Страница:
– Я имел в виду не только это, – ответил я. – Допустим, старик поправится и вернется на свой пост – что тогда?
Я мог не развивать свою мысль. Я имел в виду, что при таком состоянии здоровья старику нельзя жить в атмосфере постоянной борьбы. Если же он на это пойдет, ему вообще не придется жить.
Роджер все это понял. Внимательно посмотрел мне в глаза, по ответил не сразу. Некоторое время он молча курил.
– Нет, – сказал он наконец. – Я не собираюсь брать лишний грех на душу. Это маловероятно.
– Вы так думаете?
– Что бы я сейчас ни делал, он выбыл из игры, – сказал Роджер. – Он никогда не вернется.
– Это решено?
– Я уверен, – сказал Роджер и вдруг перебил себя: – Вы хотите, чтобы я ответил на то, что кроется за вашим вопросом?
– Не надо, – сказал я.
– Я готов ответить, – сказал он. – Это соображение меня не остановило бы.
Он говорил отрывисто, словно не сразу находил слова. Потом заметил с живостью:
– Но это пустой разговор. Он все равно выбыл из игры. – И прибавил, язвительно усмехнувшись: – Он-то из игры выбыл. А вот вступил ли я в игру – еще вопрос.
– А каковы, шансы?
Роджер ответил сухо и деловито:
– Перевес в мою пользу есть, по небольшой. Скажем, шесть против четырех.
– Вы не напортили себе тогда в Бассете? В последний вечер? – спросил я.
– Может, и напортил. – Он озадаченно нахмурился, точно близорукий ребенок. – Беда в том, что иначе я не мог.
Дня два спустя я заехал в клинику. Можно было подумать, что за трое суток Гилби ни разу не шелохнулся. Он был все так же чисто выбрит, причесан волосок к волоску и все так же, не мигая, смотрел в потолок. Он заговорил о Роджере, который навестил его в то утро. Дружелюбно и снисходительно он сообщил мне то, что я знал и сам – что Роджер не раз отличился во время войны.
– По виду никогда не скажешь, – заметил Гилби, возвращаясь к нашему прежнему разговору. – Но он молодчина! Просто молодчина!
Гилби с явным наслаждением стал вспоминать походы, в которых когда-то участвовал сам. Но не прошло и нескольких минут, как ему пришлось вспомнить о бренности существования. Холодное спокойствие палаты – Гилби, едва шевелящий губами, я, неподвижно сидящий рядом, застывшие за окном в саду деревья – нарушил деловито вошедший секретарь. Это был элегантный молодой человек с гвардейским значком в петлице.
– Сэр, – начал он.
– Да, Грин?
– Вам телеграмма, сэр.
– Прочтите, голубчик, прочтите.
Гилби все так же смотрел в потолок и не видел, что телеграмма еще не распечатана. Мы услышало, как секретарь вскрыл ее.
– Прочтите, голубчик.
Грин откашлялся:
– Отправлена из Лондона. Юго-Запад, 10. Это, кажется, район Фулхема, сэр. От какого-то Порсона.
– Пожалуйста, прочтите.
И тут я перехватил взгляд Грина – бесцветные глаза его смотрели напряженно и испуганно. Он прочитал: «Готовит мир иной с фанфарами вам встречу».
На мгновение губы больного дрогнули, потом снова упрямо сжались, но очень скоро он произнес своим хорошо поставленным голосом, обращаясь к потолку:
– Как мило!
И прибавил еще более ровно, невозмутимо и отчетливо:
– Как удивительно мило!
Я мог не развивать свою мысль. Я имел в виду, что при таком состоянии здоровья старику нельзя жить в атмосфере постоянной борьбы. Если же он на это пойдет, ему вообще не придется жить.
Роджер все это понял. Внимательно посмотрел мне в глаза, по ответил не сразу. Некоторое время он молча курил.
– Нет, – сказал он наконец. – Я не собираюсь брать лишний грех на душу. Это маловероятно.
– Вы так думаете?
– Что бы я сейчас ни делал, он выбыл из игры, – сказал Роджер. – Он никогда не вернется.
– Это решено?
– Я уверен, – сказал Роджер и вдруг перебил себя: – Вы хотите, чтобы я ответил на то, что кроется за вашим вопросом?
– Не надо, – сказал я.
– Я готов ответить, – сказал он. – Это соображение меня не остановило бы.
Он говорил отрывисто, словно не сразу находил слова. Потом заметил с живостью:
– Но это пустой разговор. Он все равно выбыл из игры. – И прибавил, язвительно усмехнувшись: – Он-то из игры выбыл. А вот вступил ли я в игру – еще вопрос.
– А каковы, шансы?
Роджер ответил сухо и деловито:
– Перевес в мою пользу есть, по небольшой. Скажем, шесть против четырех.
– Вы не напортили себе тогда в Бассете? В последний вечер? – спросил я.
