Страница:
– Да нет, в общем. Проезжала два раза поездом, перед войной, но не запомнилось.
– Там, как из Батайска на Ростов ехать, дорога идет через пойму, километров с пять, так чтобы дорогу не затапливало, она по дамбе проложена. И поезда тоже, прям рядом с шоссейкой. То есть съехать нельзя ни вправо, ни влево, никакого объезда. И вот въехали мы в Батайск – со стороны Азова, – а там машины сплошь одна к другой впритык, да в три ряда, и все туда, на Ростов. Веришь – час простояли, не совру, пока не втиснули нас в колонну, и так пошло – десять метров проедем – станем, обратно ждем. Минуту едем – полчаса стоим. В Батайске были утром, а в Ростов въехали уже аж ночью, весь день на дамбах этих простояли. Это, ты скажи, еще наше счастье, что оттепель была – а ну как распогодилось бы, да мороз ударил? Первым делом мы бы позамерзали все, на кузове даже брезента не было, а главное – это что наши бы там всю геть поразбомбили, если бы погода была ясная. Туда несколько самолетов послать – такого бы нашинковали, куда там!
– Да, это действительно повезло, – рассеянно сказала Таня. – Но вообще, я думаю, вам бояться нечего – ну, объясните, как получилось, растерялись просто, чего тут не понять? В крайнем случае, можно сказать, что немцы заставили ехать. Угрожали, и вы за маму испугались, самое простое объяснение! Вам ведь только это и могут в вину поставить, что уехали с ними. А что работали – естественно, а что было делать? Не в полицию же пошли служить.
– Да Господь с тобой, какая полиция! При кухне вкалывали, уж это-то все знали.
– Тогда тем более, если есть свидетели.
– Свидетели-то есть, – Анна вздохнула. – Да что толку? Верно у нас до войны говорили – был бы человек, а статья найдется. А теперь-то и вовсе! Кормила, скажут, фашистских оккупантов, а их надо было крысиным ядом травить.
– Брось ты, сама себе какие-то страхи придумываешь...
На обратном пути – она уже доехала до развилки с указателями на Ксантен и Гох – Таню вдруг ужалило: Ридель, ну конечно же! Господи, да уж не тот ли это, что передал тогда письмо от Кирилла Андреевича, или просто совпадение? Но Надя ведь, кажется, сказала – Ридель из Дрездена, если только ей не послышалось... Догадка была так внезапна и ошеломительна, что Таня чуть не свалилась с велосипеда – едва удержалась, завиляв передним колесом.
Съехав на обочину, она постояла минуту, упираясь в землю ногой. Ну, допустим, это действительно тот самый, – и что тогда? Да не все ли ей равно! Смешно, в самом деле – так из-за этого разволноваться... Щеки у нее горели (в такую жару только и ездить на этих дурацких «шинах»), а сердце колотилось так, что дыхание перехватывало... Нет, но все-таки интересно, не может быть, чтобы это действительно оказался тот Ридель! Развернувшись, она погнала громыхающий и подпрыгивающий велосипед обратно в сторону Калькара.
Анна вышла ей навстречу – наверное, увидела в окно.
– Забыла чего? – спросила она. – Или техника отказывает?
– Да нет, нет... Сейчас скажу, дай отдышаться, – Таня перевела дыхание, обмахиваясь растопыренными пальцами. – Слушай, у вас тут – ты сказала – человек один останавливался, сегодня уехал. Просто мне фамилия показалась знакомой – как его – Ридель?
– Ну, был, кобель длинный, с Дрездена.
– Из Дрездена – это точно? Ты не ошиблась?
– Да пойдем, в книге посмотришь, чего я тебе врать буду? Я по-письменному-то немецкий не очень, так они сами себя вписывают... Идем, покажу!
В прохладном полутемном вестибюле, пахнущем паркетной мастикой и старым сухим деревом, Анна включила свет над конторкой, раскрыла регистрационную книгу и стала водить пальцем по странице.
– А, вот он, гляди.
Она подозвала Таню. Та подошла, затаив дыхание. В указанной строчке было написано четким аккуратным почерком человека, привыкшего иметь дело с чертежами: Dr. Ing. Ludwig Riedel, «Wernicke S/Bau», Dresden.
– Дринг, – фыркнула Анна, – это уж точно – выпивоха еще тот, с-под земли бутылку достанет, ему и карточки нипочем. Знаешь, что ли, его?
– Сама не пойму... Слушай, а что он говорил?
– А не говорил ничего, руки только распускал, паразит. Сперва ко мне начал подкатываться, ну я ему живо мозги вправила, так на другой день смотрю – он уже Надьку за титьки лапает.
– Я понимаю. Но если ты говоришь, что подкатывался, значит, какие-то разговоры все-таки были? Что-то же он о себе должен был сказать? Ну, хотя бы – зачем приехал, в отпуск или по делам? Дрезден ведь далеко, это не то что из какого-нибудь Крефельда сюда заглянуть...
– Погоди, – Анна подумала. – Да, чего-то он сказал такое... не то, мол, строим тут у вас, не то – будем строить. Насчет американцев еще говорил -'там, дескать, одни юды и потом эти, как их, ну – плутократы. И надо, мол, крепить против них оборону, чтобы наш могучий рейх еще простоял тысячу лет. Ну, это он, по-моему, дурочку валял – как-то все так, с подковыркой...
– Не говорил, что собирается еще приехать?
– Да не помню уже, вроде не слыхала про это. А вообще-то, если они и всамделе тут стройку задумали, так приедет, ясно. Когда увижу, скажу – фрейлен тут, мол, одна вами интересовалась, сразу стойку сделает, будь уверена.
– Нет, нет, ты что! Я вот просто думаю... Если приедет – на всякий случай – как бы это устроить, чтобы вы мне дали знать...
– Да чего тут устраивать, Надька прибежит, скажет.
– Да, пожалуй. А ему, смотрите, не проговоритесь, и Надю предупреди, чтобы не сболтнула...
Снова оседлав велосипед, Таня всю дорогу до Аппельдорна раздумывала, что делать, если Ридель и впрямь появится. Конечно, другой такой возможности не будет – узнать о Кирилле Андреевиче, о том, что же в конце концов произошло там в тот день, когда ее привезли в гестапо, что за стрельба была возле комиссариата и правда ли, что тогда застрелили Кранца... Но это ведь значит – раскрыть себя! Кто знает, что он за человек, этот Ридель... Кирилл Андреевич, помнится, отзывался о нем хорошо – или это он о ком-то другом говорил? Да нет, вроде о Риделе; это когда она рассказала ему потом, как он позвонил ей насчет письма, а фрау Дитрих возмутилась – почему это ей звонят на службу по личным делам... Да, и он тогда сказал, что этот Ридель... не немец, кстати, а австриец... что он порядочный человек и не питает к нацистам симпатии...
