Однажды он от нечего делать забрел в кинотеатр возле Малостранской площади. Сеанс только что начался, показывали недельное обозрение – действия подводных лодок в Северной Атлантике, визит Геббельса в один из городов, пострадавших от террористических налетов, бои под Анцио, бои под Черкассами. Когда каменистый итальянский пейзаж внезапно сменился заснеженными приднепровскими полями, Болховитинов ощутил привычную глухую боль в груди. Расплескивались на снегу черные пятна разрывов, вьюжный ветер нес дым пожаров, подразделение штурмовых орудий спешно перебрасывалось к месту прорыва русских танков – колонна шла на большой скорости, видно было, как на повороте обледенелого грейдера резко заносит в сторону тяжелые гробоподобные корпуса «фердинандов». В зале дико и непривычно звучали названия черкасских сел, произносимых торопливым голосом немецкого диктора. А грейдер – весь в обледенелых, глянцево отсвечивающих на солнце колеях, разъезженный колесами и гусеницами, с высокой насыпью и бегущими вдоль нее покосившимися телеграфными столбами – был точь-в-точь как тот участок Куприяновского шоссе под Энском...
   «Wochenschau»[19] окончилось, под разудалый чардаш выпорхнула на экран Марика Рёкк в окружении роя белокурых потаскушек. Болховитинов поднялся и стал молча протискиваться к выходу. Что он здесь делает, в этом душном зале кино – в Праге, в Протекторате, в «Крепости Европа»? Почему он не остался там прошлой осенью, почему не попытался достать фальшивые документы, дождаться русских? Как бы ни сложилась потом его судьба, он не имел права уезжать, он должен был оставаться на земле, в которой похоронены его предки.
   В этот свой приезд сюда он с особой беспощадной ясностью увидел, каким чуждым стал теперь для него привычный когда-то, хотя и вызывавший недовольство и насмешку, но все же родной ему эмигрантский быт. Как он мог раньше дышать этим затхлым воздухом, находить общий язык с выпавшими из времени и реальности людьми? «Вождь Божьей милостью, его императорское высочество», надежды на «национальное возрождение»... Недавно крестная опять сказала ему: «Да ты и вовсе обольшевичился там за этот год, сударь мой, и что это ты, право, назад вернулся – уж оставался бы там, в своей Совдепии, коли так по сердцу пришлась...».
   Он вышел на площадь, не спеша побрел к Карлову мосту. Посреди моста остановился, ежась от дующего вдоль Влтавы ледяного ветра, оглянулся на Малостранскую сторону, потом посмотрел на Староградскую. Стобашенная «Золотая Прага» лежала вокруг него на обоих берегах – прекрасный и чужой, бесконечно чужой город. Он смотрел на готические кровли и барочные купола и видел перед собой Энск – старые каштаны среди развалин, заросшие сиренью и акацией переулки, заводские трубы над взорванными корпусами цехов. То, с чем он соприкоснулся в далеком украинском городе, виделось ему теперь в каком-то совершенно новом свете, в грозном и ослепительном озарении извечной драмы человеческого подвига. Мог ли он сам остаться теперь прежним – он, прикоснувшийся к молнии, хотя бы на одно мгновение ощутивший всем своим существом жар и грозовую свежесть ее испепеляющего разряда?
   Вернувшись в Дрезден в воскресенье утром, Болховитинов позвонил Риделю и узнал, что на работе полный бедлам – еще трое десятников получили повестки, фактически фирма остается без среднего технического персонала, старик грозится теперь разогнать по объектам нсех инженеров, и пусть все идет в свинячью задницу, начиная от деловой репутации «Вернике Штрассенбау» и до тысячелетнего Великогерманского рейха.
   – Если патрон заговорил таким языком, – заметил Ьолховитинов, – тогда это и в самом деле серьезно.
   – А ты сомневался? Завтра сам во всем убедишься. Боюсь, старина, что золотые деньки Аранхуэса для нас миновали, хе-хе...
   И в самом деле, в понедельник старый Вернике собрал сотрудников и объявил, что все проектные работы фирма прекращает, а господам инженерам придется отныне взять на себя функции прорабов, десятников и тому подобное – это уж как кому придется, в зависимости от объекта.
   – Понимаю, что разумным такой способ использования ваших знаний не назовешь, – добавил он, – но убедить в этом вышестоящие инстанции я не сумел. «Никаких проектов» – было мне сказано, и сказано категорически. Даже в области вооружений фюрер дал указание прекратить все разработки, которые не обещают конкретных результатов в шестимесячный срок...
