Страница:
– В положение человека, который примазывается к чужой победе, вот в какое! Тебе это непонятно?
– Нет, мне непонятно! Ты что хочешь делать после войны – сидеть у себя в эмиграции или ехать домой?
– Ты прекрасно знаешь, что я намерен ехать домой.
– А кто тебя туда пустит – об этом ты подумал? Эмигранта, который служил у немцев!
– Не служил, а работал, это все-таки разница..
– В органах попробуешь ее объяснить, эту разницу! Да пойми же, тебе необходимо какое-то подтверждение того, что ты был здесь связан с антифашистами! И это никакая не ложь, ты ведь был связан – ты еще в Энске нам помогал, правда, я не знаю, сможет ли теперь хоть кто-то – кроме меня – это подтвердить, и здесь тоже помогал голландцам – не все ли равно чем, в какой форме, важно, что помогал! Так что ты со мной не спорь, я знаю, что делаю. Я уже все выяснила, я ведь побывала в нескольких лагерях – как только их начали создавать, все искала тебя! Так вот, здесь нам оставаться нет смысла! Отсюда всех отправляют в Бельгию или во Францию, там уже будут наши советские представители, а они с тобой просто разговаривать не станут – эмигрант, и кончено дело, катитесь отсюда...
– Но что же тогда делать? – упавшим голосом спросил Болховитинов.
– Меня слушать, это прежде всего! Надо как-то переждать в этих краях, а потом – когда союзники войдут подальше в Германию – пробираться на восток, самим пробираться, понимаешь? Там уже совсем будет другое дело, среди своих – да, может, я и Дядюсашу разыщу, почем знать? А через Германию мы проберемся, там теперь такая будет неразбериха, начнут возвращаться беженцы, эвакуированные, неужели не проскочим? Но, конечно, документы какие-то необходимы, я почему и сказала Вилли насчет этой бумаги!
Она убеждала его с таким жаром, что вся раскраснелась. Оглянувшись, схватила со стола графин с водой, жадно напилась прямо из горлышка, потом стащила с себя куртку и осталась в такого же защитного цвета гимнастерке, тоже не по росту широкой.
– Где это тебя экипировали? – улыбаясь, спросил Болховитинов.
– Вилли устроил – я так вся обносилась, ужас, и нигде ведь ничего не достанешь, а тут американцы открыли какой-то пункт помощи беженцам – нас теперь «ди-пи» называют, – выдавали одежду, обувь...
– Он что, в армии?
– Да, в своей, просто у них сейчас обмундирование английское. Ой, ну я так рада, Кирилл, ты просто не можешь себе представить! До сих пор кажется, что это все во сне, я ужасно соскучилась по тебе за эти полгода – подумай, ведь полгода уже прошло, а кажется, будто все это совсем недавно было – когда Анна с Риделем меня на шоссе похитили... Он тоже там, в Калькаре?
– Нет, уехал в Дрезден, и я боюсь, что с ним плохо.
– Почему?
– Дрезден ведь разбомбили в прошлом месяце, он уже был там.
– Бедняга, – сказала Таня, – надо же – под самый конец! Хотя мог и уцелеть, не все же погибают. А что сестрички-лисички?
– Ты не поверишь, они решили не возвращаться. Вообще хотят жить в Германии.
Таня удивления не выразила.
– А это многие теперь, – сказала она, – я разговаривала в лагерях, примерно половина не хочет ехать. Боятся! А я вот ничего не боюсь, – объявила она беззаботно. – Главное, мы теперь вместе, выкрутимся как-нибудь... Ой, ну я так по тебе соскучилась! А ты вспоминал обо мне хоть немножко?
– Таня, – сказал Болховитинов. – Неужели ты... до сихпор ничего не заметила? Я ведь люблю тебя – с самого первого дня, и я думал, что ты еще там, в Энске, это поняла...
Она придвинулась к нему совсем близко и, опять привстав на носки, тронула его губами где-то возле уха.
– Я все поняла и все знаю, – шепнула она, – только не надо об этом, милый...
Глава пятая
Глава шестая
– Нет, мне непонятно! Ты что хочешь делать после войны – сидеть у себя в эмиграции или ехать домой?
– Ты прекрасно знаешь, что я намерен ехать домой.
– А кто тебя туда пустит – об этом ты подумал? Эмигранта, который служил у немцев!
– Не служил, а работал, это все-таки разница..
– В органах попробуешь ее объяснить, эту разницу! Да пойми же, тебе необходимо какое-то подтверждение того, что ты был здесь связан с антифашистами! И это никакая не ложь, ты ведь был связан – ты еще в Энске нам помогал, правда, я не знаю, сможет ли теперь хоть кто-то – кроме меня – это подтвердить, и здесь тоже помогал голландцам – не все ли равно чем, в какой форме, важно, что помогал! Так что ты со мной не спорь, я знаю, что делаю. Я уже все выяснила, я ведь побывала в нескольких лагерях – как только их начали создавать, все искала тебя! Так вот, здесь нам оставаться нет смысла! Отсюда всех отправляют в Бельгию или во Францию, там уже будут наши советские представители, а они с тобой просто разговаривать не станут – эмигрант, и кончено дело, катитесь отсюда...
– Но что же тогда делать? – упавшим голосом спросил Болховитинов.
– Меня слушать, это прежде всего! Надо как-то переждать в этих краях, а потом – когда союзники войдут подальше в Германию – пробираться на восток, самим пробираться, понимаешь? Там уже совсем будет другое дело, среди своих – да, может, я и Дядюсашу разыщу, почем знать? А через Германию мы проберемся, там теперь такая будет неразбериха, начнут возвращаться беженцы, эвакуированные, неужели не проскочим? Но, конечно, документы какие-то необходимы, я почему и сказала Вилли насчет этой бумаги!
Она убеждала его с таким жаром, что вся раскраснелась. Оглянувшись, схватила со стола графин с водой, жадно напилась прямо из горлышка, потом стащила с себя куртку и осталась в такого же защитного цвета гимнастерке, тоже не по росту широкой.
– Где это тебя экипировали? – улыбаясь, спросил Болховитинов.
– Вилли устроил – я так вся обносилась, ужас, и нигде ведь ничего не достанешь, а тут американцы открыли какой-то пункт помощи беженцам – нас теперь «ди-пи» называют, – выдавали одежду, обувь...
– Он что, в армии?
