло и сохраниться...
Но тут уж ничего не поделаешь. Кысмет, как говорил Ахмедулин, когда у него посреди дороги кончался бензин или запаска оказывалась спущенной. Кысмет, судьба, рок. Значит, и впрямь не суждено им было, мать, как в воду глядела: «Чует мое сердце, сынок, не будет у тебя с Танечкой счастья». Она-то другую причину имела в виду, считала, что Таня вообще ему не пара – избалована, легкомысленна... Трудно сказать, конечно, как сложилась бы у них жизнь, если бы не война; но нет, он верил, что никакие трудности, никакие осложнения не могли бы заслонить и испортить главное. Но тут уж вмешалось другое, что толку теперь гадать. «Чего же ты наделала, проклятая война...».
Ровно за пять минуг до назначенного времени Дежнев подкатил к большому отелю, реквизированному военной администрацией. Лифт не работал, и он взбежал на четвертый этаж одним духом, прыгая через ступени. Перед дверью номера остановился, переводя дыхание, поправил фуражку, одернул китель.
На звонок изнутри ответил знакомый голос, приглашающий входить.
Николаев обнял его, похлопывая по спине.
– Да, брат, – сказал он, – все-таки мы ее доломали, эту войну, а? И дожили ведь, чтобы увидеть своими глазами, вот что самое удивительное... Ну, дай хоть взгляну на тебя – сколько времени не виделись, – ну, герой, орденов-то, орденов, батюшки...
Майор смутился – у самого генерала на кителе не было Ничего, кроме Золотой Звезды Героя и радужной полоски узких разноцветных ленточек – такие ему случалось видеть и на офицерах союзных армий, в английской и американской зонах Вены; у нас такая манера носить награды была не распространена, он даже вообще не знал, что она разрешается.
– Да я, понимаете, решил вот – привсем параде, так сказать...
– И правильно сделал, боевыми наградами гордиться надо, ты не в штабе их выслужил, а на меня не гляди, это я просто по старости не люблю бряцать регалиями, да и проще так – легче. Я, кстати, тебя и со вторым просветом еще не поздравил, – словом, прошу к столу, у меня, как видишь, тут уже полная боеготовность, сейчас за все сразу и выпьем. Прошу!
– Слушаю, товарищ генерал! – шутливо отчеканил Дежнев.
– Да, подумать только – майор, – Николаев покачал головой, разворачивая жестко накрахмаленную салфетку. – Вспоминаю первую нашу встречу на фронте – в Белоруссии, в августе сорок первого... Ты тогда таким общипанным был птенцом, как сейчас вижу... Да, под огнем люди растут быстро. В армии мирного времени, брат, тебе до майора ох как долго пришлось бы лямку тянуть... Ну, что ж!
Они выпили, закусили, еще выпили. Николаев позвонил, белокурая горничная в крахмальной наколке вкатила столик на колесиках, уставленный судками и блюдами под крышками. Почуяв вкусные запахи, Дежнев ощутил голод – перекусить в Терезиентале он не успел.
– Тебе, кстати, еще один человек шлет поздравления, – сказал Николаев, когда начали есть. – Поздравления, всяческие приветы и вообще. Догадайся, кто, думай, а я пока налью. За это тоже следует выпить.
Дежнев ждал этого, был почти уверен, и все-таки его оглушило. Он помедлил с вилкой в руке, потом, не поднимая головы, спросил негромко:
– Вы нашли Таню?
– Сама нашлась! Явилась откуда-то оттуда, с Запада. Последнее время, кажется, была чуть ли не в Нидерландах – поверить нельзя, тысяча и одна ночь...
– Я рад, Александр Семенович, – так же тихо сказал Дежнев. – Поздравляю вас, и Таню тоже поздравляю... с возвращением.
– Спасибо, брат. Ее поздравления я тебе уже передал – с миром, с женитьбой. Она тебе желает много счастья.
– Вы... сказали ей?
– Ну естественно, что же тут скрывать! Тем более что она ведь тоже – некоторым образом – замужем.