А все-таки страшновато! Был порядочным, но мало ли что могло произойти с тех пор. Страшно еще и потому, что вдруг узнает от него плохое. Что? Да что угодно может узнать! Ведь самый главный вопрос: почему ее тогда вообще арестовали? В Энске должно было что-то случиться, если ночью позвонили Ренатусу; то есть понятно, что она провалилась – Ренатус же сам ей об этом сказал, – но если узнали о ней, значит, провалился и кто-то еще... Господи, а что если и бедный «марсианин» тоже влип! Все они, в конце концов, знали, на что шли; может, не представляя до конца, она-то сама – это уж точно! – не представляла совершенно; но все же, все же... Кириллу Андреевичу и вовсе в чужом пиру похмелье. И втравила его она. Нет, она должна будет спросить у Риделя. Если, конечно, хватит смелости. Может и не хватить. Никогда она не была героиней. Даже дома. А здесь и подавно! Дома, говорят, стены защищают. Кто и что защитит ее здесь?
На подворье Клооса было по-воскресному тихо, ушедшие в «Бутцлар» (так называлось поместье Хюльгера) еще не вернулись. Таня без аппетита поела в пустой кухне, помогла Светке накачать воды для коров и неожиданно для самой себя решила тоже пойти в гости к баронским хлопцам. Сегодня она просто не могла оставаться наедине со всем тем, что нахлынуло на нее при известии о Риделе.
Старый крестьянский домишко, где барон поселил своих остарбайтеров, стоял на отшибе, поблизости никто не жил, и воскресные гульбища не привлекали внимания. В усадьбах поменьше работницы жили под одной крышей с хозяевами, как правило – где-нибудь над хлевом или конюшней, поэтому посещения посторонними лицами если и разрешались от случая к случаю, то всегда с кучей запретов и оговорок: не шуметь, не засиживаться позже определенного часа и уж конечно – Боже упаси! – не курить. Курение запрещалось всюду самым строжайшим образом, щелястые чердачные помещения в этих столетних постройках были и в самом деле крайне огнеопасны.
А в «общежитии» и пили, и курили – бывший огородик за домом был занят сплошь самосадом, к нему привыкли даже некоторые немцы победнее, и за две-три связки хорошо провяленных на чердаке листьев всегда можно было выменять старые рабочие штаны или пару деревянных башмаков-сабо – «клемпов», как их называли в этих местах. Сегодня здесь было накурено так, что у Тани защипало глаза, едва она вошла.
– Хоть бы окошки пораскрывали, – сказала она, – а то закупорились и сидят как пауки.
– Да мы тут наши песни пели, – объяснил Вася, – все-таки шоссейка рядом проходит, вдруг какие фанатики будут ехать, услышат.
– Нету у них других забот – слушать, что вы тут горланите, – Таня распахнула одно окошко, другое, протиснулась на предложенное место за столом и опять оказалась рядом с давешним своим ухажером Колькой.
Тот сразу налил полкружки, она храбро зажмурилась и отхлебнула сколько смогла. О Риделе надо было забыть хоть ненадолго.
– Ты закусывай, закусывай, – заторопился Колька, всовывая ей в руку большой теплый огурец, – а то с непривычки...
– Ой, да отстань ты, – едва выговорила она, когда вернулось дыхание, – неужели нельзя эту гадость чем-то разбавить, это же с ума сойти – пить такое...
– Да я уж говорил – может, краутера туда намешать, вроде ликера получится.
– Рвотное это получится, а не ликер, мне уже от одной мысли нехорошо. Девочки, передайте там луку!
Лук перебил мерзкий вкус свекольного самогона, и Таня вдруг почувствовала себя совсем неплохо. Если бы питье не было связано с такими отвратными вкусовыми ощущениями, можно было бы, пожалуй, понять пьющих. В известные моменты, конечно. Когда не хочется думать, это действительно помогает. Или когда думать страшно. А ей было страшно с того момента, когда она – после рассказа Анны – подумала, как хорошо, что есть люди, знающие обстоятельства ее поступления в энский гебитскомиссариат. Иначе ее положение могло бы оказаться куда хуже, чем у этих двух дурочек.
Мысль была как бы успокоительная, но она же – где-то подспудно – обожгла ее не осознанным еще страхом, потому что подразумевала и альтернативную возможность:
Что никто из свидетелей до конца войны не доживет и никакого свидетельства не оставит. Если рассуждать трезво, ее провал в Энске просто не мог быть отдельным, лично ее провалом; немцы наверняка именно потому ею и заинтересовались, что до этого провалился кто-то другой, знавший ее. Провалы случались и раньше – одного парня поймали с листовками, засыпался и тот служащий Горуправы, что снабжал их бланками пропусков... Но это ведь было, кажется, еще в мае; а ее арестовали в начале июля, так что едва ли тут есть какая-то связь. Значит, одновременно с ней или чуть раньше – схватили еще кого-то. Но кого?
– Слышь, – Колька подтолкнул ее локтем, – давай на чердак полезем, я тебе чего покажу...
– Спасибо, не горю желанием увидеть.
– Да нет, ты послушай!
– Ты мне с этим чердаком уже прошлый раз надоел, ну сколько можно, – с досадой сказала Таня. – Что тебе, больше не с кем?
– А может, я с тобой хочу, – упрямо сказал Колька.
– Вот уж обрадовал!
Тут она заметила, что соблазнитель целится налить ей еще, и вовремя успела отдернуть кружку. Самогон пролился на стол, кто-то запротестовал против такого расточительства.
– Это ваш Коленька пытается меня споить, – излишне громко объяснила Таня. – И на чердак зачем-то зовет.
– Не-е-е, – Вася поводил перед собой толстым пальцем, – с ним не ходи! Этот, Тань, не женится, дохлый номер.
– Да дура она! – закричал Колька. – Я ей журналы старые хотел показать – их там целый ящик, еще довоенные, со снимками. Чего-то там и про Испанию, и как Риббентроп в Москву приезжал...
– Ври больше, – сказала Таня.
– Гад буду, – заверил Колька, – не веришь?
Таня отрицательно помотала головой. Предложили танцевать, кто-то стал на губной гармошке наяривать «Розамунду», за столом сделалось свободнее.
– Пошел бы станцевал, – сказала Таня.
– Не умею я, – признался Колька.
– Что тут уметь – фокстрот, двигай ногами в такт, и вся работа. Эх ты, а еще девушек на сеновал заманиваешь. Не стыдно?
– Да ладно тебе.
Колька обиделся, надулся, стал смотреть в сторону. Тане стало его жаль.