– Да, в своей, просто у них сейчас обмундирование английское. Ой, ну я так рада, Кирилл, ты просто не можешь себе представить! До сих пор кажется, что это все во сне, я ужасно соскучилась по тебе за эти полгода – подумай, ведь полгода уже прошло, а кажется, будто все это совсем недавно было – когда Анна с Риделем меня на шоссе похитили... Он тоже там, в Калькаре?
– Нет, уехал в Дрезден, и я боюсь, что с ним плохо.
– Почему?
– Дрезден ведь разбомбили в прошлом месяце, он уже был там.
– Бедняга, – сказала Таня, – надо же – под самый конец! Хотя мог и уцелеть, не все же погибают. А что сестрички-лисички?
– Ты не поверишь, они решили не возвращаться. Вообще хотят жить в Германии.
Таня удивления не выразила.
– А это многие теперь, – сказала она, – я разговаривала в лагерях, примерно половина не хочет ехать. Боятся! А я вот ничего не боюсь, – объявила она беззаботно. – Главное, мы теперь вместе, выкрутимся как-нибудь... Ой, ну я так по тебе соскучилась! А ты вспоминал обо мне хоть немножко?
– Таня, – сказал Болховитинов. – Неужели ты... до сихпор ничего не заметила? Я ведь люблю тебя – с самого первого дня, и я думал, что ты еще там, в Энске, это поняла...
Она придвинулась к нему совсем близко и, опять привстав на носки, тронула его губами где-то возле уха.
– Я все поняла и все знаю, – шепнула она, – только не надо об этом, милый...
Глава пятая
Нет, не суждено было сестричкам-лисичкам остаться в Калькаре наследницами так полюбившегося им гастхауза. Через два дня после того, как уехал Болховитинов, по городку расклеили приказ, обязывающий всех иностранцев, прибывших в Германию после сентября 1939 года, в недельный срок явиться на сборные пункты, откуда Союзническая администрация помощи беженцам будет осуществлять организованную их отправку по местам довоенного проживания.
Анна, прочитав это, почувствовала слабость в коленках. Она представила себе возвращение в Краснодар, змеищ-соседок, злобно завидовавших ей с Надькой за «непыльную» работу на немецкой кухне, вспомнила, как два года назад мглистым ростепельным деньком торопливо закидывала узлы с пожитками на высокий борт вермахтовского грузовика, а змеищи глазели изо всех окошек... Хотя какой там Краснодар? Кто их теперь туда пропишет, на какую такую жилплощадь? Хорошо еще, если дадут прописку где в райцентре, а скорее всего, и туда не пустят, а загонят в какую-нибудь станицу подальше, в самый нищий, задрипанный совхоз, и будут они жить в саманном катухе, вкалывать в полеводческой бригаде или на винограднике, без прав и без паспорта...
В гостинице в этот день было пусто, Надька повезла хозяйку к соседнему бауэру по каким-то меняльным делам, постояльцев не было – накануне выехала последняя орава канадцев, а новых еще черти не принесли. Анна вдоволь наревелась у себя в комнате, потом отчаяние сменилось злостью: ладно, поглядим еще, много вас тут таких начальничков! Раскомандовались, паразиты заморские, кому куда ехать и где кому проживать...
Выбрав в кладовке хороший окорок из тех, до которых еще не добрались заморские паразиты, она затолкала его в сумку и побежала к своему дружку вахмистру. Тот, однако, сразу замахал руками – нет, нет, он тут ничего сделать не может, достаточно того, что в свое время записал их полячками, совершив тем самым прямое служебное преступление. Сейчас он совершенно бессилен, мало того – неизвестно еще, что будет с ним самим, относительно статуса охранной полиции нет пока никаких инструкций; как знать, не отнесут ли ее оккупационные власти к категории подлежащих роспуску нацистских организаций – хотя коричневых среди шупо было мало, даже он, вахмистр, никогда не принадлежал к этим «партайгеноссен». Чего не было, того не было.
Окорок он, впрочем, взял – в обмен на ценный совет. Не надо падать духом, сказал он, и нечего заранее впадать в панику. Тут им сейчас ничего не добиться, страна оккупирована, и нарушать приказы новой власти слишком опасно. Другое дело в Голландии, куда всех вывозят, – там нет оккупационного режима, восстановлена довоенная гражданская администрация, и удрать из сборного лагеря наверняка не составит труда. Попросту улизнуть и устроиться работать в любом крестьянском хозяйстве! Рабочих рук сейчас не хватает повсюду, а весенние полевые работы ждать не будут.
Совет был хорош, но оказался не очень-то выполним на деле. Скоро, после слезного прощания с хозяйкой, взявшей с них слово вернуться при первой возможности, сестры очутились в Голландии – но без бумаг, без знания языка (если не считать дюжины-другой словечек на нижнерейнском диалекте) и, главное, без малейшего представления о том, как действовать дальше. Хотя Анна считала себя ловкой и предприимчивой, да в какой-то степени такой и была, но качества эти проявлялись больше по мелочам, а к действиям серьезным, требовавшим обдуманного подхода, она не была приучена совершенно.
Им с Надькой до сих пор мало что приходилось решать самим. Решали за них или обстоятельства, или – чаще всего – просто другие люди, обладавшие властью. Единственный случай, когда выбор зависел от них, был там, в Краснодаре, с устройством на работу в столовку, да и то сказать, невелик был тот выбор – прислуживать немцам или голодать с больной матерью на руках... Ну а потом, в эвакуации и дальше в Германии, они лишь выполняли то, что было приказано. Это уж им просто повезло, что попали в калькарскую гостиницу, могли ведь и на военный завод послать.
А теперь, в этих английских лагерях (они скоро потеряли им счет, переезжая из одного в другой), надо было решать свою судьбу самим, и решать быстро. А что тут решишь? Попытались было пристроиться к полякам (у тех, говорили, есть в Лондоне какое-то свое правительство, и оно разрешило всем желающим остаться на Западе), но из польского сектора их турнули сразу – единственное, что Анна знала по-польски, было «ясна холера» и «вшистко едно война». А соотечественники ничем помочь не могли, сами были в таком же аховом положении.