– Некоторым образом?
– Да, там история совершенно фантастическая, я тебе говорю – никакой Шехерезаде не выдумать... Вкратце изложу, только ты ешь, ешь энергичнее, а то смотри – захмелеешь, коньяк высокооктановый...
Дежнев ел, не разбирая вкуса, и слушал, не веря своим ушам. Впрочем, почему не верить? На войне действительно случается самое невероятное. Странно – он совершенно не ощущал хмеля, хотя выпил уже порядочно, а коньяк и в самом деле был силен. Эмигрант еще какой-то... А ведь про эмигранта он от кого-то слышал. Но от кого мог? В Энске... да, точно, в Энске, где же еще, а сказала о нем сестра Сергея Митрофановича...
– Ну, так а сейчас-то что с ним? – спросил он.
– Сидит пока…
– Сидит?
– Увы... тут уж я бессилен, – Николаев развел руками. – Попытался, но мне дали понять, что ничье вмешательство ни к чему не приведет. Разберемся, сказали.
– Они разберутся, – сказал Дежнев с неопределенным выражением. – Но он, конечно, тоже хорош... Нашел путь возвращаться на родину – вместе с фашистами. А Таня, что же... любит его?
Николаев хмыкнул, снова взялся за бутылку.
– Сам не пойму, – сказал он не сразу, грея в ладони пузатую коньячную рюмку. – Тут сложное, наверное, чувство... Как-никак, он ее спас. А с другой стороны... Брак-то, она говорит, все-таки фиктивный, значит, что-то помешало? Не пойму, – повторил он и, махнув рукой, выпил. – Да, жаль... что у тебя в жизни такой получился оборот. Я, честно говоря, когда получил от тебя письмо с этой новостью... Ну, что делать. Но жаль! Сейчас все было бы по-другому.
Дежнев долго молчал, потом произнес негромко:
– Я... поеду, наверное. Разрешите быть свободным, товарищ генерал-полковник?
– Не разрешаю, майор. Обиделся, что ли? Поверь, у меня и в мыслях нет тебя упрекать. Я просто... по-человечески сожалею о случившемся, в свое время привык ведь думать о тебе почти как о... родственнике. Но дело не во мне, дело в Татьяне... Не знаю, что с ней делать. Собственно, Сергей, я хотел просить тебя о помощи.
– Вы – меня? – изумленно переспросил Дежнев.
– Да. Мог бы ты с ней встретиться?
– Конечно, – ответил Дежнев не сразу. – Конечно, я приеду, надо только это как-то устроить...
– Зачем же. У тебя служба, а она человек свободный, ей проще будет приехать к тебе.
– Прямо сейчас?
– Нет, когда пройдет все эти комиссии. Сейчас она путешествовать не может – нет документов.
– Я рад буду, если Таня приедет. Наверное, нам действительно надо поговорить.
– Не о том, о чем ты думаешь. Вряд ли она захочет говорить о твоей женитьбе... Впрочем, не знаю, может, и захочет. Но тут другое еще дело...
Майор подождал продолжения, не дождался и спросил:
– А как она вообще... отнеслась к этому, когда вы ей сказали?
Николаев пожал плечами.
– Ну, как... Спокойнее, чем я боялся, но... Боюсь, все-таки, это оказалось для нее неожиданностью.
– Понятно... Так о чем, вы хотите, чтобы я с ней поговорил?
– Я не знаю – убедить как-то… образумить! Дело в том, что я для нее уже – да, да, я это чувствую! – не то чтобы не авторитет, но... мы просто не можем говорить на одном языке, у нас не получается, я лучше понимал ее, когда она была ребенком. Сейчас я в чем-то не понимаю ее, а она не понимает – или не хочет понять – меня. Я не знаю, что это – проблема «отцов и детей» в современном варианте или... или что-то глубже и... страшнее, да, страшнее! Она на все смотрит теперь какими-то не теми глазами или не то видит, что видим мы все. Она мне недавно знаешь, что сказала? – генерал-полковник понизил голос. – Если, говорит, Кирилла вышлют обратно, я убегу в американскую зону...