– Может, и напортил. – Он озадаченно нахмурился, точно близорукий ребенок. – Беда в том, что иначе я не мог.
Дня два спустя я заехал в клинику. Можно было подумать, что за трое суток Гилби ни разу не шелохнулся. Он был все так же чисто выбрит, причесан волосок к волоску и все так же, не мигая, смотрел в потолок. Он заговорил о Роджере, который навестил его в то утро. Дружелюбно и снисходительно он сообщил мне то, что я знал и сам – что Роджер не раз отличился во время войны.
– По виду никогда не скажешь, – заметил Гилби, возвращаясь к нашему прежнему разговору. – Но он молодчина! Просто молодчина!
Гилби с явным наслаждением стал вспоминать походы, в которых когда-то участвовал сам. Но не прошло и нескольких минут, как ему пришлось вспомнить о бренности существования. Холодное спокойствие палаты – Гилби, едва шевелящий губами, я, неподвижно сидящий рядом, застывшие за окном в саду деревья – нарушил деловито вошедший секретарь. Это был элегантный молодой человек с гвардейским значком в петлице.
– Сэр, – начал он.
– Да, Грин?
– Вам телеграмма, сэр.
– Прочтите, голубчик, прочтите.
Гилби все так же смотрел в потолок и не видел, что телеграмма еще не распечатана. Мы услышало, как секретарь вскрыл ее.
– Прочтите, голубчик.
Грин откашлялся:
– Отправлена из Лондона. Юго-Запад, 10. Это, кажется, район Фулхема, сэр. От какого-то Порсона.
– Пожалуйста, прочтите.
И тут я перехватил взгляд Грина – бесцветные глаза его смотрели напряженно и испуганно. Он прочитал: «Готовит мир иной с фанфарами вам встречу».
На мгновение губы больного дрогнули, потом снова упрямо сжались, но очень скоро он произнес своим хорошо поставленным голосом, обращаясь к потолку:
– Как мило!
И прибавил еще более ровно, невозмутимо и отчетливо:
– Как удивительно мило!
9. И снова нежелание считаться с действительностью
Дождавшись первой удобной минуты после того, как была прочитана телеграмма, я распрощался с Гилби и вышел. Я знаком дал понять Грину, что хочу поговорить с ним наедине. В коридоре было людно, сновали сестры. Только когда за нами закрылась дверь приемной – обшитой панелью комнаты, посередине которой стоял стол с кипой журналов «Тэтлер», «Филд» и «Панч», – я дал волю своему негодованию.
– Дайте сюда телеграмму, – сказал я.
Я пробежал ее глазами – слова на телеграфном бланке выглядели так невинно.
– Болван проклятый! – вырвалось у меня.
– Простите? – переспросил Грин.
– Какого черта вы не читаете телеграммы заранее? И хотя бы у вас хватило мозгов что-нибудь сочинить, когда вы увидели, что тут написано!
Я снова посмотрел на телеграмму. Порсон. Возможно, что и он. В нашем сумасшедшем мире можно всего ожидать. Старый знакомец. Мне необходимо было что-то сделать, что-то предпринять. Я выбежал из приемной, из клиники, окликнул такси и назвал одну из улочек, прилегающих к Фулхем-стрит.
Такси с трудом пробивалось сквозь поток автомобилей в другой конец Лондона, на Юго-Запад. Я был так зол, что даже не задумывался, зачем, в сущности, я туда еду. Что гнало меня? Чувство вины, тревога, желание что-то для кого-то сделать, сознание общественного долга? Мне некогда было обо всем этом думать, я только погонял шофера.
Наконец, вдоволь покружив среди бульваров, площадей и переулков, мы очутились на узкой улице между двумя рядами высоких, облупившихся и запущенных домов. Я подошел к одному из них и стал читать фамилии на кусочках картона, прикрепленных против каждого звонка. Все они были написаны от руки, и только возле звонка на мансарду торчала замусоленная визитная карточка: «Мистер Р.Порсон. Адвокат».
На крыльце стояли пустые молочные бутылки. Дверь была не заперта, в неосвещенной передней валялись письма и газеты. Я стал взбираться наверх. На второй площадке была открыта настежь дверь в ванную – по-видимому, единственную во всем доме. Добравшись до мансарды, я постучал. Кто-то отозвался хриплым, скрипучим голосом, и я вошел. Да, это был он, только постаревший на двадцать лет и сильно на взводе. Он шумно приветствовал меня, но я оборвал его на полуслове:
– Это вы послали? – Я протянул ему телеграмму.
Он кивнул.
– Зачем?
– Хотел его подбодрить.
При свете, проникавшем в комнату через застекленный люк и чердачное окно, Порсон вопросительно уставился на меня.
– Что с вами, друг любезный? Вы что-то бледны. Давайте-ка пропишем вам лекарство. Глоток хорошего виски вам не повредит.