Вчерашние остарбайтеры, освободившись, сразу сделались какими-то другими – пришибленными, осторожными, боялись лишнее слово сказать. Из них, правда, сразу выделилась группка активистов – те, наоборот, шумели, вызывающе громко распевали «Широка страна моя родная», требовали, чтобы каждый советский человек носил красную повязку на рукаве или вырезанную из жести звезду, и готовили уже какое-то культурное мероприятие – отметить День Парижской коммуны. В одном из лагерей оказался портрет товарища Сталина в парадном маршальском мундире; активисты решили, что необходимо установить круглосуточное дежурство, а то мало ли какую могут устроить провокацию, небось, скрытых врагов хватает. Отказаться никто, ясное дело, не посмел – стояли у портрета вождя попарно, вроде как в почетном карауле, сменяясь каждые полчаса. Англичане посматривали с недоумением, но препятствий не чинили, один только нашелся явный злопыхатель – всякий раз, проходя мимо, ржал с обидным выражением и сверлил пальцем висок.
Эти же активисты поговаривали угрожающе, что не все в фашистском рабстве вели себя, как подобало советским людям и комсомольцам, и теперь кой-кому придется держать ответ перед Родиной.
Там уж перед Родиной или перед кем, но что ответ держать придется, Анна не сомневалась. Может, горлопаны эти потому и проявляют столько сознательности, что у самих душа не на месте – заранее хотят выслужиться. Да только этим у нас хрен выслужишься, думала она злорадно, спрос теперь будет со всех один... Сама она боялась до обмирания, хорошо хоть Надька не ныла, подбадривала – ладно, мол, выкрутимся как-нибудь. Что с нее взять, с дуры лупоглазой, привыкла, что за старшей сестрой не пропадешь. А как тут теперь не пропасть?
Кроме страха за будущее, Анне еще и вид окружающей действительности надрывал сердце. Перевозили их из лагеря в лагерь открытыми армейскими грузовиками, вся страна была напоказ – сказка, а не страна. Люди, что ли, здесь какие-то из другого теста? У нас ли дома не работали, только и слыхать было про стахановские рекорды да трудовые победы, а из грязи и нищеты не вылезали. Германия, конечно, тоже удивила всех богатством и чистотой, но немцы, известное дело, всю Европу ограбили, потому и живут в достатке; а кого грабили голландцы? В школе, правда, Анна учила что-то про колониальную систему, только ведь на колониях все-таки, наверное, больше купцы да плантаторы наживались, а не эти трудяги с лоскутными полосочками полей и огородных грядок. Нет, тут колониализмом было не объяснить, голландские единоличники ишачили на своих лоскутах сами, без помощи негров или малайцев, – вкалывали с раннего утра до позднего вечера, благо весна была дружная, ранняя. А хаты у всех – загляденье, та кирпичная, та штукатуренная, в темном переплете брусьев на немецкий манер, под красной, чисто промытой черепицей (здесь, казалось, и пыли-то обычной нет), все в подстриженной по шнуру зелени. Рай, не земля! Анна на любую работу была готова, лишь бы остаться тут, никуда не уезжать.
Кое с кем она все-таки постепенно сошлась поближе, те тоже не рвались домой – никто там не ждал. В одном из лагерей начальница-англичанка, немолодая и с лошадиным лицом, понимала по-немецки, и они решились наконец спросить: будут ли отправлять домой всех подчистую или только, кто хочет. Англичанка долго не могла ничего понять, потом наконец до нее дошло – показав устрашающие зубы, она замотала головой, нет, нет, конечно, насильно никого отправлять не будут, свобода выбирать место проживания есть право каждого человека, это демократия, за это и сражались против Гитлера... Анна и другие девчата воспряли духом.
А наутро они нашли свои имена в вывешенном у канцелярии очередном списке отъезжающих (куда и зачем везут, не сообщалось). В путь тронулись около полудня, несколько часов колонна катила теми же ухоженными краями – крошечные поля, каналы, ветряные мельницы, кое-где помещичьи усадьбы в уже подернутых редким зеленым дымком молодой листвы парках, тесно скученные городки, переходящие один в другой. Какой-то оказавшийся в их машине грамотей сказал, что это уже вроде и не Голландия вовсе – недавно бельгийскую границу переехали.
Под вечер стала заметна близость большого города, пошли задымленные фабриками предместья, заводские трубы, эстакады, решетчатые мачты электропередач. Скучные, без зелени, застроенные одинаковыми красно-кирпичными домами улицы постепенно расширялись, становились наряднее, просторнее, под стрижеными деревьями гуляли с собачками сытые, чисто одетые буржуи. На тенистом бульваре – солнце было уже совсем низко – машины стали тормозить у чугунной невысокой ограды, за которой по зеркалу неподвижной воды плыла как на картине пара белоснежных лебедей. Анна загляделась на них, разинув рот, и не заметила, как с другой стороны подошел к грузовику офицер в незнакомой форме, с широкими, как дощечки, золотыми погонами на плечах.
– Здррасте, товарищи! – гаркнул он веселым строевым голосом. – От имени командования поздравляю с освобождением из фашистской неволи и с благополучным прибытием на родную землю! Это, конечно, так-скать, не совсем еще наша советская земля, но раз данное место временно выделено советской репатриационной миссии в Брюсселе, то это, так-скать, все равно что территория нашего посольства. Так что освобождайте транспорт, вещи с собой, и организованно, культурненько заходьте до помещения. Будьте как дома, товарищи!
«Родная земля» оказалась обширным двором, отделенным от бульвара кованой узорной решеткой, с красивым трехэтажным зданием в глубине – вроде школы. Внутри было чисто, слегка пахло дезинфекцией, из просторного вестибюля широкая лестница вела наверх, в актовый зал, большие светлые классные комнаты были уставлены новенькими деревянными койками в два этажа. В актовом зале размещалась столовая, после ужина велели не расходиться – будет политзанятие.
Пришел лектор, в таких же – дощечками – погонах. Коротко обрисовав общую обстановку на фронтах, он тоже поздравил всех с освобождением, а потом сказал, что в неволе некоторым пришлось пробыть долго, чуть ли не всю войну, и не исключено, что за это время кое-кто мог подпасть под влияние вражеской пропаганды, усвоить чуждые, не наши взгляды, каждого такого надо сразу выявить для его же собственной пользы – чтобы помочь поскорее перестроиться, снова стать полноценным советским гражданином. Один активист, родом из Ворошиловграда, выскочил с почином, предложил начать запись добровольцев для восстановления донецкой промышленности, порушенной фашистскими гадами. Все бурно зааплодировали, но лектор успокаивающим жестом поднял руку. Этого пока не надо, сказал он, все вопросы, связанные с трудоустройством репатриантов, будут решаться на местах – там виднее, кого куда направить...