– Какого Кирилла? – ошеломленно переспросил Дежнев.
– Ну, этого ее... супруга!
– А куда его могут выслать и почему?
– Он ведь не советский гражданин, и тут два варианта: либо ему дают срок за сотрудничество с врагом, либо – если повезет – высылают по месту довоенного проживания.
– Елки зеленые... Куда же она раньше смотрела?
– При чем тут «раньше», – досадливо сказал Николаев. – Никуда не смотрела – случайно познакомились, случайно потом оказались вместе в Германии... Куда она смотрит сейчас, вот что меня пугает. Я поэтому и подумал – возможно, вам легче будет найти общий язык. Со мной у нее этого общего языка не находится, понимаешь! Как будто от нас хоть в какой-то степени зависит... ну, я имею в виду все эти фильтрационные комиссии и прочее. Да и потом надо же понимать – вообще без проверки действительно нельзя, ведь это сотни тысяч, миллионы людей оттуда, совершенно никому не известных, мало ли кто может среди них оказаться! Я понимаю – да, недоверие обижает, но нельзя же с закрытыми глазами доверять всем без разбора! Попробуй с ней поговорить, у меня уже не получается. Я для нее – я чувствую это – вообще уже какой-то недосягаемый для простых смертных небожитель, она мне уже недавно автоматчиков чуть ли не в вину поставила, которые охраняют виллу. Я-то тут при чем, мне, что ли, они нужны? Никто из вас, говорит, и понятия не имеет, что внизу делается... Это я-то «понятия не имею», представляешь? Ладно, давай выпьем.
– Насчет того, чтобы... к американцам уйти, это она не всерьез сказала, я думаю, – сказал Дежнев. – Так, сгоряча сболтнула.
– А ты знаешь, я не уверен. То есть, нет, конечно, всерьез у нее таких планов быть не может, но под влиянием этого своего супруга... Я, впрочем, к нему несправедлив, он-то как раз в обратную сторону стремился, дурень. Но то, что его арестовали, на Татьяну подействовало ужасным образом. Хотя чего иного они могли ждать – в данной ситуации? Поэтому я и опасаюсь, как бы она сгоряча чего не выкинула. Вплоть до побега... благо они там все эти зоны вдоль и поперек успели уже исколесить.
– Домой бы вам ее поскорее отправить.
– Я уже думал. Но, во-первых, до полного окончания фильтрации никуда ее не пустят, да и потом куда ей ехать, к кому... Здесь она все-таки при мне, а там? Там она с ее нынешним настроением такого может натворить, что...
– Я попробую с ней поговорить, Александр Семенович, – сказал Дежнев.
– Попробуй, да. Хотя не уверен, что из этого что-то получится. Ты не узнаешь ее, Сергей.
– Что, сильно изменилась?
– Не внешне, нет. Внутренне это совсем не тот уже человек... хотя тогда она еще и не была по-настоящему человеком, я думаю.
– Ну, почему же. В семнадцать лет? Я Таню воспринимал как совершенно взрослого человека.
– В общем, да, ты прав. Взрослый человек тоже ведь не окаменелость, каждые десять лет оглядываешься на себя самого и думаешь: странно, каким был дураком... У тебя-то самого какие теперь планы?
– Пока никаких, служу вот...
– Семью думаешь выписывать?
– А что, разве есть такая возможность?
– Да, офицерам оккупационных войск можно будет жить с семьями, это уже решено. Надо только будет подумать, где тебе лучше будет – здесь продолжать или, может быть, в Германию лучше перебраться.
– Да мне все равно, – сказал Дежнев. – Хотя, если так подумать, здесь все-таки лучше, наверное... народ другой. Они-то во время войны были вместе, в вермахт не разбирали, кого призывать – немец там или австриец, но сейчас это уже чувствуется... Не упускают случая подчеркнуть, что Австрия, мол, была аннексирована, мы тоже подневольными оказались. А как, интересно, немцы к нам относятся в самой Германии?