– Там что, действительно есть старые журналы?
– Ну гад буду, я же сказал!
– Хорошо, проверим.
Колька взобрался по приставной лестнице первым, сверху подал руку. На чердаке пахло нагревшейся за день черепицей, лежалым сеном и – слабо и терпко – табаком от развешанных листьев прошлогоднего урожая.
– Где же твои журналы? – спросила Таня, оглядывая пронизанную косыми пыльными лучиками полумглу вокруг.
– А вон он, ящик!
– Тащи сюда, там темно...
Таня высунулась в слуховое окошко – небо, разлинеенное бесчисленными белыми полосками, привычно гудело, полоски расширялись и постепенно таяли, но впереди они были четкими и копьевидно-узкими, и – если присмотреться – на острие каждой можно было разглядеть едва заметный, словно прозрачный, серебристый крестик. Разбросанные беспорядочным роем, «крепости» не спеша плыли на запад.
– Вот и ами уже летят обратно, – сказала Таня. – Тревогу разве объявляли?
– Да с час уже, – отозвался Колька, подтаскивая большую картонную коробку. – Проспала?
– А, здесь как-то на это внимания не обращаешь...
Провожая взглядом самолеты, она с содроганием представила себе, что сейчас творится там, откуда они возвращаются. А через несколько часов, только стемнеет, начнут реветь английские ночные бомбардировщики. Ревут они так, что иной раз не заснуть. То ли моторы у них мощнее, то ли летают ниже. Да, наверное, ночью можно не забираться так высоко...
– Ну, глянь, я тебе чего говорил?
Таня присела на корточки – коробка действительно была набита старыми иллюстрированными журналами, и на развороте лежащего сверху ей сразу бросились в глаза два интересных снимка: Молотов и Риббентроп идут рядом по перрону вдоль поезда, а на другом группа немецких летчиков на приеме у генерала Франко; этого Таня сразу узнала по сходству с довоенными карикатурами – маленький, толстый, крючконосый – и еще по остроугольной пилотке с кисточкой. У нас, когда стали приезжать испанские дети, такие пилотки тоже вошли в моду – белые, пикейные, с кисточками красного шелка...
– Это кто – Молотов вроде? – спросил Колька над самым ухом. – Где это он?
– В Берлине, по-моему...
Колька, словно этот ответ разрешил все его сомнения, сказал «а, ясно» и, облапив Таню, стал деловито расстегивать на ней платье. Потеряв от неожиданности равновесие, она села на пол.
– Да ты совсем очумел, – сказала она скорее изумленно, чем рассерженно; в сущности, ей было смешно, она едва не рассмеялась, но вовремя сообразила, что он может воспринять это как поощрение. – Отстань, ну!
Колька тут же отстал.
– Просить не буду, – объявил он, помолчав. – Подумаешь, цаца!
– Заткнулся бы, Казанова из Шепетовки, – Таня стала приводить себя в порядок, одной пуговицы не хватало, хорошо еще, нашлась тут же, не закатилась. – Сходи-ка, принеси иголку с ниткой!
– А я откуда возьму? – огрызнулся Колька.
– А откуда хочешь. Да не ворчи, не ворчи, не то я тебе так поворчу, что ты вниз головой отсюда спикируешь!
Колька нехотя полез в люк. Таня снова взяла верхний журнал, полистала ломкие от времени страницы. Обложки не было. Какой же это год – тридцать девятый, сороковой? Да, сороковой – вот это снято в Париже, виден флаг со свастикой на каком-то здании, а вдали проступает в тумане Эйфелева башня. Ну правильно, Молотов же ездил в Берлин осенью сорокового – ей это хорошо запомнилось, Сережа все допытывался, что думает по поводу этих переговоров Дядясаша. Откуда ей было знать? Дядясаша никогда не говорил с ней на такие темы...
Уронив журнал на колени, она смотрела в окно. Самолетов было уже немного, и они пролетали ниже. Наверное, поврежденные, отставшие. Одна «крепость» густо дымила обоими левыми моторами, она летела так низко, что можно было различить опознавательный знак на боку фюзеляжа, и другие все время обгоняли ее. Господи, что это было за время – осень сорокового... Чуть больше полугода оставалось до начала войны, а они жили в странном каком-то ослеплении, не было ни страха, ни предчувствий, беспокоились из-за невыученного урока, бегали в библиотеку, целовались в подъезде. Теперь просто не верится, что можно было так жить, ведь война уже шла рядом! Да и вообще никто никогда не сомневался, что рано или поздно придется воевать против фашистов. А уже на пороге, когда оставалось совсем чуть-чуть, – все вдруг успокоились, поверили...
На страницу капнуло. Таня утерла глаза кулаком с зажатой в нем пуговицей и крепко зажмурилась, но слезы все равно просачивались, текли, обжигая щеки. Она согнулась, почти свернулась клубком, уткнувши лицо в журнал, сцепила зубы, чтобы не разреветься в голос. Она сама не понимала, по ком или по чем плачет – то ли по той осени четыре года назад, по себе, по Сереже, по Дядесаше, то ли по людям в неизвестном городе, которые в эту минуту сходят с ума, задыхаются и горят заживо среди грохота рушащихся стен и рева пожаров, то ли по летчикам в этом горящем самолете, отчаянно пытающимся продержаться, дотянуть до спасения. Или, наверное, просто потому, что так ужасно, так безнадежно было все вокруг нее в этом обезумевшем мире, совершенно безнадежно, несмотря на все ее сегодняшнее «благополучие». Если бы она действительно могла превратиться в собаку или кошку, чтобы уметь довольствоваться сиюминутным, не представляя себе его сиюминутности, зыбкости, непрочности! Иногда ей думалось, что дело даже не в том, какой в конечном счете окажется на этой войне твоя личная судьба; все, кто жил в эти годы, кто видел то, чего нельзя – недопустимо, непозволительно! -видеть людям, все они уже мечены какой-то печатью. Все одинаково мечены, и теперь уже неважно, кто погибнет, а кто доживет до мира и останется жить дальше. Первым, может быть, даже легче. Когда-нибудь это поймут выжившие, обреченные носить бремя своей страшной памяти, – никогда уже не смогут они воспринимать жизнь так доверчиво и радостно, как воспринимали раньше – до того, как их смыло водоворотом...