Сестры в эту ночь не сомкнули глаз от страха (даже дуру Надьку наконец проняло, ревела потихоньку в подушку) – все гадали, заложила их вчерашняя стерва англичанка или не заложила. Могла ведь, кобылища зубастая, и сопроводиловку какую-нибудь с ними прислать – допытывались, мол, не позволят ли остаться на Западе...
Похоже, все-таки, что сопроводиловка не пришла. В последующие два дня их ничем не выделяли из остальных, никуда не вызывали для отдельного разговора и даже вместе с другими выдали пропуска для выхода в город – если кто захочет прогуляться, ознакомиться с бельгийской столицей. Столица эта интересовала сестер как прошлогоднее дерьмо; но к решетке школьной ограды то и дело подходили немолодые граждане, по-русски заговаривая с освобожденными соотечественниками, белогвардейцев в них было видать за версту, они-то и оставались теперь единственной надеждой – это Анна смекнула сразу.
Конечно, нарваться можно было на кого угодно, но теперь выбирать уж не приходилось. Высмотрев пару чистеньких старичков, которые расспрашивали, нет ли здесь кого из «Петербурга», Анна отозвала их в сторонку. Автобиографию она для пущей убедительности слегка подправила: папусю, мол, сперва раскулачили, а в тридцать седьмом и вовсе посадили, следом забрали мамусю, хорошо еще, им с Надькой удалось бежать из детприемника – такого натерпелись, что не приведи Господь.
Старички поужасались, поахали, назвали милочкой и бедняжкой и сказали, что постараются что-нибудь придумать. И действительно, за неделю все устроилось. Нажитое в Калькаре барахлишко сестры незаметно, мало-помалу вынесли из лагеря, а в одно прекрасное утро ушли знакомиться с бельгийской столицей и в школьное здание на прудах уже не вернулись. Старички поселили их в мансардной комнатушке на другом конце Брюсселя, еще один белогвардеец – помоложе – свозил в полицию, где они получили временные (на три месяца) «разрешения на проживание»; что временные, объяснил он, так это ерунда, чистая формальность, они продлеваются автоматически, а потом выдадут шестимесячные – с теми еще проще. Уладилось и с работой. Анну взяли в монастырскую школу-интернат нянечкой при младших воспитанницах, пообещав быстро научить языку. Они и Надьку соглашались взять, но та не захотела, побоялась – монастырь все-таки, еще возьмут да постригут насильно в монашки, в одной книжке было про такое.
Поэтому она предпочла место прислуги в богатой бельгийской семье, где говорили по-немецки. И предпочла себе на беду. Не проработав и месяца, она в один из своих выходных дней решила еще раз сходить в большой универмаг, где недавно побывала с хозяйкой, и сразу заблудилась в путаных кривых улочках старого центра города. Перепугавшись, потеряв голову, Надька обратилась к какой-то женщине, та отвела ее к полицейскому, тот тоже ничего не понял, повел с собой. В помещении участка она сидела и ждала, пока не увидела в дверях офицера в советской форме.
– Что, еще одна? – спросил он. – И куда вас носит, чего бегаете, как малахольные, все равно ведь никого тут не оставят. Американцы-то хотели бы, ясное дело, им рабы на плантациях во как нужны... Ладно, ладно, нечего реветь, скажи спасибо, что нашлась! Ты что ж думаешь, Советская власть о своих гражданах не позаботится? Мы этим союзничкам вполне авторитетно заявили: будете препятствовать репатриации, силой удерживать тут советских людей, так от нас тоже ни один ваш пленный домой не вернется. А мы-то их много уже освободили, чуть не пол-Германии прошли. Вон, сводка была – войска Первого Украинского преодолели речку Шпрею, слыхала? А Шпрея, она ведь через самое логово протекает, так что капут теперь гадам, скоро домой поедешь. Ну, идем, я тут с машиной...
Анна, прочитав это, почувствовала слабость в коленках. Она представила себе возвращение в Краснодар, змеищ-соседок, злобно завидовавших ей с Надькой за «непыльную» работу на немецкой кухне, вспомнила, как два года назад мглистым ростепельным деньком торопливо закидывала узлы с пожитками на высокий борт вермахтовского грузовика, а змеищи глазели изо всех окошек... Хотя какой там Краснодар? Кто их теперь туда пропишет, на какую такую жилплощадь? Хорошо еще, если дадут прописку где в райцентре, а скорее всего, и туда не пустят, а загонят в какую-нибудь станицу подальше, в самый нищий, задрипанный совхоз, и будут они жить в саманном катухе, вкалывать в полеводческой бригаде или на винограднике, без прав и без паспорта...
В гостинице в этот день было пусто, Надька повезла хозяйку к соседнему бауэру по каким-то меняльным делам, постояльцев не было – накануне выехала последняя орава канадцев, а новых еще черти не принесли. Анна вдоволь наревелась у себя в комнате, потом отчаяние сменилось злостью: ладно, поглядим еще, много вас тут таких начальничков! Раскомандовались, паразиты заморские, кому куда ехать и где кому проживать...
Выбрав в кладовке хороший окорок из тех, до которых еще не добрались заморские паразиты, она затолкала его в сумку и побежала к своему дружку вахмистру. Тот, однако, сразу замахал руками – нет, нет, он тут ничего сделать не может, достаточно того, что в свое время записал их полячками, совершив тем самым прямое служебное преступление. Сейчас он совершенно бессилен, мало того – неизвестно еще, что будет с ним самим, относительно статуса охранной полиции нет пока никаких инструкций; как знать, не отнесут ли ее оккупационные власти к категории подлежащих роспуску нацистских организаций – хотя коричневых среди шупо было мало, даже он, вахмистр, никогда не принадлежал к этим «партайгеноссен». Чего не было, того не было.
Окорок он, впрочем, взял – в обмен на ценный совет. Не надо падать духом, сказал он, и нечего заранее впадать в панику. Тут им сейчас ничего не добиться, страна оккупирована, и нарушать приказы новой власти слишком опасно. Другое дело в Голландии, куда всех вывозят, – там нет оккупационного режима, восстановлена довоенная гражданская администрация, и удрать из сборного лагеря наверняка не составит труда. Попросту улизнуть и устроиться работать в любом крестьянском хозяйстве! Рабочих рук сейчас не хватает повсюду, а весенние полевые работы ждать не будут.