– Чего ради вы послали эту телеграмму?
– Бедняга долго не протянет, – сказал Порсон, – об этом все газеты трубят. А я его глубоко уважаю. Такие люди сейчас перевелись. Разве сравнишь с ним нынешних хлюпиков! Вот я и захотел дать ему почувствовать, что есть еще люди, которые его помнят. Не допущу я, чтобы он ушел от нас всеми забытый!
И вдруг он с яростью выкрикнул:
– А что в этом плохого, скажите на милость!
Он откинулся в кресле.
– Имейте в виду, я телеграммами не швыряюсь. Как-никак, четыре шиллинга! Но должен же я был хоть что-то для него сделать!
– А вы не подумали, черт бы вас взял, каково ему будет получить такое? – заорал я.
Но он был слишком пьян и ничего не понимал. Я кричал на него напрасно, разве что немного отвел душу. А потом я замолчал. Что еще оставалось делать? Я взял предложенный мне стакан виски.
– Ну, – сказал он, смерив меня критически-покровительственным взглядом. – Насколько я знаю, молодой человек, кое-чего в жизни вы достигли. Хотя я всегда считал, что вы могли бы достичь большего, если бы в свое время больше слушались меня.
– А вы? – осведомился я.
– Я человек разносторонне одаренный. Вы это прекрасно знаете. Вот только не сумел я толком распорядиться своими талантами. Но я еще успею себя показать. Известно ли вам, что мне всего только шестьдесят два? – сказал он с угрозой в голосе.
Последний раз я видел его еще до войны. За это время он заметно скатился вниз по наклонной плоскости. Правда, комнатушка, в которой едва умещались тахта, стол, мягкое кресло и стул, была, как и в прежние времена, прибрана с его всегдашней педантичной аккуратностью – точь-в-точь обитель старой девы, но трудно было бы найти жилье дешевле. И платил он за нее, наверно, из своих мизерных сбережений. Насколько мне было известно, он уже много лет не работал. На каминной полке стояла фотография Энн Марч – символ неразделенной любви, его «princesse lointaine»[2]. Рядом стояли фотографии двух молодых людей. Сам он выглядел прескверно – лицо было какое-то бурое, в сетке полопавшихся жилок. Левая щека чаще прежнего передергивалась тиком. И однако, в иные минуты он казался не только по поведению, но и по виду гораздо моложе своих лет – как будто несчастья, неудовлетворенность, разочарованность, неудачи, пьянство создали вокруг него защитный пояс и время для него застыло на месте, как оно никогда не застывает для людей более удачливых и стойких. Вскоре выяснилось, что он по-прежнему люто ненавидит евреев, красных, хлюпиков – в особенности последних; сейчас, говоря о них, он распалялся еще сильнее, чем в прошлом. Уж не считаю ли я, что лорд Гилби еврей, или красный, или чего доброго – хлюпик?
– Этого человека я люблю и уважаю, вот что я вам скажу! – воинственно закричал он. – Понимаете теперь, почему я должен был послать ему телеграмму? Потому что, если вы сейчас этого не поймете, мой милый, значит, вам этого не понять никогда.
Наконец он выдохся. Казалось, он рад меня видеть; мое появление ничуть его не удивило, словно я уже побывал у него накануне и просто решил заглянуть снова. Благодушно и в то же время с вызовом он сказал:
– Хотите верьте – хотите нет, но мне здесь живется совсем недурно. Тут кругом много молодежи, – продолжал он, – я люблю молодежь. Что бы там про нее ни говорили, я молодежь люблю. А молодым только полезно, когда под боком есть человек в годах, много повидавший, к которому можно всегда прийти за советом.
Ему не терпелось познакомить меня со своими молодыми друзьями. Вот только откроется бар, сказал он. Он был неспокоен; несколько раз проковылял к столу, где стояла бутылка виски, и то и дело посматривал на часы. Когда косые вечерние лучи заглянули в окно под потолком, он поднялся и выглянул на улицу.
– Что там ни говорите, – громко заявил он, – а вид у меня из комнаты прекрасный.
Как только двери кабачка на углу распахнулись, Порсон повел меня туда, и сейчас же один за другим стали появляться его знакомые. По большей части это действительно была молодежь, мало кому перевалило за тридцать. Некоторые были явно стеснены в средствах, кое-кому, возможно, посылали деньги из дому. Среди них были художники, два-три писателя, учителя. Они были славные ребята, обращались с Порсоном почтительно, даже с некоторой торжественностью – это ему, очевидно, льстило. Меня они встретили приветливо, точно сверстника, да и мне они понравились. Быть может, я расчувствовался после несостоявшейся гневной вспышки и еще оттого, что в лице Персона – старинного знакомого, который с годами не набрался достоинства, а, напротив, в значительной мере растерял его, – встретился со своим далеким прошлым. Быть может, оттого что я расчувствовался, но мне пришло в голову: а ведь, пожалуй, здесь больше доброжелательных лиц, чем там, где протекает сейчас моя жизнь. Быть может, я расчувствовался – да, по всей вероятности, так. Но ведь и то сказать, тому, кто жил жизнью этих людей или хотя бы соприкоснулся с нею, трудно вырваться окончательно из ее плена. Я мог бы назвать немало своих сверстников, пожилых людей, занимающих видное общественное положение, которые куда чаще, чем можно подумать, мечтали вернуться на такие вот улочки, в такие вот кабачки.