   Далее шеф сказал, что пока еще плохо представляет себе, кого куда можно направить, и предложил сотрудникам представить предварительные соображения на этот счет – может быть, каждый подыщет себе объект, наиболее устраивающий его по тем или иным соображениям. Болховитинов сразу подумал про Остерберг – там пробивали какую-то штольню «промышленного назначения», как было сказано в проектном задании, – вероятно, для расположенного неподалеку оттуда фрейтальского сталелитейного завода. В Остерберге, насколько ему было известно, работали русские, он только не знал – военнопленные или «восточники».
   Чтобы не вызывать подозрений, он выждал еще два дня, пока большинство объектов было распределено и страсти вокруг этого поутихли, и пришел к шефу.
   – А куда же мы денем вас, дорогой Больхо-фити-нофф? – осведомился тот, по обыкновению произнеся его фамилию так, словно второй ее половиной была немецкая «Фитингоф».
   – Да мне, в общем, все равно, – ответил он, – самые удобные места, насколько понимаю, уже разобраны? – Он подошел к плану окрестностей и стал изучать, словно впервые видел. – Конечно, осталось что похуже... Во Фрейталь, держу пари, никто не вызывался. Что у нас там – подземные сооружения? Я мог бы, хотя не совсем мой профиль...
   – Остербергская штольня практически готова, теперь туда будут подводить эстакаду, это проще. Вы крайне меня обяжете, если возьмете этот объект – туда действительно не нашлось желающих, далековато, да и опасность в случае налета...
   – Ну, от налета никто и нигде не гарантирован, – беззаботным тоном сказал Болховитинов, – а живу я в той стороне, мне ближе. А что за завод?
   – О! – шеф уважительно поднял палец. – Одно из предприятий концерна Флик – легированная сталь и всякие такие штуки. Но к заводу вы не будете иметь никакого отношения, мы лишь субподрядчики, да и территориально это в стороне. Там, кстати, используется иностранная рабочая сила, в том числе русские – вам проще будет объясняться.
   Так вопрос и решился. Вечером к Болховитинову пришел Ридель, принес бутылку сливовицы и сказал, что всегда был невысокого мнения о его, Кирилла, умственных способностях, но такой глупости не ожидал даже от него.
   – Я уже почти договорился, что вместе пойдем на шоколадную фабрику – там действительно большая работа, они расширяют производство, строится новый цех и складские помещения. Так нет, черт его дернул выспаться на Фрейталь! А ко мне теперь подключили этого кретина Шреде!
   – Шреде действительно кретин, я это еще на Украине понял.
   – А ты думаешь, ты намного умнее? Ты из тех людей, которые сами усложняют себе жизнь! Ты вообще представляешь себе, что значит во время войны попасть на шоколадное производство? Я уж не говорю о том, что там полно баб!
   – Воображаю, разгуляешься.
   – Да уж будь спокоен. Но ты все-таки объясни, какая муха тебя укусила?
   – Что тут объяснять, – Болховитинов пожал плечами. – Насчет твоих планов я не знал, а другие места были разобраны, вот я и подумал – а почему бы нет. Там русские работают, с ними мне будет проще.
   – Ах, вот оно что, – Ридель понимающе покивал. – Ну, раз там твои русские, тогда все понятно. Я только тебе вот что скажу: не думай, что если ты легко отделался на Украине, то тебе и здесь все что угодно сойдет с рук.
   – А что на Украине? Я там ничем противозаконным не занимался.
   – Ты-то сам, может, и не занимался, хотя я в этом не уверен, но уж точно занимались твои друзья. Или скажем точнее – подружка. С которой ты, держу пари, так и не удосужился переспать.
   – Послушай, Людвиг, – сказал Болховитинов. – Я понимаю, у каждого свои представления о границах хамства, но когда ты говоришь со мной, изволь... сдерживаться. Или забирай свою бутылку и проваливай к черту, чтобы я тебя здесь больше не видел!
   – Ладно, ладно, не петушись. У тебя дурное настроение, я понимаю: ты уже сожалеешь об упущенных возможностях. Но утешься, время от времени я буду приносить тебе шоколадку и рассказывать об оргиях в упаковочном цехе. С тебя, мой целомудренный друг, хватит и этого. А сливовица совсем не плоха, верно?