Совет был хорош, но оказался не очень-то выполним на деле. Скоро, после слезного прощания с хозяйкой, взявшей с них слово вернуться при первой возможности, сестры очутились в Голландии – но без бумаг, без знания языка (если не считать дюжины-другой словечек на нижнерейнском диалекте) и, главное, без малейшего представления о том, как действовать дальше. Хотя Анна считала себя ловкой и предприимчивой, да в какой-то степени такой и была, но качества эти проявлялись больше по мелочам, а к действиям серьезным, требовавшим обдуманного подхода, она не была приучена совершенно.
Им с Надькой до сих пор мало что приходилось решать самим. Решали за них или обстоятельства, или – чаще всего – просто другие люди, обладавшие властью. Единственный случай, когда выбор зависел от них, был там, в Краснодаре, с устройством на работу в столовку, да и то сказать, невелик был тот выбор – прислуживать немцам или голодать с больной матерью на руках... Ну а потом, в эвакуации и дальше в Германии, они лишь выполняли то, что было приказано. Это уж им просто повезло, что попали в калькарскую гостиницу, могли ведь и на военный завод послать.
А теперь, в этих английских лагерях (они скоро потеряли им счет, переезжая из одного в другой), надо было решать свою судьбу самим, и решать быстро. А что тут решишь? Попытались было пристроиться к полякам (у тех, говорили, есть в Лондоне какое-то свое правительство, и оно разрешило всем желающим остаться на Западе), но из польского сектора их турнули сразу – единственное, что Анна знала по-польски, было «ясна холера» и «вшистко едно война». А соотечественники ничем помочь не могли, сами были в таком же аховом положении.
Вчерашние остарбайтеры, освободившись, сразу сделались какими-то другими – пришибленными, осторожными, боялись лишнее слово сказать. Из них, правда, сразу выделилась группка активистов – те, наоборот, шумели, вызывающе громко распевали «Широка страна моя родная», требовали, чтобы каждый советский человек носил красную повязку на рукаве или вырезанную из жести звезду, и готовили уже какое-то культурное мероприятие – отметить День Парижской коммуны. В одном из лагерей оказался портрет товарища Сталина в парадном маршальском мундире; активисты решили, что необходимо установить круглосуточное дежурство, а то мало ли какую могут устроить провокацию, небось, скрытых врагов хватает. Отказаться никто, ясное дело, не посмел – стояли у портрета вождя попарно, вроде как в почетном карауле, сменяясь каждые полчаса. Англичане посматривали с недоумением, но препятствий не чинили, один только нашелся явный злопыхатель – всякий раз, проходя мимо, ржал с обидным выражением и сверлил пальцем висок.
Эти же активисты поговаривали угрожающе, что не все в фашистском рабстве вели себя, как подобало советским людям и комсомольцам, и теперь кой-кому придется держать ответ перед Родиной.
Там уж перед Родиной или перед кем, но что ответ держать придется, Анна не сомневалась. Может, горлопаны эти потому и проявляют столько сознательности, что у самих душа не на месте – заранее хотят выслужиться. Да только этим у нас хрен выслужишься, думала она злорадно, спрос теперь будет со всех один... Сама она боялась до обмирания, хорошо хоть Надька не ныла, подбадривала – ладно, мол, выкрутимся как-нибудь. Что с нее взять, с дуры лупоглазой, привыкла, что за старшей сестрой не пропадешь. А как тут теперь не пропасть?
Кроме страха за будущее, Анне еще и вид окружающей действительности надрывал сердце. Перевозили их из лагеря в лагерь открытыми армейскими грузовиками, вся страна была напоказ – сказка, а не страна. Люди, что ли, здесь какие-то из другого теста? У нас ли дома не работали, только и слыхать было про стахановские рекорды да трудовые победы, а из грязи и нищеты не вылезали. Германия, конечно, тоже удивила всех богатством и чистотой, но немцы, известное дело, всю Европу ограбили, потому и живут в достатке; а кого грабили голландцы? В школе, правда, Анна учила что-то про колониальную систему, только ведь на колониях все-таки, наверное, больше купцы да плантаторы наживались, а не эти трудяги с лоскутными полосочками полей и огородных грядок. Нет, тут колониализмом было не объяснить, голландские единоличники ишачили на своих лоскутах сами, без помощи негров или малайцев, – вкалывали с раннего утра до позднего вечера, благо весна была дружная, ранняя. А хаты у всех – загляденье, та кирпичная, та штукатуренная, в темном переплете брусьев на немецкий манер, под красной, чисто промытой черепицей (здесь, казалось, и пыли-то обычной нет), все в подстриженной по шнуру зелени. Рай, не земля! Анна на любую работу была готова, лишь бы остаться тут, никуда не уезжать.
Кое с кем она все-таки постепенно сошлась поближе, те тоже не рвались домой – никто там не ждал. В одном из лагерей начальница-англичанка, немолодая и с лошадиным лицом, понимала по-немецки, и они решились наконец спросить: будут ли отправлять домой всех подчистую или только, кто хочет. Англичанка долго не могла ничего понять, потом наконец до нее дошло – показав устрашающие зубы, она замотала головой, нет, нет, конечно, насильно никого отправлять не будут, свобода выбирать место проживания есть право каждого человека, это демократия, за это и сражались против Гитлера... Анна и другие девчата воспряли духом.
А наутро они нашли свои имена в вывешенном у канцелярии очередном списке отъезжающих (куда и зачем везут, не сообщалось). В путь тронулись около полудня, несколько часов колонна катила теми же ухоженными краями – крошечные поля, каналы, ветряные мельницы, кое-где помещичьи усадьбы в уже подернутых редким зеленым дымком молодой листвы парках, тесно скученные городки, переходящие один в другой. Какой-то оказавшийся в их машине грамотей сказал, что это уже вроде и не Голландия вовсе – недавно бельгийскую границу переехали.
Под вечер стала заметна близость большого города, пошли задымленные фабриками предместья, заводские трубы, эстакады, решетчатые мачты электропередач. Скучные, без зелени, застроенные одинаковыми красно-кирпичными домами улицы постепенно расширялись, становились наряднее, просторнее, под стрижеными деревьями гуляли с собачками сытые, чисто одетые буржуи. На тенистом бульваре – солнце было уже совсем низко – машины стали тормозить у чугунной невысокой ограды, за которой по зеркалу неподвижной воды плыла как на картине пара белоснежных лебедей. Анна загляделась на них, разинув рот, и не заметила, как с другой стороны подошел к грузовику офицер в незнакомой форме, с широкими, как дощечки, золотыми погонами на плечах.