Были здесь люди, по всей видимости вполне довольные своим сегодняшним существованием и ничего лучшего не желавшие. Они вели себя так, словно не допускали и мысли о каких бы то ни было переменах в будущем. Мартовский вечер был шумный и беззаботный. Порсона непрестанно угощали. Мне было весело, и в то же время мною овладела какая-то грусть и задумчивость. Я отлично представлял, что сказали бы об этих людях те, кто разбирается в политике, будь то марксисты, или умеренные, вроде Роджера Куэйфа, или закоренелые антикоммунисты из «Партизан ревью». При всех своих бурных разногласиях политики эти, безусловно, сошлись бы в диагнозе. Они сошлись бы на том, что существующие порядки ни у кого из посетителей этого кабачка протеста не вызывают. И не потому, что эти молодые люди готовы были с пеной у рта отстаивать прошлое, точно сумасброд Порсон. Им, безусловно, были свойственны добрые порывы, но, если не считать двух-трех острых вопросов, они ко всему относились довольно равнодушно. Почти все они примкнули бы к демонстрации против смертной казни через повешение. А в остальном они пожимали плечами, жили как живется и держались так, будто знали секрет бессмертия.
Может, это был вариант настроения, царившего в Бассете, где гости рассуждали так, словно никаких перемен в мире не предвидится?
Они нисколько не нуждались в Роджере Куэйфе. Они сочли бы его лишь частью аппарата, никакого отношения к ним не имеющего, столь же чуждого им, как, скажем, правящий класс Сан-Доминго. Не менее чужды были и они ему. Как он мог бы найти с ними общий язык? Как мог он или любой другой политический деятель заставить их прислушаться? Что им было до Роджера Куэйфа, до ученых, до государственных деятелей – вообще до людей, которые должны принимать какие-то решения? Им вовсе не нужно было, чтобы кто-то о них пекся. Да, несчастные были и в этом кабачке, который постепенно заполнялся народом. Одинокий учитель, на чье лицо наложили отпечаток вечные тревоги; девушка, что сидела у стойки, тупо уставясь на кружку пива. Но у таких были друзья, готовые печься о них. Даже старого Порсона, пьяного, хвастливого, буйного, немного помешанного, здесь не бросили бы на произвол судьбы.
Я бы охотно посидел здесь подольше. Но странным образом именно их спокойствие, их отстраненность от всего вызвали у меня чувство прямо противоположное: среди шумной молодежи в памяти вдруг всплыло что-то полузабытое, затерявшееся было в ее глубинах. Вспомнился другой вечер, другая часть Лондона, Роджер, задающий вопросы Дэвиду Рубину… ясные, ничем не смягченные ответы…
Нет, здесь мне не место. Я допил виски, распрощался с Порсоном, который «настоятельно» просил меня как-нибудь заглянуть еще. Я пробрался через приветливую, радушную, веселую толпу и вышел на улицу, где мокрые тротуары повторяли огни витрин.
– Дайте сюда телеграмму, – сказал я.
Я пробежал ее глазами – слова на телеграфном бланке выглядели так невинно.
– Болван проклятый! – вырвалось у меня.
– Простите? – переспросил Грин.
– Какого черта вы не читаете телеграммы заранее? И хотя бы у вас хватило мозгов что-нибудь сочинить, когда вы увидели, что тут написано!
Я снова посмотрел на телеграмму. Порсон. Возможно, что и он. В нашем сумасшедшем мире можно всего ожидать. Старый знакомец. Мне необходимо было что-то сделать, что-то предпринять. Я выбежал из приемной, из клиники, окликнул такси и назвал одну из улочек, прилегающих к Фулхем-стрит.
Такси с трудом пробивалось сквозь поток автомобилей в другой конец Лондона, на Юго-Запад. Я был так зол, что даже не задумывался, зачем, в сущности, я туда еду. Что гнало меня? Чувство вины, тревога, желание что-то для кого-то сделать, сознание общественного долга? Мне некогда было обо всем этом думать, я только погонял шофера.
Наконец, вдоволь покружив среди бульваров, площадей и переулков, мы очутились на узкой улице между двумя рядами высоких, облупившихся и запущенных домов. Я подошел к одному из них и стал читать фамилии на кусочках картона, прикрепленных против каждого звонка. Все они были написаны от руки, и только возле звонка на мансарду торчала замусоленная визитная карточка: «Мистер Р.Порсон. Адвокат».