   – Югославская лучше.
   – Согласен, но попробуй достань! Ее сейчас партизаны попивают. Скажи спасибо, что эту удалось организовать. Но ты все же поделился бы со мной своими планами касательно Фрейталя, вдруг что и подскажу, а?
   – Никаких планов у меня нет, просто хотелось бы работать со своими соотечественниками.
   – Ты уверен, что они признают тебя своим? Ну-ну. Нет, я отчасти тебя понимаю, что и говорить – мне тоже приятно бывает вдруг взять и встретить своего брата каканца...
   – Кого встретить?
   – Каканца, в смысле – выходца из доброй старой Какании. Моего, стало быть, земляка. Ты что, – спросил он, встретив непонимающий взгляд Болховитинова, – не читал Музиля?
   – Не приходилось, а кто это?
   – Ну что ты! Великий наш писатель, создал колоссальный роман, первый том которого никто не в состоянии одолеть. За других, впрочем, не поручусь; лично я не смог. Но, читая, получал массу удовольствия. Старую Австро-Венгрию он называет Каканией – у нас ведь эти две буквы – ка-ка, от «Король-кесарь», – входили в названия всех официальных учреждений, воинских частей и прочая. Королевско-кесарская почта, Королевско-кесарский Дебреценский полк легких улан, словом – сплошное кака. Музиль обыграл это совершенно гениально, ничего больше можно было уже и не писать. Но, признаюсь тебе, жить в Какании было легко и приятно, сейчас это уже вспоминается как неправдоподобный золотой век. Давай выпьем за прошлое, Кирилл, оно этого заслуживает. Сколько тебе было, когда началась война?
   – Двадцать шесть, а что?
   – Какие двадцать шесть, я имею в виду ту, первую!
   – А-а. Год мне был тогда, так что я этого события не помню.
   – Да, не успел ты, значит, пожить. Я-то захватил немного... гимназию, правда, закончил в шестнадцатом, тогда уже было гнусно. Все шло к черту. Но все-таки мирной жизни я немного попробовал, по-настоящему мирной... потом ведь ее больше не было – двадцатые, тридцатые годы, там уже такое пошло грандиозное похабство! И подумать, что два человека пустили Европу под откос – этот здешний идиот Вильгельм и наш старый пердун, его апостольское королевско-кесарское величество Франц-Иосиф.
   – При чем тут они, разве в них было дело, – возразил Болховитинов. – Слишком много действовало факторов.
   – Факторы факторами, но войну затеяли эти двое. Если все объяснять закулисными причинами, то можно и Гитлера освободить от ответственности – Версаль, дескать, мировой экономический кризис и тому подобное. Я помню, в Граце, еще студентом...
   – В Граце? Ты же говорил, что кончал в Мюнхене.
   – Да это уже потом, в Мюнхене я окончил строительный. А в Граце изучал химию – я ведь тебе рассказывал!
   – Впервые слышу, что ты еще и химик.
   – Неужто не рассказывал? – удивился Ридель. – Нет, я не химик, но собирался им стать. После гимназии уехал и Грац и поступил там в Высшее техническое, проучился два семестра и был призван в ландштурм – к счастью, слишком поздно, чтобы успеть сложить голову где-нибудь на Изонцо. А когда наша Какания укакалась окончательно и пошел весь этот послевоенный бардак, стало уже не до науки. Работы тоже не было, хорошо, мой бывший профессор посоветовал уехать в Германию, в Людвигсхафен, там при французах было все-таки полегче. А у него имелись связи в «Бадише Анилин», благодаря его протекции я туда и поступил. Решил, что практика не помешает. Ты чего не пьешь?
   – Пью, просто за тобой не угнаться. Людвигсхафен былтогда оккупирован французами?
   – Естественно, он же стоит на левом берегу. В Мангейме, на правом, их не было. Итак, меня приняли подсобным рабочим на завод искусственных нитратов; это не в самом Людвигсхафене, а рядом, в пяти километрах ниже по течению Рейна. Такое местечко Оппау – не слыхал? Да, верно, ты же не химик! А для любого химика это все равно что Мекка для мусульманина. Мой профессор в Граце с гордостью говорил, что если бы не процесс Габера-Боша, у нас не было бы возможности вести войну...
   – Ну, это я знаю – азот из воздуха вместо природной селитры?