Глава шестая
– Там, как из Батайска на Ростов ехать, дорога идет через пойму, километров с пять, так чтобы дорогу не затапливало, она по дамбе проложена. И поезда тоже, прям рядом с шоссейкой. То есть съехать нельзя ни вправо, ни влево, никакого объезда. И вот въехали мы в Батайск – со стороны Азова, – а там машины сплошь одна к другой впритык, да в три ряда, и все туда, на Ростов. Веришь – час простояли, не совру, пока не втиснули нас в колонну, и так пошло – десять метров проедем – станем, обратно ждем. Минуту едем – полчаса стоим. В Батайске были утром, а в Ростов въехали уже аж ночью, весь день на дамбах этих простояли. Это, ты скажи, еще наше счастье, что оттепель была – а ну как распогодилось бы, да мороз ударил? Первым делом мы бы позамерзали все, на кузове даже брезента не было, а главное – это что наши бы там всю геть поразбомбили, если бы погода была ясная. Туда несколько самолетов послать – такого бы нашинковали, куда там!
– Да, это действительно повезло, – рассеянно сказала Таня. – Но вообще, я думаю, вам бояться нечего – ну, объясните, как получилось, растерялись просто, чего тут не понять? В крайнем случае, можно сказать, что немцы заставили ехать. Угрожали, и вы за маму испугались, самое простое объяснение! Вам ведь только это и могут в вину поставить, что уехали с ними. А что работали – естественно, а что было делать? Не в полицию же пошли служить.
– Да Господь с тобой, какая полиция! При кухне вкалывали, уж это-то все знали.
– Тогда тем более, если есть свидетели.
– Свидетели-то есть, – Анна вздохнула. – Да что толку? Верно у нас до войны говорили – был бы человек, а статья найдется. А теперь-то и вовсе! Кормила, скажут, фашистских оккупантов, а их надо было крысиным ядом травить.
– Брось ты, сама себе какие-то страхи придумываешь...
На обратном пути – она уже доехала до развилки с указателями на Ксантен и Гох – Таню вдруг ужалило: Ридель, ну конечно же! Господи, да уж не тот ли это, что передал тогда письмо от Кирилла Андреевича, или просто совпадение? Но Надя ведь, кажется, сказала – Ридель из Дрездена, если только ей не послышалось... Догадка была так внезапна и ошеломительна, что Таня чуть не свалилась с велосипеда – едва удержалась, завиляв передним колесом.
Съехав на обочину, она постояла минуту, упираясь в землю ногой. Ну, допустим, это действительно тот самый, – и что тогда? Да не все ли ей равно! Смешно, в самом деле – так из-за этого разволноваться... Щеки у нее горели (в такую жару только и ездить на этих дурацких «шинах»), а сердце колотилось так, что дыхание перехватывало... Нет, но все-таки интересно, не может быть, чтобы это действительно оказался тот Ридель! Развернувшись, она погнала громыхающий и подпрыгивающий велосипед обратно в сторону Калькара.
Анна вышла ей навстречу – наверное, увидела в окно.
– Забыла чего? – спросила она. – Или техника отказывает?
– Да нет, нет... Сейчас скажу, дай отдышаться, – Таня перевела дыхание, обмахиваясь растопыренными пальцами. – Слушай, у вас тут – ты сказала – человек один останавливался, сегодня уехал. Просто мне фамилия показалась знакомой – как его – Ридель?
– Ну, был, кобель длинный, с Дрездена.
– Из Дрездена – это точно? Ты не ошиблась?
– Да пойдем, в книге посмотришь, чего я тебе врать буду? Я по-письменному-то немецкий не очень, так они сами себя вписывают... Идем, покажу!
В прохладном полутемном вестибюле, пахнущем паркетной мастикой и старым сухим деревом, Анна включила свет над конторкой, раскрыла регистрационную книгу и стала водить пальцем по странице.
– А, вот он, гляди.
Она подозвала Таню. Та подошла, затаив дыхание. В указанной строчке было написано четким аккуратным почерком человека, привыкшего иметь дело с чертежами: Dr. Ing. Ludwig Riedel, «Wernicke S/Bau», Dresden.
– Дринг, – фыркнула Анна, – это уж точно – выпивоха еще тот, с-под земли бутылку достанет, ему и карточки нипочем. Знаешь, что ли, его?
– Сама не пойму... Слушай, а что он говорил?
– А не говорил ничего, руки только распускал, паразит. Сперва ко мне начал подкатываться, ну я ему живо мозги вправила, так на другой день смотрю – он уже Надьку за титьки лапает.
– Я понимаю. Но если ты говоришь, что подкатывался, значит, какие-то разговоры все-таки были? Что-то же он о себе должен был сказать? Ну, хотя бы – зачем приехал, в отпуск или по делам? Дрезден ведь далеко, это не то что из какого-нибудь Крефельда сюда заглянуть...
– Погоди, – Анна подумала. – Да, чего-то он сказал такое... не то, мол, строим тут у вас, не то – будем строить. Насчет американцев еще говорил -'там, дескать, одни юды и потом эти, как их, ну – плутократы. И надо, мол, крепить против них оборону, чтобы наш могучий рейх еще простоял тысячу лет. Ну, это он, по-моему, дурочку валял – как-то все так, с подковыркой...
– Не говорил, что собирается еще приехать?
– Да не помню уже, вроде не слыхала про это. А вообще-то, если они и всамделе тут стройку задумали, так приедет, ясно. Когда увижу, скажу – фрейлен тут, мол, одна вами интересовалась, сразу стойку сделает, будь уверена.
– Нет, нет, ты что! Я вот просто думаю... Если приедет – на всякий случай – как бы это устроить, чтобы вы мне дали знать...
– Да чего тут устраивать, Надька прибежит, скажет.
– Да, пожалуй. А ему, смотрите, не проговоритесь, и Надю предупреди, чтобы не сболтнула...
Снова оседлав велосипед, Таня всю дорогу до Аппельдорна раздумывала, что делать, если Ридель и впрямь появится. Конечно, другой такой возможности не будет – узнать о Кирилле Андреевиче, о том, что же в конце концов произошло там в тот день, когда ее привезли в гестапо, что за стрельба была возле комиссариата и правда ли, что тогда застрелили Кранца... Но это ведь значит – раскрыть себя! Кто знает, что он за человек, этот Ридель... Кирилл Андреевич, помнится, отзывался о нем хорошо – или это он о ком-то другом говорил? Да нет, вроде о Риделе; это когда она рассказала ему потом, как он позвонил ей насчет письма, а фрау Дитрих возмутилась – почему это ей звонят на службу по личным делам... Да, и он тогда сказал, что этот Ридель... не немец, кстати, а австриец... что он порядочный человек и не питает к нацистам симпатии...
