Страница:
– Милорды, я очень хотел бы предстать перед вами в военной форме, которую всегда носил с величайшей гордостью, – начал он своим высоким, чистым, звенящим тенором. – Но если человек не настолько здоров, чтобы сражаться, он не вправе надевать мундир. – Медленно подняв руку, Гилби приложил ее к сердцу. – Всего несколько дней назад, милорды, я бы все отдал, лишь бы быть здоровым и сражаться. Когда премьер-министр, да благословит его господь, принял историческое решение, справедливость и мудрость которого неоспоримы, когда он принял решение, что мы должны силой оружия восстановить мир в зоне Суэцкого канала и защитить наши неотъемлемые права, я почувствовал, что впервые за последние десять лет могу смотреть людям в глаза. В те дни все истые англичане могли смело смотреть в глаза всему миру. Неужели, милорды, истым англичанам это право дано было в последний раз?
Как всегда, лорд Гилби рисовался. Как всегда, рисуясь, он был совершенно искренен.
Однако при всей своей искренности он был далеко не так прост, как казался. Начал он речь за упокой своей любимой Англии, но вскоре стало ясно, что это для него удобный случай свести счеты с теми, кто выставил его из министров. Он не был умен, но в известной хитрости отказать ему было нельзя. У него получалось, что его личные враги и есть враги Суэцкой кампании внутри правительства. Поскольку, согласно клубным сплетням, Роджер был против этой авантюры, Гилби решил, что именно этот интриган и возглавил силы, которые вытеснили его из министерского кресла. Как все тщеславные и недалекие люди, Гилби не умел прощать. Не собирался он прощать и на этот раз. Тоном умудренного опытом государственного деятеля, ни разу не упомянув имени Роджера, он выразил сомнение относительно обороноспособности страны и деятельности «интеллектуальных аферистов», которые рады бы превратить нас всех в мягкотелых слюнтяев.
Один знакомый, сидевший тут же на галерее, написал на конверте: «Да это нож в спину!» – и передал его мне.
Гилби заканчивал:
– Милорды! Я был бы счастлив, если бы мог заверить вас, что безопасность страны находится в надежных руках. Давным-давно я не страдал бессонницей. Но последние горькие ночи я провел без сна, спрашивая себя: можем ли мы снова стать сильными? Ибо только в этом наше спасение. Чего бы нам это ни стоило, ценой каких угодно лишений, но мы должны восстановить свою былую мощь, чтобы наша страна могла защищать себя. Многим из нас, милорды, жить осталось уже недолго. Меня это не пугает, не пугает никого из нас – только бы знать в свой смертный час, что родина в безопасности.
И Гилби снова медленно приложил руку к сердцу. Опустившись на скамью, он достал из жилетного кармана коробочку с таблетками. С ближайших скамей раздались одобрительные возгласы, крики «Правильно! Правильно!», Гилби положил в рот таблетку и закрыл глаза. Несколько минут он сидел так, с закрытыми глазами, держась за сердце. Затем отвесил поклон лорду-канцлеру и удалился, опираясь на руку какого-то молодого человека.
Когда я рассказал об этом представлении Роджеру, он принял это хладнокровнее, чем другие дурные вести.
– Если нужно подложить кому-то свинью, аристократы переплюнут кого угодно. Видели бы вы, как обделывают эти дела родственнички моей жены. Большая все-таки помеха буржуазное воспитание со всякими там нравственными устоями.
Он говорил спокойно. Мы оба понимали, что отныне враги наши – отдельные люди и целые группы – станут явными. В обществе, построенном по образцу нашего или американского, продолжал он, крайне правые всегда будут вдесятеро сильнее крайне левых. Он и раньше имел случай в этом убедиться. Гилби не одинок, за ним выступят и другие.
Да, Гилби не был одинок. Я понял это, когда несколько дней спустя к нам заглянула Кэро. Она, как и вся ее родня, была ярой сторонницей Суэцкой кампании. У себя дома во время званых обедов она говорила об этом совершенно открыто, тогда как Роджер обычно отмалчивался. Уславливались ли они об этом заранее, или все ходы в игре были известны им наизусть, так что и уславливаться было незачем? Неплохое тактическое преимущество для Роджера иметь жену из родовитой семьи, которая превозносит политический курс правящей партии. Но было ли это тактическим ходом и уславливались ли они заранее или нет, Кэро душой не кривила. В те дни люди как будто разучились притворяться. Слушая Кэро, глядя в ее смелые, дерзко-наивные глаза, я был возмущен до глубины души, но ни на секунду не усомнился в ее искренности. Она полностью разделяла чувства лорда Гилби касательно Суэца, и по тем же причинам. Больше того, она уверяла, что эти чувства разделяют и избиратели Роджера, в том числе многие бедняки.
Она уговаривала меня поехать как-нибудь с ней к его избирателям, да так настойчиво, что я заподозрил тут какую-то заднюю мысль. В конце концов я сдался. Как-то днем в ноябре она повезла меня в свою так называемую «контору». Ехать пришлось недолго: избирательный округ Роджера находился в одном из благополучных районов Кенсингтона. Мы ехали по Куинсгейт, улице, еще хранившей приметы былой добропорядочности: мимо скромных гостиниц, доходных домов, дешевых меблированных комнат, студенческих общежитии, мимо той части Кромвел-роуд и Эрлс-корт, где полным-полно статисток, студентов-африканцев, художников. Все они сейчас выбрались на улицу погреться на осеннем солнышке, и, наверно, сказал я Кэро, тревоги лорда Гилби так же далеки от них, как заботы какого-нибудь японского даймио.
– Большинство из них вообще не голосует, – только и ответила Кэро.
Ее «контора» помещалась где-то на задворках в одном из тесно поставленных, однотипных домиков, как две капли воды похожих на те, мимо которых я возвращался в детстве домой из школы. Оказалось, что каждый понедельник от двух до шести Кэро сидит в «парадной» комнате одной из своих «подружек» из числа избирательниц – здоровенной женщины с типично ист-эндским выговором. Она сразу же заварила нам чаю. Держалась она с Кэро запанибрата и была, по-видимому, в восторге, что может называть знатную даму просто по имени.