– Здррасте, товарищи! – гаркнул он веселым строевым голосом. – От имени командования поздравляю с освобождением из фашистской неволи и с благополучным прибытием на родную землю! Это, конечно, так-скать, не совсем еще наша советская земля, но раз данное место временно выделено советской репатриационной миссии в Брюсселе, то это, так-скать, все равно что территория нашего посольства. Так что освобождайте транспорт, вещи с собой, и организованно, культурненько заходьте до помещения. Будьте как дома, товарищи!
«Родная земля» оказалась обширным двором, отделенным от бульвара кованой узорной решеткой, с красивым трехэтажным зданием в глубине – вроде школы. Внутри было чисто, слегка пахло дезинфекцией, из просторного вестибюля широкая лестница вела наверх, в актовый зал, большие светлые классные комнаты были уставлены новенькими деревянными койками в два этажа. В актовом зале размещалась столовая, после ужина велели не расходиться – будет политзанятие.
Пришел лектор, в таких же – дощечками – погонах. Коротко обрисовав общую обстановку на фронтах, он тоже поздравил всех с освобождением, а потом сказал, что в неволе некоторым пришлось пробыть долго, чуть ли не всю войну, и не исключено, что за это время кое-кто мог подпасть под влияние вражеской пропаганды, усвоить чуждые, не наши взгляды, каждого такого надо сразу выявить для его же собственной пользы – чтобы помочь поскорее перестроиться, снова стать полноценным советским гражданином. Один активист, родом из Ворошиловграда, выскочил с почином, предложил начать запись добровольцев для восстановления донецкой промышленности, порушенной фашистскими гадами. Все бурно зааплодировали, но лектор успокаивающим жестом поднял руку. Этого пока не надо, сказал он, все вопросы, связанные с трудоустройством репатриантов, будут решаться на местах – там виднее, кого куда направить...
Сестры в эту ночь не сомкнули глаз от страха (даже дуру Надьку наконец проняло, ревела потихоньку в подушку) – все гадали, заложила их вчерашняя стерва англичанка или не заложила. Могла ведь, кобылища зубастая, и сопроводиловку какую-нибудь с ними прислать – допытывались, мол, не позволят ли остаться на Западе...
Похоже, все-таки, что сопроводиловка не пришла. В последующие два дня их ничем не выделяли из остальных, никуда не вызывали для отдельного разговора и даже вместе с другими выдали пропуска для выхода в город – если кто захочет прогуляться, ознакомиться с бельгийской столицей. Столица эта интересовала сестер как прошлогоднее дерьмо; но к решетке школьной ограды то и дело подходили немолодые граждане, по-русски заговаривая с освобожденными соотечественниками, белогвардейцев в них было видать за версту, они-то и оставались теперь единственной надеждой – это Анна смекнула сразу.
Конечно, нарваться можно было на кого угодно, но теперь выбирать уж не приходилось. Высмотрев пару чистеньких старичков, которые расспрашивали, нет ли здесь кого из «Петербурга», Анна отозвала их в сторонку. Автобиографию она для пущей убедительности слегка подправила: папусю, мол, сперва раскулачили, а в тридцать седьмом и вовсе посадили, следом забрали мамусю, хорошо еще, им с Надькой удалось бежать из детприемника – такого натерпелись, что не приведи Господь.
Старички поужасались, поахали, назвали милочкой и бедняжкой и сказали, что постараются что-нибудь придумать. И действительно, за неделю все устроилось. Нажитое в Калькаре барахлишко сестры незаметно, мало-помалу вынесли из лагеря, а в одно прекрасное утро ушли знакомиться с бельгийской столицей и в школьное здание на прудах уже не вернулись. Старички поселили их в мансардной комнатушке на другом конце Брюсселя, еще один белогвардеец – помоложе – свозил в полицию, где они получили временные (на три месяца) «разрешения на проживание»; что временные, объяснил он, так это ерунда, чистая формальность, они продлеваются автоматически, а потом выдадут шестимесячные – с теми еще проще. Уладилось и с работой. Анну взяли в монастырскую школу-интернат нянечкой при младших воспитанницах, пообещав быстро научить языку. Они и Надьку соглашались взять, но та не захотела, побоялась – монастырь все-таки, еще возьмут да постригут насильно в монашки, в одной книжке было про такое.
Поэтому она предпочла место прислуги в богатой бельгийской семье, где говорили по-немецки. И предпочла себе на беду. Не проработав и месяца, она в один из своих выходных дней решила еще раз сходить в большой универмаг, где недавно побывала с хозяйкой, и сразу заблудилась в путаных кривых улочках старого центра города. Перепугавшись, потеряв голову, Надька обратилась к какой-то женщине, та отвела ее к полицейскому, тот тоже ничего не понял, повел с собой. В помещении участка она сидела и ждала, пока не увидела в дверях офицера в советской форме.
– Что, еще одна? – спросил он. – И куда вас носит, чего бегаете, как малахольные, все равно ведь никого тут не оставят. Американцы-то хотели бы, ясное дело, им рабы на плантациях во как нужны... Ладно, ладно, нечего реветь, скажи спасибо, что нашлась! Ты что ж думаешь, Советская власть о своих гражданах не позаботится? Мы этим союзничкам вполне авторитетно заявили: будете препятствовать репатриации, силой удерживать тут советских людей, так от нас тоже ни один ваш пленный домой не вернется. А мы-то их много уже освободили, чуть не пол-Германии прошли. Вон, сводка была – войска Первого Украинского преодолели речку Шпрею, слыхала? А Шпрея, она ведь через самое логово протекает, так что капут теперь гадам, скоро домой поедешь. Ну, идем, я тут с машиной...