А все-таки страшновато! Был порядочным, но мало ли что могло произойти с тех пор. Страшно еще и потому, что вдруг узнает от него плохое. Что? Да что угодно может узнать! Ведь самый главный вопрос: почему ее тогда вообще арестовали? В Энске должно было что-то случиться, если ночью позвонили Ренатусу; то есть понятно, что она провалилась – Ренатус же сам ей об этом сказал, – но если узнали о ней, значит, провалился и кто-то еще... Господи, а что если и бедный «марсианин» тоже влип! Все они, в конце концов, знали, на что шли; может, не представляя до конца, она-то сама – это уж точно! – не представляла совершенно; но все же, все же... Кириллу Андреевичу и вовсе в чужом пиру похмелье. И втравила его она. Нет, она должна будет спросить у Риделя. Если, конечно, хватит смелости. Может и не хватить. Никогда она не была героиней. Даже дома. А здесь и подавно! Дома, говорят, стены защищают. Кто и что защитит ее здесь?
На подворье Клооса было по-воскресному тихо, ушедшие в «Бутцлар» (так называлось поместье Хюльгера) еще не вернулись. Таня без аппетита поела в пустой кухне, помогла Светке накачать воды для коров и неожиданно для самой себя решила тоже пойти в гости к баронским хлопцам. Сегодня она просто не могла оставаться наедине со всем тем, что нахлынуло на нее при известии о Риделе.
Старый крестьянский домишко, где барон поселил своих остарбайтеров, стоял на отшибе, поблизости никто не жил, и воскресные гульбища не привлекали внимания. В усадьбах поменьше работницы жили под одной крышей с хозяевами, как правило – где-нибудь над хлевом или конюшней, поэтому посещения посторонними лицами если и разрешались от случая к случаю, то всегда с кучей запретов и оговорок: не шуметь, не засиживаться позже определенного часа и уж конечно – Боже упаси! – не курить. Курение запрещалось всюду самым строжайшим образом, щелястые чердачные помещения в этих столетних постройках были и в самом деле крайне огнеопасны.
А в «общежитии» и пили, и курили – бывший огородик за домом был занят сплошь самосадом, к нему привыкли даже некоторые немцы победнее, и за две-три связки хорошо провяленных на чердаке листьев всегда можно было выменять старые рабочие штаны или пару деревянных башмаков-сабо – «клемпов», как их называли в этих местах. Сегодня здесь было накурено так, что у Тани защипало глаза, едва она вошла.
– Хоть бы окошки пораскрывали, – сказала она, – а то закупорились и сидят как пауки.
– Да мы тут наши песни пели, – объяснил Вася, – все-таки шоссейка рядом проходит, вдруг какие фанатики будут ехать, услышат.
– Нету у них других забот – слушать, что вы тут горланите, – Таня распахнула одно окошко, другое, протиснулась на предложенное место за столом и опять оказалась рядом с давешним своим ухажером Колькой.
Тот сразу налил полкружки, она храбро зажмурилась и отхлебнула сколько смогла. О Риделе надо было забыть хоть ненадолго.
– Ты закусывай, закусывай, – заторопился Колька, всовывая ей в руку большой теплый огурец, – а то с непривычки...
– Ой, да отстань ты, – едва выговорила она, когда вернулось дыхание, – неужели нельзя эту гадость чем-то разбавить, это же с ума сойти – пить такое...
– Да я уж говорил – может, краутера туда намешать, вроде ликера получится.
– Рвотное это получится, а не ликер, мне уже от одной мысли нехорошо. Девочки, передайте там луку!
Лук перебил мерзкий вкус свекольного самогона, и Таня вдруг почувствовала себя совсем неплохо. Если бы питье не было связано с такими отвратными вкусовыми ощущениями, можно было бы, пожалуй, понять пьющих. В известные моменты, конечно. Когда не хочется думать, это действительно помогает. Или когда думать страшно. А ей было страшно с того момента, когда она – после рассказа Анны – подумала, как хорошо, что есть люди, знающие обстоятельства ее поступления в энский гебитскомиссариат. Иначе ее положение могло бы оказаться куда хуже, чем у этих двух дурочек.
Мысль была как бы успокоительная, но она же – где-то подспудно – обожгла ее не осознанным еще страхом, потому что подразумевала и альтернативную возможность:
Что никто из свидетелей до конца войны не доживет и никакого свидетельства не оставит. Если рассуждать трезво, ее провал в Энске просто не мог быть отдельным, лично ее провалом; немцы наверняка именно потому ею и заинтересовались, что до этого провалился кто-то другой, знавший ее. Провалы случались и раньше – одного парня поймали с листовками, засыпался и тот служащий Горуправы, что снабжал их бланками пропусков... Но это ведь было, кажется, еще в мае; а ее арестовали в начале июля, так что едва ли тут есть какая-то связь. Значит, одновременно с ней или чуть раньше – схватили еще кого-то. Но кого?
– Слышь, – Колька подтолкнул ее локтем, – давай на чердак полезем, я тебе чего покажу...
– Спасибо, не горю желанием увидеть.
– Да нет, ты послушай!
– Ты мне с этим чердаком уже прошлый раз надоел, ну сколько можно, – с досадой сказала Таня. – Что тебе, больше не с кем?
– А может, я с тобой хочу, – упрямо сказал Колька.
– Вот уж обрадовал!
Тут она заметила, что соблазнитель целится налить ей еще, и вовремя успела отдернуть кружку. Самогон пролился на стол, кто-то запротестовал против такого расточительства.
– Это ваш Коленька пытается меня споить, – излишне громко объяснила Таня. – И на чердак зачем-то зовет.
– Не-е-е, – Вася поводил перед собой толстым пальцем, – с ним не ходи! Этот, Тань, не женится, дохлый номер.
– Да дура она! – закричал Колька. – Я ей журналы старые хотел показать – их там целый ящик, еще довоенные, со снимками. Чего-то там и про Испанию, и как Риббентроп в Москву приезжал...
– Ври больше, – сказала Таня.
– Гад буду, – заверил Колька, – не веришь?
Таня отрицательно помотала головой. Предложили танцевать, кто-то стал на губной гармошке наяривать «Розамунду», за столом сделалось свободнее.
– Пошел бы станцевал, – сказала Таня.
– Не умею я, – признался Колька.
– Что тут уметь – фокстрот, двигай ногами в такт, и вся работа. Эх ты, а еще девушек на сеновал заманиваешь. Не стыдно?
– Да ладно тебе.
Колька обиделся, надулся, стал смотреть в сторону. Тане стало его жаль.
– Там что, действительно есть старые журналы?
– Ну гад буду, я же сказал!
– Хорошо, проверим.
Колька взобрался по приставной лестнице первым, сверху подал руку. На чердаке пахло нагревшейся за день черепицей, лежалым сеном и – слабо и терпко – табаком от развешанных листьев прошлогоднего урожая.
– Где же твои журналы? – спросила Таня, оглядывая пронизанную косыми пыльными лучиками полумглу вокруг.