На первый взгляд было непонятно, почему Кэро обосновалась именно здесь. Этот район избирательного округа поддерживал другого кандидата. За место в парламенте Роджер мог не беспокоиться: превратись он сегодня в гориллу, кенсингтонский район все равно продолжал бы голосовать за него. Но здесь Кэро находилась в гуще рабочего класса. Среди здешних бедняков, люмпен-пролетариев, она могла надеяться заполучить для Роджера несколько лишних голосов; а остальные с той же чисто английской флегматичной безучастностью будут по-прежнему отдавать голоса-другой горилле, лишь бы та выступала в парламенте против Роджера.
Итак, Кэро обосновалась в душной, тесной комнате, готовая разговаривать с любым посетителем, который заглянет сюда в эти часы. Окно смотрело на соседние дома, стоявшие так близко, что можно было различить все сучки и задоринки на дверях. Первые посетители Кэро – или, точнее, ее клиенты – были сплошь сторонники консервативной партии, пожилые люди, жившие кто на доход с маленького капитала, кто на пенсию. Что заставляло их покидать свои комнатки в высоких и узких, как башни, старых домах Кортфилд-гарденс или Неверн-сквер и ехать сюда? Главным образом желание поговорить с кем-то, думал я.
В большинстве это были люди одинокие, никому не нужные – они сами готовили себе обед и ходили в библиотеку за книгами. Кое-кому просто хотелось поговорить о своих молодых годах, о лучшей жизни, которая миновала безвозвратно. Они были безнадежно одиноки в человеческом муравейнике – одиноки и напуганы. Мысль о бомбах не давала им покоя, и, хотя некоторые не могли бы сказать, для чего они живут, умирать им вовсе по хотелось. И вообще «смерть так неопрятна», с напускным хладнокровном заявила одна старая дама, преподававшая тридцать лет назад в пансионе для благородных девиц. Я не мог бы найти для нее слов утешения – смерть действительно неопрятна, но для того, кому страшно, кто всеми брошен, одинок, – она тяжелее вдвое. Я не мог бы найти слов утешения, а Кэро утешала, и не потому, что была отзывчивей, не потому, что разделяла их страхи (в смелости она не уступала своему брату), – нет, просто она держалась как-то по-товарищески, неназойливо, буднично, почти сухо, своим поведением она словно говорила: «Все мы смертны, все там будем».
Клиенты «из благородных» (среди них были люди и чудаковатые, прибитые жизнью и старающиеся из последних сил сохранять приличия) действительно все до одного оказались за вооруженное вмешательство в Суэце. Тут не было ничего удивительного. Гораздо больше удивили меня те, которые пришли позже, когда закончился трудовой день. Это были жители окрестных улочек – пестрый люд, плотным кольцом окружавший зажиточное ядро огромного, беспорядочного, никогда по замолкающего города; они работали в метро, на мелких фабричках, охотно покупали билеты денежной лотереи и делали ставки на лошадей у уличных букмекеров. Все они были членами профсоюзов и голосовали за лейбористскую партию. Приходили они сюда поговорить по делу, главным образом о жилье, иногда о школе. Кэро отвечала тоже деловито, энергично – да, этот вопрос поднять можно, нет, это не входит в компетенцию…
Нескольким она дала совет, на какую лошадь поставить завтра, дала не «de haut en bas»[5], а потому, что сама увлекалась скачками, пожалуй, еще больше, чем они. Держалась она вполне этично, но все же разок-другой упомянула о Суэце. Иногда о нем заговаривали посетители. Правильно она мне раньше говорила: люди, которые никогда в жизни не подали бы голоса за кого-нибудь из ее «сословия», которые не скрывали, что они против «господ», сейчас, сбитые с толку, обиженные, были на ее стороне и на стороне лорда Гилби, а отнюдь не на моей.
Когда она наконец распрощалась и мы вышли, наступил уже вечер, было свежо и звезды сияли необычно ярко для Лондона. Задернутые шторами окна нижних этажей тускло светились. Красные, желтые и синие лампочки обрамляли вывеску бара на углу. Улица была будничная, тихая и мирная, с низенькими приветливыми домиками. Кэро настойчиво приглашала меня заехать к ним на Лорд-Норт-стрит выпить виски. Я знал, что Роджер сегодня выступает с речью где-то в провинции. Знал, что она не так уж дорожит моим обществом. Значит, ей что-то от меня нужно.
Мы быстро ехали по затихшим улицам. Кэро сама вела машину.
– Убедились? – спросила она.
Она хотела сказать: «Убедились в моей правоте?»
Мне стало неприятно. Я заспорил: эта горстка людей ровным счетом ничего не доказывает; вот если бы это были рабочие из центральных областей или из северной части страны… Но я и сам не чувствовал уверенности: политические деятели, возвращаясь из поездок по своим избирательным округам, нередко привозили те же сведения.
– Надеюсь, они по крайней мере довольны результатами, – сказал я. – Надеюсь, и вы довольны.
– Надо было довести дело до конца, – сказала Кэро.
– Все вы обеими руками цепляетесь за прошлое, – возразил я. – Ну скажите на милость, к чему это нас приведет?
– Надо было довести дело до конца.
Раздраженные, недовольные друг другом, мы уселись в гостиной на Лорд-Норт-стрит. Целый день Кэро разговаривала с посетителями, я устал даже в роли слушателя, однако она и теперь не угомонилась. Она стала рассказывать мне о своих сыновьях – оба учились в закрытой подготовительной школе. «Успехами ни один не блещет, – заметила она с каким-то даже удовлетворением. – У нас в семье особых умников никогда не было».
Мне представилось, что, когда я уйду, она будет еще пить в одиночество. Сегодня она выглядела старше своих лет – кожа на скулах обветрилась и покраснела. И все-таки она оставалась миловидной, и в ее походке была если не грация, то упругость: так уверенно двигаются люди сильные, привыкшие к спорту.
Она снова села на диван, поджала ноги и посмотрела на меня в упор.
– Я хочу поговорить с вами, – сказала она.
– О чем?
– Вы же и так догадались. – Она смотрела на меня смело, совсем как ее брат тогда в клубе. – Вы знаете, что у Роджера был свой взгляд на всю эту историю (она хотела сказать – на Суэц). Знаете ведь. Я же знаю, что вы знаете. И наши с ним взгляды прямо противоположны. Ну да ладно, все это теперь полетело к чертям. Не все ли равно – кто что думал. Нужно поскорее все это забыть и начинать сначала.