   – Совершенно верно. Чили-то вон где, с началом войны поставки селитры оттуда прекратились, но завод в Оппау был построен уже за год до этого, и проблема перестала существовать. Итак, прибыл я в это знаменитое место летом двадцать первого года, проработал два месяца... Ты помнишь, когда у меня день рождения?
   – В сентябре вроде бы.
   – Кирилл, ты настоящий друг! Сейчас мы прикончим эту бутылку, и я спою в твою честь нашу тирольскую застольную. Ты как относишься к йодлю? – потому что некоторые не ценят.
   – Я охотно слушаю йодль, но не забудь, что уже поздно и хозяева давно спят.
   – Ну и черт с ними, пускай спят, я потихоньку. Хотя нет, потихоньку не получится, тут нужна сила! Ладно, в другой раз. Погоди, о чем это я...
   – Ты спросил, когда у тебя день рождения.
   – С какой стати я спрашивал у тебя про мой день – а, да! Вспомнил! Оппау, ну конечно же. Совершенно верно – двадцатого сентября мы, стало быть, слегка отпраздновали; перед этим была получка, так что было на что гулять. На следующий день я проспал – можешь себе представить? И проснулся от совершенно чудовищного грохота; будь это теперь, я подумал бы, что рядом упала шеститонная фугаска, но тогда таких еще не было, и вообще не было никакой войны, поэтому ничего понять было нельзя – грохот, кругом дым, кто-то орет, что-то трещит, рушится – конец света. А оказалось, что именно в то утро – когда я отсыпался после пьянки накануне – знаменитый завод искусственных нитратов компании «БАСФ»[20] попросту взлетел на воздух. Весь без остатка, милый мой, три тысячи жертв! Одних убитых было более пятисот – да и то приблизительно, поди разберись, чьи это там руки-ноги...
   – И что вызвало такой взрыв?
   Ридель с таинственным видом развел руками.
   – Загадка века! До сих пор никто ничего не знает. Нитраты, я должен тебе сказать, вообще коварная штука – есть в них что-то дьявольское, непредсказуемое. Удобрение, которое вдруг становится сильнейшей взрывчаткой, и не поймешь почему. Словом, интерес к азотным соединениям из меня вышибло начисто; когда я увидел, что осталось от этого знаменитого Оппау, я сказал себе: Людвиг, старина, держись подальше от химии, ну ее в задницу...
   – Понятно. И после этого, значит, ты поступил на строительный.
   – Учиться в двадцать первом году? – ты смеешься. Я записался в Иностранный легион к французам, в Бизерте сбежал, нанялся на Панамский фрейтер и стал плавать. Панамцы, видишь ли, принимали на свои суда любой сброд – без матросских книжек, вообще без документов, можешь себе представить, что это была за банда! А уж потом, поднакопив деньжат, вернулся и стал вести относительно добропорядочный образ жизни. Это уже неинтересно. Так ты завтра с утра во Фрейталь?
   – Да, уже завтра с утра. Вообще, мы засиделись...
   – Ухожу, ухожу! Кирилл, кроме шуток – будь осторожен на этой работе. Учти, могут подослать провокатора, поэтому не лезь к людям со всякими такими разговорами, в лучшем случае они примут за провокатора тебя самого. И вообще не переоценивай здешних возможностей «что-то делать», это все ерунда. Ну а я завтра к шоколадницам! Йо-хооо!
   Наутро, боясь опоздать, Болховитинов приехал на строительную площадку даже слишком рано. Было еще темно, шел снег с дождем, косо мелькая у синих фонарей вдоль ограды. Предъявив охраннику пропуск, он прошел через оплетенные колючей проволокой ворота и направился к сборному щитовому домику, на фасаде которого – черным по ярко-оранжевому – было крупно выведено: «WERNICKE Tief-Hoch-u-Strassenbau».[21] Старик сторож, служивший в фирме с незапамятных времен, был уже на месте и успел разжечь печурку, так что в помещении было тепло.
   Бегло просмотрев техническую документацию, Болховитинов спросил у сторожа, в котором часу приводят рабочих и кто они по национальности.
   – Не могу знать, господин доктор-инженер, – отрапортовал тот. – У них нашивки на груди, стало быть, иностранцы.
   – А какого цвета нашивки – сине-белые или желтые с фиолетовым?
   – Никак нет, господин доктор-инженер, желто-фиолетовых не было!