– А вон он, ящик!
– Тащи сюда, там темно...
Таня высунулась в слуховое окошко – небо, разлинеенное бесчисленными белыми полосками, привычно гудело, полоски расширялись и постепенно таяли, но впереди они были четкими и копьевидно-узкими, и – если присмотреться – на острие каждой можно было разглядеть едва заметный, словно прозрачный, серебристый крестик. Разбросанные беспорядочным роем, «крепости» не спеша плыли на запад.
– Вот и ами уже летят обратно, – сказала Таня. – Тревогу разве объявляли?
– Да с час уже, – отозвался Колька, подтаскивая большую картонную коробку. – Проспала?
– А, здесь как-то на это внимания не обращаешь...
Провожая взглядом самолеты, она с содроганием представила себе, что сейчас творится там, откуда они возвращаются. А через несколько часов, только стемнеет, начнут реветь английские ночные бомбардировщики. Ревут они так, что иной раз не заснуть. То ли моторы у них мощнее, то ли летают ниже. Да, наверное, ночью можно не забираться так высоко...
– Ну, глянь, я тебе чего говорил?
Таня присела на корточки – коробка действительно была набита старыми иллюстрированными журналами, и на развороте лежащего сверху ей сразу бросились в глаза два интересных снимка: Молотов и Риббентроп идут рядом по перрону вдоль поезда, а на другом группа немецких летчиков на приеме у генерала Франко; этого Таня сразу узнала по сходству с довоенными карикатурами – маленький, толстый, крючконосый – и еще по остроугольной пилотке с кисточкой. У нас, когда стали приезжать испанские дети, такие пилотки тоже вошли в моду – белые, пикейные, с кисточками красного шелка...
– Это кто – Молотов вроде? – спросил Колька над самым ухом. – Где это он?
– В Берлине, по-моему...
Колька, словно этот ответ разрешил все его сомнения, сказал «а, ясно» и, облапив Таню, стал деловито расстегивать на ней платье. Потеряв от неожиданности равновесие, она села на пол.
– Да ты совсем очумел, – сказала она скорее изумленно, чем рассерженно; в сущности, ей было смешно, она едва не рассмеялась, но вовремя сообразила, что он может воспринять это как поощрение. – Отстань, ну!
Колька тут же отстал.
– Просить не буду, – объявил он, помолчав. – Подумаешь, цаца!
– Заткнулся бы, Казанова из Шепетовки, – Таня стала приводить себя в порядок, одной пуговицы не хватало, хорошо еще, нашлась тут же, не закатилась. – Сходи-ка, принеси иголку с ниткой!
– А я откуда возьму? – огрызнулся Колька.
– А откуда хочешь. Да не ворчи, не ворчи, не то я тебе так поворчу, что ты вниз головой отсюда спикируешь!
Колька нехотя полез в люк. Таня снова взяла верхний журнал, полистала ломкие от времени страницы. Обложки не было. Какой же это год – тридцать девятый, сороковой? Да, сороковой – вот это снято в Париже, виден флаг со свастикой на каком-то здании, а вдали проступает в тумане Эйфелева башня. Ну правильно, Молотов же ездил в Берлин осенью сорокового – ей это хорошо запомнилось, Сережа все допытывался, что думает по поводу этих переговоров Дядясаша. Откуда ей было знать? Дядясаша никогда не говорил с ней на такие темы...
Уронив журнал на колени, она смотрела в окно. Самолетов было уже немного, и они пролетали ниже. Наверное, поврежденные, отставшие. Одна «крепость» густо дымила обоими левыми моторами, она летела так низко, что можно было различить опознавательный знак на боку фюзеляжа, и другие все время обгоняли ее. Господи, что это было за время – осень сорокового... Чуть больше полугода оставалось до начала войны, а они жили в странном каком-то ослеплении, не было ни страха, ни предчувствий, беспокоились из-за невыученного урока, бегали в библиотеку, целовались в подъезде. Теперь просто не верится, что можно было так жить, ведь война уже шла рядом! Да и вообще никто никогда не сомневался, что рано или поздно придется воевать против фашистов. А уже на пороге, когда оставалось совсем чуть-чуть, – все вдруг успокоились, поверили...
На страницу капнуло. Таня утерла глаза кулаком с зажатой в нем пуговицей и крепко зажмурилась, но слезы все равно просачивались, текли, обжигая щеки. Она согнулась, почти свернулась клубком, уткнувши лицо в журнал, сцепила зубы, чтобы не разреветься в голос. Она сама не понимала, по ком или по чем плачет – то ли по той осени четыре года назад, по себе, по Сереже, по Дядесаше, то ли по людям в неизвестном городе, которые в эту минуту сходят с ума, задыхаются и горят заживо среди грохота рушащихся стен и рева пожаров, то ли по летчикам в этом горящем самолете, отчаянно пытающимся продержаться, дотянуть до спасения. Или, наверное, просто потому, что так ужасно, так безнадежно было все вокруг нее в этом обезумевшем мире, совершенно безнадежно, несмотря на все ее сегодняшнее «благополучие». Если бы она действительно могла превратиться в собаку или кошку, чтобы уметь довольствоваться сиюминутным, не представляя себе его сиюминутности, зыбкости, непрочности! Иногда ей думалось, что дело даже не в том, какой в конечном счете окажется на этой войне твоя личная судьба; все, кто жил в эти годы, кто видел то, чего нельзя – недопустимо, непозволительно! -видеть людям, все они уже мечены какой-то печатью. Все одинаково мечены, и теперь уже неважно, кто погибнет, а кто доживет до мира и останется жить дальше. Первым, может быть, даже легче. Когда-нибудь это поймут выжившие, обреченные носить бремя своей страшной памяти, – никогда уже не смогут они воспринимать жизнь так доверчиво и радостно, как воспринимали раньше – до того, как их смыло водоворотом...
Глава шестая
События 20 июля не нарушили жизнь Дрездена ни в малейшей степени, даже об арестах не было слышно – хотя, конечно, кого-то наверняка посадили. Дрезденцы уже задним числом узнали о беспорядках в имперской столице, в Вене и даже – верх абсурда! – в Париже, где кто-то из заговорщиков в штабе командования «Запад» поторопился разоружить часть войск СС и взять под стражу местное гестаповское руководство. Двадцать первого старый Вернике пригласил к себе ведущих сотрудников фирмы и, стоя навытяжку за письменным столом, произнес приличествующую случаю речь, выразив чувство той глубокой радости, которая не могла не вспыхнуть в каждом истинно германском сердце при известии о чудесном спасении фюрера, едва не ставшего жертвой преступного замысла кучки предателей и авантюристов.