И вдруг она спросила:
– Вы ведь теперь часто видитесь с Роджером?
Я кивнул.
– Вы, наверно, понимаете, что повлиять на него невозможно. – Она громко расхохоталась. – Я вовсе не хочу сказать, что он чудовище. Дома он ни во что не вмешивается, и он хороший отец. Но что касается остального, лучше его не трогать. Что он задумал, как он собирается осуществлять задуманное – знает только он сам и никого слушаться не станет.
Она сказала это даже с каким-то смирением. Сплетники в Бассете и в других модных салонах уверяли, будто она вертит мужем, как хочет. Сплетня эта родилась отчасти потому, что она была так хороша собой, а отчасти потому, что Роджер неизменно относился к ней с рыцарской предупредительностью – взять хотя бы тот случай с Сэммикинсом. В их доме голова она! На этот счет у сплетников из богатого круга, к которому принадлежала Кэро, разногласий не было.
Сейчас я узнал от Кэро, кто на самом деле голова в их доме. Она сказала это таким тоном, словно сама удивлялась своему смирению. И еще в голосе ее прозвучала нотка торжества: она всегда утверждала, что и я не имею решающего влияния на Роджера, и ей было приятно лишний раз напомнить мне об этом. А все оттого, что Кэро, ничуть не уступавшая своему брату в бесшабашности и азартности, баловница судьбы, по мнению всех своих подруг, эта самая Кэро ревновала мужа к его друзьям.
– Он никому не позволит собой помыкать, – сказала она, – не обольщайтесь на этот счет.
– Я ведь, как вы знаете, работаю с ним не первый день.
– Будто я не знаю, над чем вы с ним сейчас работаете. За кого вы меня принимаете? – воскликнула она. – Вот поэтому я и хотела с вами поговорить. К чему все это может привести?
– Мне кажется, ему об этом лучше судить, – ответил я.
– Ему я этого не говорила. – Глаза ее зло блеснули. – Потому что, когда он что-то решит, лучше ничего не говорить, даже в мыслях не надо допускать возможности провала… если хочешь ему помочь… Но боюсь, ничего у него не выйдет.
– Это, конечно, риск, – возразил я, – но ведь Роджер знает, на что идет.
– Знает ли?
– Что вы хотите сказать? Разве вы не разделяете его стремлений?
– Приходится.
– Тогда что же…
– Мне трудно с вами спорить. Для этого я слишком мало знаю, – ответила Кэро. – Но у меня есть чутье, и оно мне подсказывает, что у него слишком мало шансов на успех. И я хочу вас кое о чем попросить. – Говорила она не слишком дружелюбно, но горячо.
– О чем же?
– В конце концов он все равно сделает по-своему. Я же честно предупредила. Но вы и ваши друзья можете очень все для него осложнить. Не надо! Вот о чем я вас прошу. Дайте ему возможность лавировать. Может быть, ему придется без шума выйти из игры. Это не беда, лишь бы только он спохватился вовремя. Но если он увязнет в этом деле по уши, он себя погубит. Я прошу вас и ваших друзей: не мешайте ему.
Она была ничуть не интеллигентнее Сэммикинса. Помимо модных мемуаров, почти ничего не читала. Но в тонкостях высокой политики она разбиралась лучше меня, даже лучше Роджера. Для нее это была игра, которую можно выиграть, а можно и проиграть. Если Роджеру придется отказаться от избранного им политического курса, это неважно. Важно одно – продвинется ли он вверх по служебной лестнице.
До этого я слушал ее с возрастающей неприязнью. Но сейчас ее горячая преданность неожиданно тронула меня.
– Ход кампании целиком зависит от Роджера, – сказал я. – Он слишком хороший политик, чтобы вовремя не почуять опасность.
– Вы должны облегчить ему отступление.
– По-моему, вы напрасно волнуетесь…
– Как же мне не волноваться? Что будет с ним, если это сорвется?
– Мне кажется, его нелегко сломить, – теперь я говорил очень мягко. – Он выстоит. Уверен, что выстоит и возьмет свое.
– На своем веку я повидала слишком много несостоявшихся премьеров, которые когда-то, где-то, что-то напутали, сделали какой-то неверный ход. – Кэро тоже говорила не так резко, как раньте. – На них жалко смотреть. Наверно, это ужасно, когда блестящее будущее уплывает из рук. Не знаю, как перенес бы это Роджер.
– Если уж придется, так перенесет, конечно, – сказал я.
– Вторые роли не по нем. Он бы вконец извелся. Разве вы не видите? Он создан, чтобы главенствовать, и меньшим не удовлетворится.
Она смотрела на меня широко раскрытыми невинными глазами, и я чувствовал: для нее в целом мире существует один только Роджер. В эту минуту мы искренне понимали друг друга, нас объединяло общее волнение – и вдруг словно лопнула какая-то пружина. Кэро закинула голову и громко расхохоталась.
– Только представьте, – воскликнула она, – Роджер отказывается от неравной борьбы и довольствуется мостом губернатора Новой Зеландии.
Она повеселела и палила себе еще виски.
Картина, которая в представлении Кэро должна была символизировать полный крах, показалась мне довольно оригинальной.
Скоро я стал прощаться. Она ни за что не хотела меня отпускать. Уговаривала, чтобы я посидел еще хоть четверть часа. Несмотря на то что наши отношения немного наладились, милее я ей не стал. Просто ей было скучно одной без мужа и детей. Как Диана и другие богатые и хорошенькие женщины, она плохо переносила скуку, и расплачиваться за это приходилось тому, кто первый подворачивался под руку. Я наотрез отказался остаться, и она сначала надулась, но потом ей пришло в голову, что можно приятно скоротать вечер за картами. Выходя из дома, я слышал, как она звонит кому-то, приглашая на покер.
Как всегда, лорд Гилби рисовался. Как всегда, рисуясь, он был совершенно искренен.