Глава шестая
В этот день на наблюдательный пункт генерал-полковника Николаева, выдвинутый к самой переправе, прибыл командующий фронтом. Командарм, с красными от бессонницы глазами, одетый в защитный комбинезон без знаков различия, немногословно доложил обстановку. Впрочем, отсюда она была видна и без пояснений, вся как на ящике с песком в штабной игре. Корпуса 7-й гвардейской танковой армии пошли через Шпрее сразу после полудня, форсировав ее с ходу и вброд. Был солнечный безветренный день, слегка мглистый от дыма горящих лесов, и сизый газойлевый чад стоял над неширокой – в полсотни метров – мирно поблескивающей под солнцем рекой. Леса горели и там впереди, за Шпрее, и сзади – где вчера танковые дивизии СС «Богемия» и «Лейбштандарте» пытались задержать нашу ударную группировку, проломившую Лаузитц-Нейсенский оборонительный рубеж.
Пытались, но не смогли. Два с половиной часа артподготовки и непрерывные удары штурмовой авиации вывели из строя всю систему управления и нарушили запланированный противником поэтапный ввод оперативных резервов; лишившись единого руководства, оборона распалась на разрозненные очаги сопротивления; уже к вечеру первого дня операции вся тактическая полоса «Позиции Матильда» была взломана на ширину тридцати километров. И сегодня здесь, на Шпрее, дело шло на удивление гладко.
Стреляли с левого берега как-то необычно для немцев вяло и бессистемно, а потом огонь и вовсе прекратился – как только туда добрались первые наши танки. Т-34 шли через реку не задерживаясь, взметывая из-под гусениц сверкающие сдвоенные фонтаны и волоча за собой синеватые шлейфы выхлопа. Через два часа после начала переправы понтонеры навели первый тридцатитонный мост, и по нему уже катили грузовики и бронетранспортеры; рядом спешно достраивался другой, шестидесятитонный, для тяжелых танков и самоходной артиллерии.
– Ну что ж, Александр Семеныч, – сказал маршал, не оборачиваясь к стоящему за его плечом командарму, – у тебя, я вижу, тут порядок... Только гляди, не слишком ли твои орлы жадничают, – он указал подбородком на ожидающие переправы танки, громоздко навьюченные разным походным скарбом – бревнами, фашинами, свертками брезентов, двухсотлитровыми бочками с горючим. – Цыгане, а не танковая бригада! А вон тот – ты глянь, глянь! – еще и канистрами весь обвесился, ну куркуль... До самой Эльбы, что ли, решил больше не заправляться?
– Армия идет в глубокий рейд, товарищ маршал, – ответил Николаев, – тут приходится быть запасливым...
Пробыв недолго, командующий фронтом уехал. Переправа продолжала действовать налаженно, и Николаев тоже решил вернуться в штаб – делать здесь было пока нечего. Он попрощался с командирами корпусов и пошел к своему «виллису»; позади взревел, тяжело взбираясь по песчаному откосу, бронетранспортер с автоматчиками охраны. Скоро машины достигли места вчерашних боев – кое-где еще горел редкий сосняк, вернее, оставшиеся от него уродливые, посеченные осколками огрызки стволов, между которыми тут и там чернели сожженные, в копоти и окалине, или развороченные взрывом туши «ягд-пантер» и «тридцатьчетверок», каркасы грузовиков, раздавленные противотанковые пушки, запрокинувшийся в воронке колесно-гусеничный тягач, днище и вывороченный вперед неправдоподобной толщины лист лобовой брони «фердинанда» с огромным хоботом орудия, зарывшегося в землю дульным тормозом. И дымный воздух над этим местом побоища, над свалкой железной падали, содрогался сейчас от рева и лязга другой техники, живой и победоносной. Навстречу «виллису» командарма по разбитой лесной дороге перли на полной скорости танки и самоходки, грузовики с понтонами и ящиками снарядов, бензозаправщики и громоздкие автофургоны походно-ремонтных мастерских – сквозь проделанную вчера брешь в прорыв вводились войска второго эшелона, техника и живая сила. Последняя, еще по-зимнему в ватниках и ушанках, ехала в заваленных воинской поклажей кузовах «студебекеров», сидела на броне, упершись ногами в прикрученные вдоль борта бревна, – кто покуривал в кулак, кто деловито шуровал ложкой в котелке, усатый немолодой автоматчик с удалью рвал мехи баяна, пристроившись на крыше зарядного отделения самоходки.
Николаев тронул водителя за плечо – «виллис» послушно юркнул на обочину, затормозил. Адъютант вопросительно глянул на командарма, но тот ничего не сказал, вышел из машины и, прихрамывая, поднялся на невысокий пригорок.
Здесь дорога была видна до самого поворота. Грузовики выезжали оттуда, неторопливо переваливаясь на колдобинах; потом опять пошли «зверобои», новые СУ-100. Одна за другой, через одинаковые интервалы, установки с ревом вырывались из-за поворота, притормаживали, рывком крутнувшись на правой гусенице, – так, что из-под левой хлестало песком и камнями, – и снова, раскатисто взревев на перегазовке, устремлялись вперед уже по прямой, окутанные синим туманом дизельного перегара, ныряя на ухабах, тяжко и угрожающе раскачивая поднятыми на предельный угол возвышения, словно занесенными для удара, длинными стволами пушек. Это было пополнение 2-го мехкорпуса – тускло отсвечивающие свежей заводской краской брони, еще без язвин от осколков и электросварочных шрамов, что отличают побывавшую в боях технику, установки эти всего какую-нибудь неделю назад вышли из сборочных цехов где-то за Уралом; и потом – сутки за сутками без остановки – гремели по рельсам колеса тяжелых четырехосных платформ, и гулким железным громом взрывались под ними пролетающие мосты, и зеленые семафорные огни летели навстречу как трассеры, и проносились мимо полустанки и узловые станции с отведенными на запасные пути пассажирскими составами, кружились вокруг пустынные приволжские степи, клочья паровозного дыма оседали в зеленеющих уже березовых перелесках Подмосковья; а литерные эшелоны летели с воем и грохотом все дальше и дальше – через Смоленщину, через Белоруссию, через Польшу – и сейчас, здесь, на размолоченной гусеницами и колесами фронтовой дороге между Нейсе и Шпрее, каждую из этих боевых машин продолжала гнать вперед инерция движения, накопленная ими за весь этот трехтысячеверстный путь на запад...
Вернувшись в штаб армии, расположившийся в поместьице какого-то заблаговременно сбежавшего барона, Николаев еще раз связался с командирами корпусов: две передовые бригады продвинулись уже на одиннадцать километров, так и не войдя в соприкосновение с противником. Это настораживало. Впрочем, вчера на «Матильде» немцы не только израсходовали свои оперативные резервы, но и – судя по показаниям пленных – бросили в бой даже часть резерва Главного командования. Возможно, у них уже просто не осталось свободных сил в этом секторе, и теперь все боеспособные части отводились на южный фас Берлинского укрепленного района. Это же предположение высказал и командир 6-го корпуса.