На крыльце стояли пустые молочные бутылки. Дверь была не заперта, в неосвещенной передней валялись письма и газеты. Я стал взбираться наверх. На второй площадке была открыта настежь дверь в ванную – по-видимому, единственную во всем доме. Добравшись до мансарды, я постучал. Кто-то отозвался хриплым, скрипучим голосом, и я вошел. Да, это был он, только постаревший на двадцать лет и сильно на взводе. Он шумно приветствовал меня, но я оборвал его на полуслове:
– Это вы послали? – Я протянул ему телеграмму.
Он кивнул.
– Зачем?
– Хотел его подбодрить.
При свете, проникавшем в комнату через застекленный люк и чердачное окно, Порсон вопросительно уставился на меня.
– Что с вами, друг любезный? Вы что-то бледны. Давайте-ка пропишем вам лекарство. Глоток хорошего виски вам не повредит.
– Чего ради вы послали эту телеграмму?
– Бедняга долго не протянет, – сказал Порсон, – об этом все газеты трубят. А я его глубоко уважаю. Такие люди сейчас перевелись. Разве сравнишь с ним нынешних хлюпиков! Вот я и захотел дать ему почувствовать, что есть еще люди, которые его помнят. Не допущу я, чтобы он ушел от нас всеми забытый!
И вдруг он с яростью выкрикнул:
– А что в этом плохого, скажите на милость!
Он откинулся в кресле.
– Имейте в виду, я телеграммами не швыряюсь. Как-никак, четыре шиллинга! Но должен же я был хоть что-то для него сделать!
– А вы не подумали, черт бы вас взял, каково ему будет получить такое? – заорал я.
Но он был слишком пьян и ничего не понимал. Я кричал на него напрасно, разве что немного отвел душу. А потом я замолчал. Что еще оставалось делать? Я взял предложенный мне стакан виски.
– Ну, – сказал он, смерив меня критически-покровительственным взглядом. – Насколько я знаю, молодой человек, кое-чего в жизни вы достигли. Хотя я всегда считал, что вы могли бы достичь большего, если бы в свое время больше слушались меня.
– А вы? – осведомился я.
– Я человек разносторонне одаренный. Вы это прекрасно знаете. Вот только не сумел я толком распорядиться своими талантами. Но я еще успею себя показать. Известно ли вам, что мне всего только шестьдесят два? – сказал он с угрозой в голосе.
Последний раз я видел его еще до войны. За это время он заметно скатился вниз по наклонной плоскости. Правда, комнатушка, в которой едва умещались тахта, стол, мягкое кресло и стул, была, как и в прежние времена, прибрана с его всегдашней педантичной аккуратностью – точь-в-точь обитель старой девы, но трудно было бы найти жилье дешевле. И платил он за нее, наверно, из своих мизерных сбережений. Насколько мне было известно, он уже много лет не работал. На каминной полке стояла фотография Энн Марч – символ неразделенной любви, его «princesse lointaine»[2]. Рядом стояли фотографии двух молодых людей. Сам он выглядел прескверно – лицо было какое-то бурое, в сетке полопавшихся жилок. Левая щека чаще прежнего передергивалась тиком. И однако, в иные минуты он казался не только по поведению, но и по виду гораздо моложе своих лет – как будто несчастья, неудовлетворенность, разочарованность, неудачи, пьянство создали вокруг него защитный пояс и время для него застыло на месте, как оно никогда не застывает для людей более удачливых и стойких. Вскоре выяснилось, что он по-прежнему люто ненавидит евреев, красных, хлюпиков – в особенности последних; сейчас, говоря о них, он распалялся еще сильнее, чем в прошлом. Уж не считаю ли я, что лорд Гилби еврей, или красный, или чего доброго – хлюпик?
– Этого человека я люблю и уважаю, вот что я вам скажу! – воинственно закричал он. – Понимаете теперь, почему я должен был послать ему телеграмму? Потому что, если вы сейчас этого не поймете, мой милый, значит, вам этого не понять никогда.
Наконец он выдохся. Казалось, он рад меня видеть; мое появление ничуть его не удивило, словно я уже побывал у него накануне и просто решил заглянуть снова. Благодушно и в то же время с вызовом он сказал:
– Хотите верьте – хотите нет, но мне здесь живется совсем недурно. Тут кругом много молодежи, – продолжал он, – я люблю молодежь. Что бы там про нее ни говорили, я молодежь люблю. А молодым только полезно, когда под боком есть человек в годах, много повидавший, к которому можно всегда прийти за советом.
Ему не терпелось познакомить меня со своими молодыми друзьями. Вот только откроется бар, сказал он. Он был неспокоен; несколько раз проковылял к столу, где стояла бутылка виски, и то и дело посматривал на часы. Когда косые вечерние лучи заглянули в окно под потолком, он поднялся и выглянул на улицу.