Однако при всей своей искренности он был далеко не так прост, как казался. Начал он речь за упокой своей любимой Англии, но вскоре стало ясно, что это для него удобный случай свести счеты с теми, кто выставил его из министров. Он не был умен, но в известной хитрости отказать ему было нельзя. У него получалось, что его личные враги и есть враги Суэцкой кампании внутри правительства. Поскольку, согласно клубным сплетням, Роджер был против этой авантюры, Гилби решил, что именно этот интриган и возглавил силы, которые вытеснили его из министерского кресла. Как все тщеславные и недалекие люди, Гилби не умел прощать. Не собирался он прощать и на этот раз. Тоном умудренного опытом государственного деятеля, ни разу не упомянув имени Роджера, он выразил сомнение относительно обороноспособности страны и деятельности «интеллектуальных аферистов», которые рады бы превратить нас всех в мягкотелых слюнтяев.
Один знакомый, сидевший тут же на галерее, написал на конверте: «Да это нож в спину!» – и передал его мне.
Гилби заканчивал:
– Милорды! Я был бы счастлив, если бы мог заверить вас, что безопасность страны находится в надежных руках. Давным-давно я не страдал бессонницей. Но последние горькие ночи я провел без сна, спрашивая себя: можем ли мы снова стать сильными? Ибо только в этом наше спасение. Чего бы нам это ни стоило, ценой каких угодно лишений, но мы должны восстановить свою былую мощь, чтобы наша страна могла защищать себя. Многим из нас, милорды, жить осталось уже недолго. Меня это не пугает, не пугает никого из нас – только бы знать в свой смертный час, что родина в безопасности.
И Гилби снова медленно приложил руку к сердцу. Опустившись на скамью, он достал из жилетного кармана коробочку с таблетками. С ближайших скамей раздались одобрительные возгласы, крики «Правильно! Правильно!», Гилби положил в рот таблетку и закрыл глаза. Несколько минут он сидел так, с закрытыми глазами, держась за сердце. Затем отвесил поклон лорду-канцлеру и удалился, опираясь на руку какого-то молодого человека.
Когда я рассказал об этом представлении Роджеру, он принял это хладнокровнее, чем другие дурные вести.
– Если нужно подложить кому-то свинью, аристократы переплюнут кого угодно. Видели бы вы, как обделывают эти дела родственнички моей жены. Большая все-таки помеха буржуазное воспитание со всякими там нравственными устоями.
Он говорил спокойно. Мы оба понимали, что отныне враги наши – отдельные люди и целые группы – станут явными. В обществе, построенном по образцу нашего или американского, продолжал он, крайне правые всегда будут вдесятеро сильнее крайне левых. Он и раньше имел случай в этом убедиться. Гилби не одинок, за ним выступят и другие.
Да, Гилби не был одинок. Я понял это, когда несколько дней спустя к нам заглянула Кэро. Она, как и вся ее родня, была ярой сторонницей Суэцкой кампании. У себя дома во время званых обедов она говорила об этом совершенно открыто, тогда как Роджер обычно отмалчивался. Уславливались ли они об этом заранее, или все ходы в игре были известны им наизусть, так что и уславливаться было незачем? Неплохое тактическое преимущество для Роджера иметь жену из родовитой семьи, которая превозносит политический курс правящей партии. Но было ли это тактическим ходом и уславливались ли они заранее или нет, Кэро душой не кривила. В те дни люди как будто разучились притворяться. Слушая Кэро, глядя в ее смелые, дерзко-наивные глаза, я был возмущен до глубины души, но ни на секунду не усомнился в ее искренности. Она полностью разделяла чувства лорда Гилби касательно Суэца, и по тем же причинам. Больше того, она уверяла, что эти чувства разделяют и избиратели Роджера, в том числе многие бедняки.
Она уговаривала меня поехать как-нибудь с ней к его избирателям, да так настойчиво, что я заподозрил тут какую-то заднюю мысль. В конце концов я сдался. Как-то днем в ноябре она повезла меня в свою так называемую «контору». Ехать пришлось недолго: избирательный округ Роджера находился в одном из благополучных районов Кенсингтона. Мы ехали по Куинсгейт, улице, еще хранившей приметы былой добропорядочности: мимо скромных гостиниц, доходных домов, дешевых меблированных комнат, студенческих общежитии, мимо той части Кромвел-роуд и Эрлс-корт, где полным-полно статисток, студентов-африканцев, художников. Все они сейчас выбрались на улицу погреться на осеннем солнышке, и, наверно, сказал я Кэро, тревоги лорда Гилби так же далеки от них, как заботы какого-нибудь японского даймио.
– Большинство из них вообще не голосует, – только и ответила Кэро.
Ее «контора» помещалась где-то на задворках в одном из тесно поставленных, однотипных домиков, как две капли воды похожих на те, мимо которых я возвращался в детстве домой из школы. Оказалось, что каждый понедельник от двух до шести Кэро сидит в «парадной» комнате одной из своих «подружек» из числа избирательниц – здоровенной женщины с типично ист-эндским выговором. Она сразу же заварила нам чаю. Держалась она с Кэро запанибрата и была, по-видимому, в восторге, что может называть знатную даму просто по имени.
На первый взгляд было непонятно, почему Кэро обосновалась именно здесь. Этот район избирательного округа поддерживал другого кандидата. За место в парламенте Роджер мог не беспокоиться: превратись он сегодня в гориллу, кенсингтонский район все равно продолжал бы голосовать за него. Но здесь Кэро находилась в гуще рабочего класса. Среди здешних бедняков, люмпен-пролетариев, она могла надеяться заполучить для Роджера несколько лишних голосов; а остальные с той же чисто английской флегматичной безучастностью будут по-прежнему отдавать голоса-другой горилле, лишь бы та выступала в парламенте против Роджера.
Итак, Кэро обосновалась в душной, тесной комнате, готовая разговаривать с любым посетителем, который заглянет сюда в эти часы. Окно смотрело на соседние дома, стоявшие так близко, что можно было различить все сучки и задоринки на дверях. Первые посетители Кэро – или, точнее, ее клиенты – были сплошь сторонники консервативной партии, пожилые люди, жившие кто на доход с маленького капитала, кто на пенсию. Что заставляло их покидать свои комнатки в высоких и узких, как башни, старых домах Кортфилд-гарденс или Неверн-сквер и ехать сюда? Главным образом желание поговорить с кем-то, думал я.