Пытались, но не смогли. Два с половиной часа артподготовки и непрерывные удары штурмовой авиации вывели из строя всю систему управления и нарушили запланированный противником поэтапный ввод оперативных резервов; лишившись единого руководства, оборона распалась на разрозненные очаги сопротивления; уже к вечеру первого дня операции вся тактическая полоса «Позиции Матильда» была взломана на ширину тридцати километров. И сегодня здесь, на Шпрее, дело шло на удивление гладко.
Стреляли с левого берега как-то необычно для немцев вяло и бессистемно, а потом огонь и вовсе прекратился – как только туда добрались первые наши танки. Т-34 шли через реку не задерживаясь, взметывая из-под гусениц сверкающие сдвоенные фонтаны и волоча за собой синеватые шлейфы выхлопа. Через два часа после начала переправы понтонеры навели первый тридцатитонный мост, и по нему уже катили грузовики и бронетранспортеры; рядом спешно достраивался другой, шестидесятитонный, для тяжелых танков и самоходной артиллерии.
– Ну что ж, Александр Семеныч, – сказал маршал, не оборачиваясь к стоящему за его плечом командарму, – у тебя, я вижу, тут порядок... Только гляди, не слишком ли твои орлы жадничают, – он указал подбородком на ожидающие переправы танки, громоздко навьюченные разным походным скарбом – бревнами, фашинами, свертками брезентов, двухсотлитровыми бочками с горючим. – Цыгане, а не танковая бригада! А вон тот – ты глянь, глянь! – еще и канистрами весь обвесился, ну куркуль... До самой Эльбы, что ли, решил больше не заправляться?
– Армия идет в глубокий рейд, товарищ маршал, – ответил Николаев, – тут приходится быть запасливым...
Пробыв недолго, командующий фронтом уехал. Переправа продолжала действовать налаженно, и Николаев тоже решил вернуться в штаб – делать здесь было пока нечего. Он попрощался с командирами корпусов и пошел к своему «виллису»; позади взревел, тяжело взбираясь по песчаному откосу, бронетранспортер с автоматчиками охраны. Скоро машины достигли места вчерашних боев – кое-где еще горел редкий сосняк, вернее, оставшиеся от него уродливые, посеченные осколками огрызки стволов, между которыми тут и там чернели сожженные, в копоти и окалине, или развороченные взрывом туши «ягд-пантер» и «тридцатьчетверок», каркасы грузовиков, раздавленные противотанковые пушки, запрокинувшийся в воронке колесно-гусеничный тягач, днище и вывороченный вперед неправдоподобной толщины лист лобовой брони «фердинанда» с огромным хоботом орудия, зарывшегося в землю дульным тормозом. И дымный воздух над этим местом побоища, над свалкой железной падали, содрогался сейчас от рева и лязга другой техники, живой и победоносной. Навстречу «виллису» командарма по разбитой лесной дороге перли на полной скорости танки и самоходки, грузовики с понтонами и ящиками снарядов, бензозаправщики и громоздкие автофургоны походно-ремонтных мастерских – сквозь проделанную вчера брешь в прорыв вводились войска второго эшелона, техника и живая сила. Последняя, еще по-зимнему в ватниках и ушанках, ехала в заваленных воинской поклажей кузовах «студебекеров», сидела на броне, упершись ногами в прикрученные вдоль борта бревна, – кто покуривал в кулак, кто деловито шуровал ложкой в котелке, усатый немолодой автоматчик с удалью рвал мехи баяна, пристроившись на крыше зарядного отделения самоходки.
Николаев тронул водителя за плечо – «виллис» послушно юркнул на обочину, затормозил. Адъютант вопросительно глянул на командарма, но тот ничего не сказал, вышел из машины и, прихрамывая, поднялся на невысокий пригорок.
Здесь дорога была видна до самого поворота. Грузовики выезжали оттуда, неторопливо переваливаясь на колдобинах; потом опять пошли «зверобои», новые СУ-100. Одна за другой, через одинаковые интервалы, установки с ревом вырывались из-за поворота, притормаживали, рывком крутнувшись на правой гусенице, – так, что из-под левой хлестало песком и камнями, – и снова, раскатисто взревев на перегазовке, устремлялись вперед уже по прямой, окутанные синим туманом дизельного перегара, ныряя на ухабах, тяжко и угрожающе раскачивая поднятыми на предельный угол возвышения, словно занесенными для удара, длинными стволами пушек. Это было пополнение 2-го мехкорпуса – тускло отсвечивающие свежей заводской краской брони, еще без язвин от осколков и электросварочных шрамов, что отличают побывавшую в боях технику, установки эти всего какую-нибудь неделю назад вышли из сборочных цехов где-то за Уралом; и потом – сутки за сутками без остановки – гремели по рельсам колеса тяжелых четырехосных платформ, и гулким железным громом взрывались под ними пролетающие мосты, и зеленые семафорные огни летели навстречу как трассеры, и проносились мимо полустанки и узловые станции с отведенными на запасные пути пассажирскими составами, кружились вокруг пустынные приволжские степи, клочья паровозного дыма оседали в зеленеющих уже березовых перелесках Подмосковья; а литерные эшелоны летели с воем и грохотом все дальше и дальше – через Смоленщину, через Белоруссию, через Польшу – и сейчас, здесь, на размолоченной гусеницами и колесами фронтовой дороге между Нейсе и Шпрее, каждую из этих боевых машин продолжала гнать вперед инерция движения, накопленная ими за весь этот трехтысячеверстный путь на запад...
Вернувшись в штаб армии, расположившийся в поместьице какого-то заблаговременно сбежавшего барона, Николаев еще раз связался с командирами корпусов: две передовые бригады продвинулись уже на одиннадцать километров, так и не войдя в соприкосновение с противником. Это настораживало. Впрочем, вчера на «Матильде» немцы не только израсходовали свои оперативные резервы, но и – судя по показаниям пленных – бросили в бой даже часть резерва Главного командования. Возможно, у них уже просто не осталось свободных сил в этом секторе, и теперь все боеспособные части отводились на южный фас Берлинского укрепленного района. Это же предположение высказал и командир 6-го корпуса.