– Что там ни говорите, – громко заявил он, – а вид у меня из комнаты прекрасный.
Как только двери кабачка на углу распахнулись, Порсон повел меня туда, и сейчас же один за другим стали появляться его знакомые. По большей части это действительно была молодежь, мало кому перевалило за тридцать. Некоторые были явно стеснены в средствах, кое-кому, возможно, посылали деньги из дому. Среди них были художники, два-три писателя, учителя. Они были славные ребята, обращались с Порсоном почтительно, даже с некоторой торжественностью – это ему, очевидно, льстило. Меня они встретили приветливо, точно сверстника, да и мне они понравились. Быть может, я расчувствовался после несостоявшейся гневной вспышки и еще оттого, что в лице Персона – старинного знакомого, который с годами не набрался достоинства, а, напротив, в значительной мере растерял его, – встретился со своим далеким прошлым. Быть может, оттого что я расчувствовался, но мне пришло в голову: а ведь, пожалуй, здесь больше доброжелательных лиц, чем там, где протекает сейчас моя жизнь. Быть может, я расчувствовался – да, по всей вероятности, так. Но ведь и то сказать, тому, кто жил жизнью этих людей или хотя бы соприкоснулся с нею, трудно вырваться окончательно из ее плена. Я мог бы назвать немало своих сверстников, пожилых людей, занимающих видное общественное положение, которые куда чаще, чем можно подумать, мечтали вернуться на такие вот улочки, в такие вот кабачки.
Были здесь люди, по всей видимости вполне довольные своим сегодняшним существованием и ничего лучшего не желавшие. Они вели себя так, словно не допускали и мысли о каких бы то ни было переменах в будущем. Мартовский вечер был шумный и беззаботный. Порсона непрестанно угощали. Мне было весело, и в то же время мною овладела какая-то грусть и задумчивость. Я отлично представлял, что сказали бы об этих людях те, кто разбирается в политике, будь то марксисты, или умеренные, вроде Роджера Куэйфа, или закоренелые антикоммунисты из «Партизан ревью». При всех своих бурных разногласиях политики эти, безусловно, сошлись бы в диагнозе. Они сошлись бы на том, что существующие порядки ни у кого из посетителей этого кабачка протеста не вызывают. И не потому, что эти молодые люди готовы были с пеной у рта отстаивать прошлое, точно сумасброд Порсон. Им, безусловно, были свойственны добрые порывы, но, если не считать двух-трех острых вопросов, они ко всему относились довольно равнодушно. Почти все они примкнули бы к демонстрации против смертной казни через повешение. А в остальном они пожимали плечами, жили как живется и держались так, будто знали секрет бессмертия.
Может, это был вариант настроения, царившего в Бассете, где гости рассуждали так, словно никаких перемен в мире не предвидится?
Они нисколько не нуждались в Роджере Куэйфе. Они сочли бы его лишь частью аппарата, никакого отношения к ним не имеющего, столь же чуждого им, как, скажем, правящий класс Сан-Доминго. Не менее чужды были и они ему. Как он мог бы найти с ними общий язык? Как мог он или любой другой политический деятель заставить их прислушаться? Что им было до Роджера Куэйфа, до ученых, до государственных деятелей – вообще до людей, которые должны принимать какие-то решения? Им вовсе не нужно было, чтобы кто-то о них пекся. Да, несчастные были и в этом кабачке, который постепенно заполнялся народом. Одинокий учитель, на чье лицо наложили отпечаток вечные тревоги; девушка, что сидела у стойки, тупо уставясь на кружку пива. Но у таких были друзья, готовые печься о них. Даже старого Порсона, пьяного, хвастливого, буйного, немного помешанного, здесь не бросили бы на произвол судьбы.
Я бы охотно посидел здесь подольше. Но странным образом именно их спокойствие, их отстраненность от всего вызвали у меня чувство прямо противоположное: среди шумной молодежи в памяти вдруг всплыло что-то полузабытое, затерявшееся было в ее глубинах. Вспомнился другой вечер, другая часть Лондона, Роджер, задающий вопросы Дэвиду Рубину… ясные, ничем не смягченные ответы…
Нет, здесь мне не место. Я допил виски, распрощался с Порсоном, который «настоятельно» просил меня как-нибудь заглянуть еще. Я пробрался через приветливую, радушную, веселую толпу и вышел на улицу, где мокрые тротуары повторяли огни витрин.
10. Новость, услышанная на Саут-стрит
В начале лета Уайтхолл забурлил слухами. Гилби выписался из клиники и вернулся домой. Один политический обозреватель предсказывал, что скоро он снова приступит к исполнению своих обязанностей. Кое-кто поговаривал, что он уже принял правительственное назначение за границу. В качестве его преемника называли разных людей, в том числе и Роджера, но только одна воскресная газета выдвигала его на первый план.