В большинстве это были люди одинокие, никому не нужные – они сами готовили себе обед и ходили в библиотеку за книгами. Кое-кому просто хотелось поговорить о своих молодых годах, о лучшей жизни, которая миновала безвозвратно. Они были безнадежно одиноки в человеческом муравейнике – одиноки и напуганы. Мысль о бомбах не давала им покоя, и, хотя некоторые не могли бы сказать, для чего они живут, умирать им вовсе по хотелось. И вообще «смерть так неопрятна», с напускным хладнокровном заявила одна старая дама, преподававшая тридцать лет назад в пансионе для благородных девиц. Я не мог бы найти для нее слов утешения – смерть действительно неопрятна, но для того, кому страшно, кто всеми брошен, одинок, – она тяжелее вдвое. Я не мог бы найти слов утешения, а Кэро утешала, и не потому, что была отзывчивей, не потому, что разделяла их страхи (в смелости она не уступала своему брату), – нет, просто она держалась как-то по-товарищески, неназойливо, буднично, почти сухо, своим поведением она словно говорила: «Все мы смертны, все там будем».
Клиенты «из благородных» (среди них были люди и чудаковатые, прибитые жизнью и старающиеся из последних сил сохранять приличия) действительно все до одного оказались за вооруженное вмешательство в Суэце. Тут не было ничего удивительного. Гораздо больше удивили меня те, которые пришли позже, когда закончился трудовой день. Это были жители окрестных улочек – пестрый люд, плотным кольцом окружавший зажиточное ядро огромного, беспорядочного, никогда по замолкающего города; они работали в метро, на мелких фабричках, охотно покупали билеты денежной лотереи и делали ставки на лошадей у уличных букмекеров. Все они были членами профсоюзов и голосовали за лейбористскую партию. Приходили они сюда поговорить по делу, главным образом о жилье, иногда о школе. Кэро отвечала тоже деловито, энергично – да, этот вопрос поднять можно, нет, это не входит в компетенцию…
Нескольким она дала совет, на какую лошадь поставить завтра, дала не «de haut en bas»[5], а потому, что сама увлекалась скачками, пожалуй, еще больше, чем они. Держалась она вполне этично, но все же разок-другой упомянула о Суэце. Иногда о нем заговаривали посетители. Правильно она мне раньше говорила: люди, которые никогда в жизни не подали бы голоса за кого-нибудь из ее «сословия», которые не скрывали, что они против «господ», сейчас, сбитые с толку, обиженные, были на ее стороне и на стороне лорда Гилби, а отнюдь не на моей.
Когда она наконец распрощалась и мы вышли, наступил уже вечер, было свежо и звезды сияли необычно ярко для Лондона. Задернутые шторами окна нижних этажей тускло светились. Красные, желтые и синие лампочки обрамляли вывеску бара на углу. Улица была будничная, тихая и мирная, с низенькими приветливыми домиками. Кэро настойчиво приглашала меня заехать к ним на Лорд-Норт-стрит выпить виски. Я знал, что Роджер сегодня выступает с речью где-то в провинции. Знал, что она не так уж дорожит моим обществом. Значит, ей что-то от меня нужно.
Мы быстро ехали по затихшим улицам. Кэро сама вела машину.
– Убедились? – спросила она.
Она хотела сказать: «Убедились в моей правоте?»
Мне стало неприятно. Я заспорил: эта горстка людей ровным счетом ничего не доказывает; вот если бы это были рабочие из центральных областей или из северной части страны… Но я и сам не чувствовал уверенности: политические деятели, возвращаясь из поездок по своим избирательным округам, нередко привозили те же сведения.
– Надеюсь, они по крайней мере довольны результатами, – сказал я. – Надеюсь, и вы довольны.
– Надо было довести дело до конца, – сказала Кэро.
– Все вы обеими руками цепляетесь за прошлое, – возразил я. – Ну скажите на милость, к чему это нас приведет?
– Надо было довести дело до конца.
Раздраженные, недовольные друг другом, мы уселись в гостиной на Лорд-Норт-стрит. Целый день Кэро разговаривала с посетителями, я устал даже в роли слушателя, однако она и теперь не угомонилась. Она стала рассказывать мне о своих сыновьях – оба учились в закрытой подготовительной школе. «Успехами ни один не блещет, – заметила она с каким-то даже удовлетворением. – У нас в семье особых умников никогда не было».
Мне представилось, что, когда я уйду, она будет еще пить в одиночество. Сегодня она выглядела старше своих лет – кожа на скулах обветрилась и покраснела. И все-таки она оставалась миловидной, и в ее походке была если не грация, то упругость: так уверенно двигаются люди сильные, привыкшие к спорту.
Она снова села на диван, поджала ноги и посмотрела на меня в упор.
– Я хочу поговорить с вами, – сказала она.
– О чем?
– Вы же и так догадались. – Она смотрела на меня смело, совсем как ее брат тогда в клубе. – Вы знаете, что у Роджера был свой взгляд на всю эту историю (она хотела сказать – на Суэц). Знаете ведь. Я же знаю, что вы знаете. И наши с ним взгляды прямо противоположны. Ну да ладно, все это теперь полетело к чертям. Не все ли равно – кто что думал. Нужно поскорее все это забыть и начинать сначала.
И вдруг она спросила:
– Вы ведь теперь часто видитесь с Роджером?
Я кивнул.
– Вы, наверно, понимаете, что повлиять на него невозможно. – Она громко расхохоталась. – Я вовсе не хочу сказать, что он чудовище. Дома он ни во что не вмешивается, и он хороший отец. Но что касается остального, лучше его не трогать. Что он задумал, как он собирается осуществлять задуманное – знает только он сам и никого слушаться не станет.
Она сказала это даже с каким-то смирением. Сплетники в Бассете и в других модных салонах уверяли, будто она вертит мужем, как хочет. Сплетня эта родилась отчасти потому, что она была так хороша собой, а отчасти потому, что Роджер неизменно относился к ней с рыцарской предупредительностью – взять хотя бы тот случай с Сэммикинсом. В их доме голова она! На этот счет у сплетников из богатого круга, к которому принадлежала Кэро, разногласий не было.
Сейчас я узнал от Кэро, кто на самом деле голова в их доме. Она сказала это таким тоном, словно сама удивлялась своему смирению. И еще в голосе ее прозвучала нотка торжества: она всегда утверждала, что и я не имею решающего влияния на Роджера, и ей было приятно лишний раз напомнить мне об этом. А все оттого, что Кэро, ничуть не уступавшая своему брату в бесшабашности и азартности, баловница судьбы, по мнению всех своих подруг, эта самая Кэро ревновала мужа к его друзьям.