– Авантюристы – точное определение, – сказал Ридель, выходя из кабинета шефа, – тут я со стариком полностью согласен.
Болховитинов промолчал, сам он не мог еще разобраться в своем отношении к случившемуся. На первый взгляд – да, героический поступок, особенно того полковника, который осуществил покушение. Вопрос лишь, зачем все это было затеяно? Где эти тираноборцы были раньше, почему только теперь – проиграв войну на всех фронтах – сообразили, что от Гитлера надо избавляться?
Скорее всего, генералы хотели себя обелить, продемонстрировав враждебность нацизму. Хотя напрашивалось и другое объяснение, опирающееся на особенности типично армейской психологии с ее традиционной аполитичностью («Армия вне политики!»): Гитлер был хорош, пока созданная им система обеспечивала безотказную работу военного механизма, но стал помехой, когда система проявила неспособность функционировать и далее так же эффективно. В таком случае, вероятно, сама идея государственного переворота сводилась к тому, чтобы сохранить этот механизм, уберечь от полного уничтожения. Но неужели они могли всерьез надеяться, что после такой войны кто-то сможет мириться с существованием вооруженной Германии?
Так или иначе, заговор был затеей более чем сомнительной. И хорошо, пожалуй, что ничего из этого не вышло, ничего хорошего выйти не могло в любом случае. Сомнительно даже, привело ли бы это к окончанию войны. У Риделя был недавно странный разговор с одним случайным собутыльником, майором инженерной службы; они крепко поддали, вылакав вдвоем литровую бутылку «болса», и майор, узнав, что фирма получила заказ-контракт на строительство оборонительных сооружений в междуречье Ваал – Маас, заявил с таинственным видом, что сооружения эти им, скорее всего, придется строить совсем с другой стороны – где-нибудь по Висле или Одеру. Очень может быть, сказал он, война в самом скором времени примет совершенно новый оборот – Западный фронт вообще перестанет существовать, все будет решаться на Востоке...
С майором этим они пьянствовали где-то в Голландии, куда Ридель ездил по поводу нового контракта, и он не придал словам собутыльника никакого значения – мало ли что болтают за рюмкой. Но после двадцатого вдруг вспомнил и рассказал Болховитинову – оба они согласились, что майор, видимо, был к чему-то причастен и отчасти знал, что говорил.
– Но ведь тогда это значит, – сказал Ридель, – что их превосходительства просто собирались заключить сепаратное перемирие с англо-американцами и все силы бросить на Восточный фронт! Представляешь, к чему бы это привело? Во-первых, распад коалиции – золотая мечта Адольфа! – а во-вторых, один на один с русскими мы могли бы драться еще и два года, и три, и вообще конца не было бы этому бардаку! Теперь-то хоть дело явно идет к финалу.
Да, дело шло к финалу, события в Берлине показали это особенно наглядно. Думая о приближающемся конце войны, Болховитинов снова и снова задавал себе вопрос – что же теперь будет с ним самим? Продолжать жить, как ни в чем не бывало, где-нибудь в Праге или Париже, представлялось уже немыслимым. Что же тогда – проситься в Советский Союз? Пустят ли, вот вопрос... Куприну позволили репатриироваться еще до войны, потом уехала Цветаева, так и не дождавшись от немецких властей разрешения вернуться в Прагу. А что будет теперь? Участникам Сопротивления (их немало и во Франции, и в Бельгии) советское подданство, скорее всего, предоставят, – а другим? Сомнительно, очень сомнительно. Уж ему-то, работающему у немцев, на что вообще можно рассчитывать?
Останься он тогда в Энске и не случись этого несчастья с группой Кривошеина, все было бы иначе. Сейчас он уже, наверное, воевал бы, носил русскую форму. Как все было бы просто, Господи, от какой малости зависит человеческая судьба – случайное стечение обстоятельств...
А теперь уже поздно что-то предпринимать. Во Фрейтале ничего не получилось (да и на что можно было всерьез рассчитывать?), с рабочими отношения под конец как-то наладились, видимо, они ему все-таки стали доверять больше, Кузьмич на прощанье даже зажигалку самодельную подарил, но этим все и кончилось. А он-то размечтался, видел уже в своем воображении чуть ли не целое подполье, связь с другими группами, такую развел маниловщину...
И тут еще – в довершение всего – перспектива угодить в Голландию. Как нарочно! О том, что фирме не отвертеться от военного строительства в прифронтовой зоне, поговаривали уже давно; учитывая географию, логично было бы предположить, что речь пойдет о какой-нибудь Силезии. Старик Вернике, однако, сманеврировал в другую сторону – решил, видимо, на этот раз держаться от русских подальше. Опять незадача, ведь в Силезии можно было бы уйти к полякам!
Начался август. Газеты скупо сообщили о «спровоцированных безответственными элементами» беспорядках в Варшаве, которые успешно подавляются имперскими силами безопасности, опубликовали смертный приговор по делу первой группы заговорщиков, в их числе был один фельдмаршал, а также генерал-танкист Гепнер – тот самый, осенью сорок первого пообещавший фюреру с ходу взять Москву фронтальным ударом.
Придя однажды на работу, Болховитинов услышал, что шеф о нем справлялся и ждет у себя.
– Мой дорогой Больхофитинхоф, – сказал старик, усадив его в кресло и предложив сигару, – у меня для вас прекрасная новость!
– Это насчет Голландии?
– Вы, как всегда, проницательны, я восхищаюсь вашей способностью понимать с полуслова.
– Помилуйте, у нас уже несколько дней только и разговоров, что об этом новом контракте с Организацией Тодта.
– Кстати, секретном! – Вернике поднял палец. – Вот вам пример беспечности, хотя нам с каждой афишной тумбы напоминают, что враг подслушивает. Ах, эти дамы, эти дамы. Так как вы насчет того, чтобы поработать в новой обстановке?
– Почему именно я?
– О! Вы человек молодой, энергичный, не обремененный семьей... И, так сказать, в силу обстоятельств вашей биографии, насколько я понимаю, склонный к перемене мест. Чего не скажешь о других наших сотрудниках – тех немногих, которым фирма могла бы поручить эту работу. Дорогой Больхофитинхоф, у нас осталось четверо дипломированных инженеров, но они именно потому и остались, что мало на что годны, иначе, как вы понимаете, уже давно были бы на фронте. Действуя методом исключения, перст судьбы указывает на вас и господина Риделя – он, хотя и не молод, еще бодр и активен. Говоря по правде, мне не хотелось бы тревожить наших ветеранов – люди они многосемейные, к некоторым еще приехали эвакуированные родственники, им действительно трудно отрываться от семьи в столь тревожное время. Пусть уж спокойно досидят здесь до конца войны.