Мы, стоявшие близко к центру событий, терялись в догадках. Мы знали, что некоторые из этих слухов вздорны – некоторые, но не все. Такие люди, как Дуглас Осбалдистон, Гектор Роуз, да и сам Роджер, понятия не имели, кто их распространяет. Диана Скидмор и родственники Кэро – люди, для которых осведомленность была делом чести, – не могли ничего узнать, по крайней мере ничего существенного. Это был один из тех случаев (не столь редких, как принято думать), когда «посвященные» читают газеты с тем же вниманием и любопытством, что и простые смертные.
Из всех нас Роджер держался наиболее хладнокровно. Он спокойно работал у себя в кабинете, отвечал на запросы в парламенте, раза два выступил с речью. Вел он себя при этом скромно, как и подобает знающему свое дело заместителю. Присматриваясь к нему эти недели, я понял, что, помимо самообладания, ему присуще еще одно редкое качество. У него был особый дар казаться человеком более беспечным и куда менее значительным, чем на самом деле. Как-то раз вечером после прений, на которых присутствовали и мы с Дугласом, один из молодых членов парламента пригласил всю нашу компанию к Пратту. Огонь камина в тесном отдельном кабинете освещал несколько суровых волевых лиц, но не таково было лицо Роджера. Он сидел и пил пиво, кружку за кружкой, грузный, неуклюжий, с видом приветливым и добродушным, умный, немножко наивный, точь-в-точь доверчивый простак, затесавшийся в компанию шулеров. Среди твердых решительных лиц его лицо резко выделялось своим радостным, оживленным выражением, без тени честолюбия или напряженности.
Как-то в июне, среди дня, я опять получил приглашение от лорда Гилби. На этот раз меня просили пожаловать в его частную резиденцию, как выразилась моя секретарша. Зачем? Этого она не знает – приглашение передал не Грин, а кто-то из мелких служащих и ничего больше не пожелал сообщить. Приглашен ли еще кто-нибудь? На мою секретаршу можно было положиться. Она уже звонила в секретариат Гектора Роуза и Дугласа. Оказалось, что оба они тоже приглашены. Роуз сейчас находится на заседании, а Дуглас уже двинулся в путь.
Гилби жил совсем недалеко – он снимал квартиру в Карлтон-хауз-террес, – но добирался я туда довольно долго. По Пэлл-Мэлл сплошным потоком шли машины с крестами на ветровом стекле, направлявшиеся во дворец, где в саду должен был состояться очередной королевский прием.
Наконец я добрался до Карлтон-хауз-террес; квартира Гилби оказалась на верхнем этаже. В дверях меня встретила элегантная молодая женщина.
– Могу я видеть мистера Грина? – осведомился я.
– Мистер Грин больше не состоит секретарем у лорда Гилби.
Она прибавила, что леди Гилби уехала в гости, но лорд Гилби ожидает меня. Они с Дугласом стояли у окна гостиной, из которого открывался вид на залитые ослепительным солнцем башни и башенки Уайтхолла, поднимавшиеся сразу за Сент-Джеймс-Парком, за зеркальной гладью озера, над кронами по-летнему пышных деревьев. Внизу под нами вспыхивали на солнце крыши автомобилей, которые теперь бежали быстрее по уже не такой запруженной Пэлл-Мэлл. Обычный милый сердцу лондонский вид; однако лорд Гилби созерцал его без восторга. Он поздоровался со мной с изысканной любезностью, но без улыбки.
Он подошел к креслу и опустился в него. Все его движения были рассчитаны, казалось, он все время прислушивается к себе. По всей вероятности, делал он это механически – сказывалась привычка, выработавшаяся за время болезни. А так он, по-видимому, совершенно забыл о болезни и сейчас был поглощен своей досадой да еще желанием соблюсти правила хорошего тона.
– Мне сообщили, что сэр Гектор Роуз занят и не сможет составить нам компанию, – сказал он сдержанно. – Буду благодарен, если вы передадите ему мое сожаление по этому поводу. Мне хотелось поговорить с вами, с теми, кто помогал мне советом в работе. С некоторыми коллегами я уже разговаривал. – Он смотрел на нас в упор: безукоризненно одетый, свежевыбритый, печальный. – Я хотел, чтобы вы узнали о случившемся непосредственно от меня, – продолжал он. – Вам, полагаю, это покажется невероятным, но сегодня утром перед завтраком я получил письмо от премьер-министра.
Внезапно он вспылил:
– Он должен был сам прийти ко мне. Должен!
Плавно, словно сберегая силы, Гилби поднял руку и указал в сторону Даунинг-стрит.
– Здесь ведь не так уж в далеко, – сказал он, – не так уж и далеко.
Но тут ему вспомнилось другое правило хорошего тона:
– Должен признаться, письмо составлено с большим тактом. Да. С большим тактом. В этом ему не откажешь.