   Слава Богу, подумал Болховитинов, а то вдруг и в самом деле оказались бы поляки; ему только сегодня ночью пришла в голову мысль, что шеф вполне мог перепутать поляков с русскими – тогда вся затея оказалась бы бессмысленной.
   Рабочая колонна подошла к семи часам. Начальник охраны, приведший ее из лагеря, отдал ведомость – сто семнадцать человек, по наряду полагалось сто двадцать, но трое больны и заменить их не нашлось кем. Болховитинов удивился – и ста семнадцати было более чем достаточно, при сравнительно небольшом фронте работ они и так будут мешать друг другу...
   Пока шла выдача инструмента (ею ведал тот же сторож), он пригласил в контору всех пятерых капо. Начальник охраны уже объяснил ему, что русские работают под руководством своих бригадиров, которых здесь называют по-лагерному «капо», хотя никаких полномочий они формально не имеют – просто более опытные рабочие, умеющие к тому же худо-бедно объясняться по-немецки, так что практически все контакты осуществляются через них. Они уж сами смотрят, кого куда поставить, чтобы дело шло.
   Пятеро вошли, кучкой стали у дверей – трое пожилых, двое помоложе. Болховитинов хотел было пригласить их садиться, но запоздало сообразил, что в конторе всего три стула.
   – Да, – сказал он, выбираясь из-за тесно придвинутого к стене кульмана, – сесть-то, оказывается, негде – этого я не предусмотрел. Ну ничего! Я ведь просто хотел познакомиться – дело в том, что герр Енке получил повестку, его забирают в армию, так что вместо него теперь буду я. Ну-с, зовут меня Кириллом Андреевичем, по фамилии Болховитинов. Как вы, наверное, уже могли догадаться, я русский – родился в России, на Орловщине, но в детстве по не зависевшим от меня обстоятельствам оказался за границей. А ваши имена-отчества я сейчас запишу – иначе просто не запомнить с первого раза... Прошу вас!
   Стоявший с краю пожал плечами, переложил шапку из правой руки в левую.
   – Ну, Тимофей я, по батюшке – Кузьмич, – сказал он, кашлянув. – Фамилию тоже говорить?
   – Это потом, Тимофей Кузьмич, пока просто для знакомства...
   Записав всех на листок настольного календаря, Болховитинов вернулся на середину комнаты и, крепко сцепив за спиной пальцы, обвел взглядом пятерых капо – те стояли с замкнутыми, ничего не выражающими лицами.
   – Ну что ж, – сказал он весело, – надеюсь, мы с вами сработаемся без каких-либо конфликтов. Я, со своей стороны, постараюсь сделать все, чтобы облегчить вам... это временное положение. Если есть ко мне какие-нибудь вопросы – прошу вас.
   Пятеро молчали отчужденно, потом тот же Тимофей Кузьмич опять кашлянул и переступил с ноги на ногу.
   – Вы вот сказали: облегчить постараетесь. Это в каком же, примерно, смысле? Насчет харчей, что ли, или чтобы работать не по десять часов?
   – Боюсь, вы меня не совсем поняли! Произвольно менять общие правила или нормы я не могу, это не в моей власти. Я имел в виду другое – ну, чисто человеческие отношения, что ли! По правде сказать, ничего конкретного мне сейчас в голову не приходит, но я уверен, у нас не может не найтись каких-то общих... точек соприкосновения, что ли. В конце концов, мы ведь русские люди, – простите, вы что-то сказали?
   – Я сказал, – капо помоложе, назвавшийся Борисом Васильевичем, смотрел на него враждебно, – что мы люди советские, и нечего тут тень на плетень наводить.
   – Естественно, советские, – согласился Болховитинов, – кто же это оспаривает, но разве вы перестали быть русскими? Надеюсь, этого никогда не случится. Ну что ж – вот, собственно, и все, что я хотел сказать... для начала. У нас с вами еще будет много возможностей поговорить о чем угодно, а сейчас давайте тогда пройдем на площадку – покажете мне, что там с этой эстакадой. Идите, я вас догоню.
   Капо вышли, он стал переодеваться в рабочее – натянул принесенный с собой толстый свитер, влез в комбинезон. Защитная каска из армированного бакелита лежала на столе, он посадил ее на голову и задумался, барабаня пальцами. Он был недоволен собой – понятно, первый блин комом, но все же... Как-то иначе надо было, совсем иначе. Но как?