– Он никому не позволит собой помыкать, – сказала она, – не обольщайтесь на этот счет.
– Я ведь, как вы знаете, работаю с ним не первый день.
– Будто я не знаю, над чем вы с ним сейчас работаете. За кого вы меня принимаете? – воскликнула она. – Вот поэтому я и хотела с вами поговорить. К чему все это может привести?
– Мне кажется, ему об этом лучше судить, – ответил я.
– Ему я этого не говорила. – Глаза ее зло блеснули. – Потому что, когда он что-то решит, лучше ничего не говорить, даже в мыслях не надо допускать возможности провала… если хочешь ему помочь… Но боюсь, ничего у него не выйдет.
– Это, конечно, риск, – возразил я, – но ведь Роджер знает, на что идет.
– Знает ли?
– Что вы хотите сказать? Разве вы не разделяете его стремлений?
– Приходится.
– Тогда что же…
– Мне трудно с вами спорить. Для этого я слишком мало знаю, – ответила Кэро. – Но у меня есть чутье, и оно мне подсказывает, что у него слишком мало шансов на успех. И я хочу вас кое о чем попросить. – Говорила она не слишком дружелюбно, но горячо.
– О чем же?
– В конце концов он все равно сделает по-своему. Я же честно предупредила. Но вы и ваши друзья можете очень все для него осложнить. Не надо! Вот о чем я вас прошу. Дайте ему возможность лавировать. Может быть, ему придется без шума выйти из игры. Это не беда, лишь бы только он спохватился вовремя. Но если он увязнет в этом деле по уши, он себя погубит. Я прошу вас и ваших друзей: не мешайте ему.
Она была ничуть не интеллигентнее Сэммикинса. Помимо модных мемуаров, почти ничего не читала. Но в тонкостях высокой политики она разбиралась лучше меня, даже лучше Роджера. Для нее это была игра, которую можно выиграть, а можно и проиграть. Если Роджеру придется отказаться от избранного им политического курса, это неважно. Важно одно – продвинется ли он вверх по служебной лестнице.
До этого я слушал ее с возрастающей неприязнью. Но сейчас ее горячая преданность неожиданно тронула меня.
– Ход кампании целиком зависит от Роджера, – сказал я. – Он слишком хороший политик, чтобы вовремя не почуять опасность.
– Вы должны облегчить ему отступление.
– По-моему, вы напрасно волнуетесь…
– Как же мне не волноваться? Что будет с ним, если это сорвется?
– Мне кажется, его нелегко сломить, – теперь я говорил очень мягко. – Он выстоит. Уверен, что выстоит и возьмет свое.
– На своем веку я повидала слишком много несостоявшихся премьеров, которые когда-то, где-то, что-то напутали, сделали какой-то неверный ход. – Кэро тоже говорила не так резко, как раньте. – На них жалко смотреть. Наверно, это ужасно, когда блестящее будущее уплывает из рук. Не знаю, как перенес бы это Роджер.
– Если уж придется, так перенесет, конечно, – сказал я.
– Вторые роли не по нем. Он бы вконец извелся. Разве вы не видите? Он создан, чтобы главенствовать, и меньшим не удовлетворится.
Она смотрела на меня широко раскрытыми невинными глазами, и я чувствовал: для нее в целом мире существует один только Роджер. В эту минуту мы искренне понимали друг друга, нас объединяло общее волнение – и вдруг словно лопнула какая-то пружина. Кэро закинула голову и громко расхохоталась.
– Только представьте, – воскликнула она, – Роджер отказывается от неравной борьбы и довольствуется мостом губернатора Новой Зеландии.
Она повеселела и палила себе еще виски.
Картина, которая в представлении Кэро должна была символизировать полный крах, показалась мне довольно оригинальной.
Скоро я стал прощаться. Она ни за что не хотела меня отпускать. Уговаривала, чтобы я посидел еще хоть четверть часа. Несмотря на то что наши отношения немного наладились, милее я ей не стал. Просто ей было скучно одной без мужа и детей. Как Диана и другие богатые и хорошенькие женщины, она плохо переносила скуку, и расплачиваться за это приходилось тому, кто первый подворачивался под руку. Я наотрез отказался остаться, и она сначала надулась, но потом ей пришло в голову, что можно приятно скоротать вечер за картами. Выходя из дома, я слышал, как она звонит кому-то, приглашая на покер.
17. Вспышка подозрения
Как я сказал Кэро, Роджер был слишком хорошим политиком, чтобы вовремя не почуять опасность. В сущности, чутье на опасность – самое ценное качество для человека, который прокладывает себе путь к власти: кроме тех случаев, разумеется, когда оно полностью парализует его деятельность и, следовательно, становится качеством самым вредным. Зимой, когда никто еще не пришел в себя после Суэца, Роджер уже присматривался: кто окажется через год его противником, критиком, а то и ярым врагом. К тому времени он раскроет свои карты. Из тактических соображений Роджеру следовало самому приоткрыть эти карты столпам промышленности вроде лорда Лафкина. Поэтому, набравшись терпения, он обедал в клубе то с одним, то с другим и временами впадал в хорошо рассчитанную откровенность.
В Уайтхолле и в клубах я улавливал кое-какие отзвуки этих бесед. Как-то раз я даже услышал от лорда Лафкина такой комплимент Роджеру: «Что же, для политика он не так уж глуп». Столь лестная оценка – как по форме, так и по духу напомнившая мне новейшее течение в критике – была высшей похвалой, какой на моей памяти удостоил кого-либо лорд Лафкин.
В конце декабря Роджер предложил и мне включиться в эту предварительную кампанию. Ученые запаздывали со своим докладом, но мы знали, что он будет представлен вскоре после Нового года; знали мы и его содержание. Лоуренс Эстил и Фрэнсис Гетлиф расходятся в частностях, но в целом все ученые, кроме Бродзинского, придерживаются единого мнения. Бродзинский по-прежнему свято верит в свою правоту и в то, что в конце концов его точка зрения восторжествует. Ясно, что он доложит свое особое мнение.