– Авантюристы – точное определение, – сказал Ридель, выходя из кабинета шефа, – тут я со стариком полностью согласен.
Болховитинов промолчал, сам он не мог еще разобраться в своем отношении к случившемуся. На первый взгляд – да, героический поступок, особенно того полковника, который осуществил покушение. Вопрос лишь, зачем все это было затеяно? Где эти тираноборцы были раньше, почему только теперь – проиграв войну на всех фронтах – сообразили, что от Гитлера надо избавляться?
Скорее всего, генералы хотели себя обелить, продемонстрировав враждебность нацизму. Хотя напрашивалось и другое объяснение, опирающееся на особенности типично армейской психологии с ее традиционной аполитичностью («Армия вне политики!»): Гитлер был хорош, пока созданная им система обеспечивала безотказную работу военного механизма, но стал помехой, когда система проявила неспособность функционировать и далее так же эффективно. В таком случае, вероятно, сама идея государственного переворота сводилась к тому, чтобы сохранить этот механизм, уберечь от полного уничтожения. Но неужели они могли всерьез надеяться, что после такой войны кто-то сможет мириться с существованием вооруженной Германии?
Так или иначе, заговор был затеей более чем сомнительной. И хорошо, пожалуй, что ничего из этого не вышло, ничего хорошего выйти не могло в любом случае. Сомнительно даже, привело ли бы это к окончанию войны. У Риделя был недавно странный разговор с одним случайным собутыльником, майором инженерной службы; они крепко поддали, вылакав вдвоем литровую бутылку «болса», и майор, узнав, что фирма получила заказ-контракт на строительство оборонительных сооружений в междуречье Ваал – Маас, заявил с таинственным видом, что сооружения эти им, скорее всего, придется строить совсем с другой стороны – где-нибудь по Висле или Одеру. Очень может быть, сказал он, война в самом скором времени примет совершенно новый оборот – Западный фронт вообще перестанет существовать, все будет решаться на Востоке...
С майором этим они пьянствовали где-то в Голландии, куда Ридель ездил по поводу нового контракта, и он не придал словам собутыльника никакого значения – мало ли что болтают за рюмкой. Но после двадцатого вдруг вспомнил и рассказал Болховитинову – оба они согласились, что майор, видимо, был к чему-то причастен и отчасти знал, что говорил.
– Но ведь тогда это значит, – сказал Ридель, – что их превосходительства просто собирались заключить сепаратное перемирие с англо-американцами и все силы бросить на Восточный фронт! Представляешь, к чему бы это привело? Во-первых, распад коалиции – золотая мечта Адольфа! – а во-вторых, один на один с русскими мы могли бы драться еще и два года, и три, и вообще конца не было бы этому бардаку! Теперь-то хоть дело явно идет к финалу.
Да, дело шло к финалу, события в Берлине показали это особенно наглядно. Думая о приближающемся конце войны, Болховитинов снова и снова задавал себе вопрос – что же теперь будет с ним самим? Продолжать жить, как ни в чем не бывало, где-нибудь в Праге или Париже, представлялось уже немыслимым. Что же тогда – проситься в Советский Союз? Пустят ли, вот вопрос... Куприну позволили репатриироваться еще до войны, потом уехала Цветаева, так и не дождавшись от немецких властей разрешения вернуться в Прагу. А что будет теперь? Участникам Сопротивления (их немало и во Франции, и в Бельгии) советское подданство, скорее всего, предоставят, – а другим? Сомнительно, очень сомнительно. Уж ему-то, работающему у немцев, на что вообще можно рассчитывать?
Останься он тогда в Энске и не случись этого несчастья с группой Кривошеина, все было бы иначе. Сейчас он уже, наверное, воевал бы, носил русскую форму. Как все было бы просто, Господи, от какой малости зависит человеческая судьба – случайное стечение обстоятельств...
А теперь уже поздно что-то предпринимать. Во Фрейтале ничего не получилось (да и на что можно было всерьез рассчитывать?), с рабочими отношения под конец как-то наладились, видимо, они ему все-таки стали доверять больше, Кузьмич на прощанье даже зажигалку самодельную подарил, но этим все и кончилось. А он-то размечтался, видел уже в своем воображении чуть ли не целое подполье, связь с другими группами, такую развел маниловщину...
И тут еще – в довершение всего – перспектива угодить в Голландию. Как нарочно! О том, что фирме не отвертеться от военного строительства в прифронтовой зоне, поговаривали уже давно; учитывая географию, логично было бы предположить, что речь пойдет о какой-нибудь Силезии. Старик Вернике, однако, сманеврировал в другую сторону – решил, видимо, на этот раз держаться от русских подальше. Опять незадача, ведь в Силезии можно было бы уйти к полякам!
Начался август. Газеты скупо сообщили о «спровоцированных безответственными элементами» беспорядках в Варшаве, которые успешно подавляются имперскими силами безопасности, опубликовали смертный приговор по делу первой группы заговорщиков, в их числе был один фельдмаршал, а также генерал-танкист Гепнер – тот самый, осенью сорок первого пообещавший фюреру с ходу взять Москву фронтальным ударом.
Придя однажды на работу, Болховитинов услышал, что шеф о нем справлялся и ждет у себя.
– Мой дорогой Больхофитинхоф, – сказал старик, усадив его в кресло и предложив сигару, – у меня для вас прекрасная новость!
– Это насчет Голландии?
– Вы, как всегда, проницательны, я восхищаюсь вашей способностью понимать с полуслова.
– Помилуйте, у нас уже несколько дней только и разговоров, что об этом новом контракте с Организацией Тодта.
– Кстати, секретном! – Вернике поднял палец. – Вот вам пример беспечности, хотя нам с каждой афишной тумбы напоминают, что враг подслушивает. Ах, эти дамы, эти дамы. Так как вы насчет того, чтобы поработать в новой обстановке?
– Почему именно я?
– О! Вы человек молодой, энергичный, не обремененный семьей... И, так сказать, в силу обстоятельств вашей биографии, насколько я понимаю, склонный к перемене мест. Чего не скажешь о других наших сотрудниках – тех немногих, которым фирма могла бы поручить эту работу. Дорогой Больхофитинхоф, у нас осталось четверо дипломированных инженеров, но они именно потому и остались, что мало на что годны, иначе, как вы понимаете, уже давно были бы на фронте. Действуя методом исключения, перст судьбы указывает на вас и господина Риделя – он, хотя и не молод, еще бодр и активен. Говоря по правде, мне не хотелось бы тревожить наших ветеранов – люди они многосемейные, к некоторым еще приехали эвакуированные родственники, им действительно трудно отрываться от семьи в столь тревожное время. Пусть уж спокойно досидят здесь до конца войны.