Глава седьмая

   Возможность побывать в Энске представилась Дежневу лишь спустя две недели после освобождения города, когда полк был наконец отведен в тыл для отдыха и восполнения потерь, понесенных в тяжелых боях под Звенигородкой. Приехал он в середине дня, на Челюскинскую заходить не стал, хотя мать в последнем письме и просила его, если доведется, навестить Старый форштадт. А чего там навещать? Скорее всего, матери просто хотелось, чтобы соседки (кто уцелел) убедились, что непутевый Сережка Дежнев «вышел в люди», стал офицером – да еще при погонах, словно старорежимный какой-нибудь дворянин.
   Комендатура, где ему отметили командировочное предписание, разместилась на проспекте Фрунзе, неподалеку от парка. Эта часть города выглядела мало пострадавшей, развалины – старые, двухгодичной давности – начались только за площадью Урицкого. Точнее, уже на самой площади, где от громадного здания треста Электромонтаж остались одни присыпанные снежком железобетонные торосы. Дежнев давно слышал от встреченного на фронте земляка, что центр города немцы разбомбили еще тогда, в августе сорок первого.
   Ночью мело, но сегодня с утра прояснилось, стало морозить, в разрывах между снеговыми тучами льдисто засветилось над развалинами студеное бледно-голубое небо. А развалины высились вокруг в застывшем безмолвии – плоские пустые фасады, за которыми не было ничего, бесформенные холмы, торчащие из-под снега ржавые швеллера, куски внутренних стен с висящими на погнутых трубах батареями отопления. На выщербленном крупными осколками брандмауэре, оставшемся от трех-или четырехэтажного дома, можно еще было прочитать рекламу Госстраха.
   Снег был нетронут – в этом районе люди не жили уже давно. От тишины и безлюдья Дежневу стало не по себе: остановившись и прислушавшись, он машинальным движением протянул руку к пистолету – носил его не по-уставному, а на немецкий манер: на животе слева, рукояткой вперед (а что, так действительно куда сподручнее, у фрицев и это продумано, по части оружия они мастаки, что и говорить) – и только потом, опомнившись, выругался сквозь зубы и пошел дальше, размашисто давя сапогами скрипучий снег. Нервничаешь, капитан, город-то уж две недели как наш... Хотя всякое, конечно, бывает, на этой стороне Днепра уже отмечались случаи нападения в тылу – и не немцы даже нападали, а обычно их пособники, полицаи разные, не успевшие смыться, а то и просто уголовная шпана... Немцы, те в тылу не воюют – попав в окружение малыми группами, стараются на первых порах догнать своих и прорваться, ну а если не вышло – спокойно идут в плен. Разве что, может, эсэсовцы там какие-нибудь из фанатичных...
   Он шел, оглядываясь и посматривая по сторонам, с трудом распознавая знакомые когда-то здания и места. Вот здесь вроде был писчебумажный магазин – точно, два окна, он еще покупал здесь тетради в клеточку... Но где же тогда обком? Дальше, обком был дальше – следующий квартал. Потом он увидел и то, что осталось от обкома.
   Осталось от него немного, но Дом комсостава напротив стоял почти нетронутый – так, во всяком случае, казалось издали. Подойдя ближе, капитан убедился в своей ошибке. Здание не обрушилось и не сгорело, но его, видно, так тряхануло, что оно едва устояло на фундаменте. Вон, даже оконные рамы к черту повырывало... хотя рамы могли потом и на дрова растащить, это вернее всего. Так или иначе, Дом комсостава был нежилым, и, видно, уже давно. Наверняка с того самого августа.
   Дежнев вошел в пустую арку ворот, оглядел двор – посреди лежал на днище раскулаченный, без колес, кузов немецкой легковушки – и направился к знакомому подъезду. Лестница была завалена битым кирпичом, отвалившейся с потолков штукатуркой, перил не было, на площадке валялся высохший, как мумия, труп кошки. Капитан замедлил шаги. Зачем он сюда пришел? Ясно, что Тани здесь быть не может, кто станет жить в таких развалинах! Нечего даже было сюда идти, надо было сразу к кому-нибудь из тех, кто жил не в центре, к Володьке на Подгорный, к Людке Земцевой на Пушкинскую, к кому еще? Он попытался припомнить адреса других одноклассников – безуспешно, нет, других он так близко не знал, ну, кто там – Инка Вернадская жила, кажется, неподалеку от Земцевых – да к ней, к ней надо было прежде всего, к Людке – кто же еще может знать, как не она...