Моя задача, по словам Роджера, заключалась в том, чтобы поманить его радужными перспективами, успокоить, но дать понять, что в настоящее время он не может рассчитывать на существенную поддержку правительства.
Я встрепенулся: у меня тоже было кое-какое чутье на опасность. Я до сих пор упрекал себя, что не открылся Дугласу Осбалдистону с самого начала, когда он вызывал меня на откровенность. И с Бродзинским надо поговорить начистоту. Но сделать это должен сам Роджер.
Роджер был переутомлен и задерган. Когда я сказал, что вряд ли сумею добиться толку, он возразил, что я ведь всю жизнь занимаюсь такого рода делами. Когда я сказал, что Бродзинский – человек опасный, Роджер пожал плечами. Опасен только тот, за кем стоят какие-то силы, ответил он. Вот он, Роджер, берет на себя авиационную промышленность и военных. А что такое Бродзинский? Одиночка, никого и ничего не представляющий. «Вы что, испугались его буйного нрава? Впереди нас ждет кое-что и похуже. Что же, вы собираетесь все взвалить на меня?»
Никогда мы еще не были так близки к ссоре. Вернувшись к себе, я написал ему, что, по-моему, это ошибка и что я отказываюсь говорить с Бродзинским. Но тут мной овладело какое-то суеверное чувство; я постоял у окна, потом вернулся к столу и изорвал письмо.
Поговорить с Бродзинским наедине мне удалось после очередного заседания ученых, которое состоялось за несколько дней до рождества. Уолтер Льюк ушел вперед вместе с Фрэнсисом Гетлифом и Эстилом; Пирсон, как всегда спокойно и неторопливо, собирался к вечернему самолету на Вашингтон, куда он исправно летал каждые две недели. Воспользовавшись этим, я пригласил Бродзинского в «Атеней», и мы пошли вдвоем по берегу пруде сквозь промозглую зимнюю тьму. Над черной водой клубился туман. Поблизости что-то трепыхнулось, булькнуло – должно быть, нырнула за добычей какая-то птица.
– Ну как, по-вашему, идут дела? – спросил я.
– Какие дела? – спросил Бродзинский своим низким грудным голосом, как всегда величая меня полным титулом.
– Дела в комиссии.
– Разрешите мне задать вам один вопрос: почему те трое (он имел в виду Льюка, Гетлифа и Эстила) ушли вместе?
Парк был безлюден, но он понизил голос чуть не до шепота. Его лицо было обращено ко мне, большие глаза светились недоверием.
– Они ушли, – ответил он сам себе, – чтобы на свободе строить свои планы без меня.
Вполне вероятно, так оно и было. Но если бы и не было, ему бы все равно это померещилось.
– Вы думаете, я доволен тем, что творится в нашей комиссии?.. – Он упорно величал меня полным титулом.
Дальше мы шли молча. Такое начало не сулило ничего хорошего. В клубе я повел его наверх, в большую гостиную. Там на столике лежала книга кандидатов в члены. Я подумал, что при виде ее он, пожалуй, смягчится. Тут было и его имя; все мы: Фрэнсис, Льюк, Эстил, Осбалдистон, Гектор Роуз и я – предложили его кандидатуру. Ни для кого не было секретом, что он жаждет стать членом «Атенея», что это его заветная мечта. Мы со своей стороны делали, что могли. И не только для того, чтобы задобрить его и утихомирить, – тут было, мне кажется, и другое побуждение. Несмотря на тяжелый характер, несмотря на то что он был явный параноик, в нем чувствовалось что-то жалкое. (А может быть, как раз потому так и получилось, что он был параноик.) Перед человеком, душевно не уравновешенным, пасуют даже сильные, видавшие виды люди. Впервые я ощутил это еще в молодости, познакомившись с нравом первого моего доброжелателя Джорджа Пэссепта. Молодежь привлекали к нему не только и не столько его размах, его грандиозные фантастические проекты, даже не самобытная и страстная натура. Дело в том, что, когда на него находили припадки подозрительности, чувствуя себя несчастным и гонимым, он становился совершенно беззащитен. Он взывал о сострадании и получал его такой мерой, о какой никто из нас, простых смертных, не может и мечтать. Пусть мы лучше держимся, пусть мы несравненно больше нуждаемся в помощи и заслуживаем сочувствия. И все же рядом с такими джорджами пэссентами мы теряемся и никогда не пробудим в окружающих истинную жалость. Никогда не тронем их так глубоко, как эти, по всей видимости, наивные, непорочные и беззащитные люди.
Так было и с Бродзинским. Я сказал Роджеру, что Бродзинский человек опасный; это было обычное деловое соображение, о котором, осторожности ради, не следовало забывать. Однако, сидя рядом с ним в дальнем конце клубной гостиной, замечая, как притягивает его взгляд книга кандидатов, я забыл об осторожности; я чувствовал, что острая подозрительность снова овладевает им – теперь его мучил страх, что это собрание избранных, к которому он тянется всеми силами души, вошло в тайный сговор, чтобы оттолкнуть его. И мне, как всем, прежде всего хотелось его подбодрить. Нужно как-то дать ему понять, что никто против него ничего не замышляет, думал я; нужно как-то ему помочь. Хорошо бы старшины клуба сделали исключение и приняли его в члены вне очереди.
Когда я предложил ему выпить, он попросил рюмку хереса и стал медленно потягивать его, с сомнением поглядывая, как я пью виски. Поразительно, как в этом крупном, мужественном человеке проглядывала подчас старая дева. А может, он подозревал, что все англосаксы прирожденные алкоголики?
– Министр весьма признателен вам за вашу работу в комиссии, – сказал я. – Да вы, наверно, и сами это знаете.
– Прекрасный он человек, – с чувством сказал Бродзинский.
– Не сомневаюсь, – продолжал я, – что в недалеком будущем ваши заслуги будут отмечены правительством.
В Уайтхолле и в клубах я улавливал кое-какие отзвуки этих бесед. Как-то раз я даже услышал от лорда Лафкина такой комплимент Роджеру: «Что же, для политика он не так уж глуп». Столь лестная оценка – как по форме, так и по духу напомнившая мне новейшее течение в критике – была высшей похвалой, какой на моей памяти удостоил кого-либо лорд Лафкин.
В конце декабря Роджер предложил и мне включиться в эту предварительную кампанию. Ученые запаздывали со своим докладом, но мы знали, что он будет представлен вскоре после Нового года; знали мы и его содержание. Лоуренс Эстил и Фрэнсис Гетлиф расходятся в частностях, но в целом все ученые, кроме Бродзинского, придерживаются единого мнения. Бродзинский по-прежнему свято верит в свою правоту и в то, что в конце концов его точка зрения восторжествует. Ясно, что он доложит свое особое мнение.
Моя задача, по словам Роджера, заключалась в том, чтобы поманить его радужными перспективами, успокоить, но дать понять, что в настоящее время он не может рассчитывать на существенную поддержку правительства.
Я встрепенулся: у меня тоже было кое-какое чутье на опасность. Я до сих пор упрекал себя, что не открылся Дугласу Осбалдистону с самого начала, когда он вызывал меня на откровенность. И с Бродзинским надо поговорить начистоту. Но сделать это должен сам Роджер.
Роджер был переутомлен и задерган. Когда я сказал, что вряд ли сумею добиться толку, он возразил, что я ведь всю жизнь занимаюсь такого рода делами. Когда я сказал, что Бродзинский – человек опасный, Роджер пожал плечами. Опасен только тот, за кем стоят какие-то силы, ответил он. Вот он, Роджер, берет на себя авиационную промышленность и военных. А что такое Бродзинский? Одиночка, никого и ничего не представляющий. «Вы что, испугались его буйного нрава? Впереди нас ждет кое-что и похуже. Что же, вы собираетесь все взвалить на меня?»
Никогда мы еще не были так близки к ссоре. Вернувшись к себе, я написал ему, что, по-моему, это ошибка и что я отказываюсь говорить с Бродзинским. Но тут мной овладело какое-то суеверное чувство; я постоял у окна, потом вернулся к столу и изорвал письмо.
Поговорить с Бродзинским наедине мне удалось после очередного заседания ученых, которое состоялось за несколько дней до рождества. Уолтер Льюк ушел вперед вместе с Фрэнсисом Гетлифом и Эстилом; Пирсон, как всегда спокойно и неторопливо, собирался к вечернему самолету на Вашингтон, куда он исправно летал каждые две недели. Воспользовавшись этим, я пригласил Бродзинского в «Атеней», и мы пошли вдвоем по берегу пруде сквозь промозглую зимнюю тьму. Над черной водой клубился туман. Поблизости что-то трепыхнулось, булькнуло – должно быть, нырнула за добычей какая-то птица.
– Ну как, по-вашему, идут дела? – спросил я.
– Какие дела? – спросил Бродзинский своим низким грудным голосом, как всегда величая меня полным титулом.
– Дела в комиссии.
– Разрешите мне задать вам один вопрос: почему те трое (он имел в виду Льюка, Гетлифа и Эстила) ушли вместе?
Парк был безлюден, но он понизил голос чуть не до шепота. Его лицо было обращено ко мне, большие глаза светились недоверием.
– Они ушли, – ответил он сам себе, – чтобы на свободе строить свои планы без меня.
Вполне вероятно, так оно и было. Но если бы и не было, ему бы все равно это померещилось.
– Вы думаете, я доволен тем, что творится в нашей комиссии?.. – Он упорно величал меня полным титулом.
Дальше мы шли молча. Такое начало не сулило ничего хорошего. В клубе я повел его наверх, в большую гостиную. Там на столике лежала книга кандидатов в члены. Я подумал, что при виде ее он, пожалуй, смягчится. Тут было и его имя; все мы: Фрэнсис, Льюк, Эстил, Осбалдистон, Гектор Роуз и я – предложили его кандидатуру. Ни для кого не было секретом, что он жаждет стать членом «Атенея», что это его заветная мечта. Мы со своей стороны делали, что могли. И не только для того, чтобы задобрить его и утихомирить, – тут было, мне кажется, и другое побуждение. Несмотря на тяжелый характер, несмотря на то что он был явный параноик, в нем чувствовалось что-то жалкое. (А может быть, как раз потому так и получилось, что он был параноик.) Перед человеком, душевно не уравновешенным, пасуют даже сильные, видавшие виды люди. Впервые я ощутил это еще в молодости, познакомившись с нравом первого моего доброжелателя Джорджа Пэссепта. Молодежь привлекали к нему не только и не столько его размах, его грандиозные фантастические проекты, даже не самобытная и страстная натура. Дело в том, что, когда на него находили припадки подозрительности, чувствуя себя несчастным и гонимым, он становился совершенно беззащитен. Он взывал о сострадании и получал его такой мерой, о какой никто из нас, простых смертных, не может и мечтать. Пусть мы лучше держимся, пусть мы несравненно больше нуждаемся в помощи и заслуживаем сочувствия. И все же рядом с такими джорджами пэссентами мы теряемся и никогда не пробудим в окружающих истинную жалость. Никогда не тронем их так глубоко, как эти, по всей видимости, наивные, непорочные и беззащитные люди.
Так было и с Бродзинским. Я сказал Роджеру, что Бродзинский человек опасный; это было обычное деловое соображение, о котором, осторожности ради, не следовало забывать. Однако, сидя рядом с ним в дальнем конце клубной гостиной, замечая, как притягивает его взгляд книга кандидатов, я забыл об осторожности; я чувствовал, что острая подозрительность снова овладевает им – теперь его мучил страх, что это собрание избранных, к которому он тянется всеми силами души, вошло в тайный сговор, чтобы оттолкнуть его. И мне, как всем, прежде всего хотелось его подбодрить. Нужно как-то дать ему понять, что никто против него ничего не замышляет, думал я; нужно как-то ему помочь. Хорошо бы старшины клуба сделали исключение и приняли его в члены вне очереди.
Когда я предложил ему выпить, он попросил рюмку хереса и стал медленно потягивать его, с сомнением поглядывая, как я пью виски. Поразительно, как в этом крупном, мужественном человеке проглядывала подчас старая дева. А может, он подозревал, что все англосаксы прирожденные алкоголики?
– Министр весьма признателен вам за вашу работу в комиссии, – сказал я. – Да вы, наверно, и сами это знаете.
– Прекрасный он человек, – с чувством сказал Бродзинский.
– Не сомневаюсь, – продолжал я, – что в недалеком будущем ваши заслуги будут отмечены правительством.