Ни один из нас не знал, пора ли уже выражать соболезнование. Однако Гилби все никак не мог перейти к сути дела. Наконец он сказал:
– Короче говоря, от меня решили избавиться. – Он рассеянно перевел взгляд с Дугласа на меня. – Знаете, я просто не могу этому поверить.
Настроение его поминутно менялось – так часто бывает с человеком, на которого обрушилась дурная весть: порой ему казалось, что ничего плохого не произошло, что можно строить планы, как он вернется в министерство. А потом истина снова представала перед ним во всей своей наготе.
– Мне даже не сообщили, кто будет моим преемником. А не мешало бы спросить у меня совета. Не мешало бы.
Он обвел нас взглядом.
– Так кто же?
Дуглас ответил, что никто из нас этого не знает.
– Если верить газетам, – сказал Гилби, оскорбленный до глубины души, – меня… меня (он медленно поднял правую руку до уровня плеча) хотят заменить таким человеком, как Григсон. – Теперь в движение пришла и левая рука, ладонью кверху он осторожно опустил ее ниже колена.
Но тут он решил поговорить о чем-нибудь более веселом. «Они» предложили ему титул виконта (он больше не мог заставить себя говорить о премьер-министре в единственном числе или называть его по имени). Надо полагать, это весьма любезно с «их» стороны.
Это был первый шаг наверх по лестнице титулов с тех пор, как один из Гилби – ланкаширский землевладелец – в восемнадцатом веке женился на дочери богатого работорговца. «Мошенники! Сущие мошенники!» – заметил Гилби с непонятным удовлетворением, которое он испытывал всякий раз, углубляясь в историю своего рода. Подобного удовлетворения он отнюдь не испытывал, когда в нее начинали углубляться другие. Я слышал однажды, как он отозвался об одном научном труде, где прослеживалась связь некоторых аристократических семейств с торговлей черными рабами.
– На мой взгляд, – сказал он тогда с видимым огорчением, – в подобных исследованиях нет никакой необходимости.
Гилби продолжал рассуждать, что повлечет за собой его новый титул. Изменится его место во время дворцовых церемоний, переменится герб.
– Едва ли я доживу до следующей коронации, но… кто знает. Лучше всегда быть заранее готовым.
Ему было как-то сиротливо, и мы остались у него еще на полчаса. Когда мы наконец стали прощаться, он сказал, что намерен бывать в палате лордов не реже, а чаще прежнего.
– За ними, знаете, нужен глаз да глаз, – сказал он наивно и обиженно.
Когда мы вышли на улицу и пересекли дорожку за парком, Дуглас, надвинув на лоб шляпу и пряча сочувственную улыбку, сказал:
– Вот так-то!
Министры приходят и уходят. Но ведь и Гилби вряд ли огорчился бы, если бы Дугласа понизили в должности, или обрадовался, если бы его вернули в Казначейство.
– Теперь, пожалуй, можно будет заняться серьезными делами, – сказал Дуглас.
Он не стал строить предположений насчет того, кто займет место Гилби. Возможно, он не хотел заводить разговор об этом из опасения, что я знаю больше, чем я знал на самом деле. Я же, войдя к себе в кабинет, тотчас позвонил Роджеру, который попросил меня немедленно прийти. Он находился в своем кабинете в Уайтхолле. Войдя к нему, я взглянул на часы. Половина пятого.
Роджер мешком сидел за своим столом.
– Да, – сказал он, – я все знаю.
– С вами уже разговаривали?
– Пока нет. – И он прибавил ровным голосом: – Но, конечно, если мне не скажут сегодня, значит, все провалилось.
Не знаю, действительно ли он так думал или, чтоб не сглазить, делал вид, что готов к худшему.
– Я не был сегодня в парламенте. Решил, что ни к чему слишком уж испытывать судьбу.
Роджер насмешливо улыбнулся, и я снова подумал, что он просто не хочет сглазить.
Он ни словом не упомянул ни а своих планах, ни о будущем, ни о каких-либо политических вопросах. Мы просто сидели и разговаривали, прислушиваясь к тиканью часов, мучительно придумывая, как бы убить время. Вошел один из его секретарей с бумагами.
– Подождет до завтра, – грубо сказал Роджер. Как правило, он был вежлив с подчиненными. Через открытое окно донесся бой Большого Бена. Половина шестого. – Это начинает действовать мне на нервы, – заметил Роджер.
Я спросил, не хочет ли он чего-нибудь выпить. Он молча покачал головой.
Без девятнадцати шесть – я невольно то и дело поглядывал на часы – зазвонил телефон.
– Возьмите трубку, – сказал Роджер. На мгновение выдержка ему изменила.
Взволнованный голос сообщил мне, что на проводе Даунинг-стрит. Меня соединили с главным секретарем премьер-министра, и я передал трубку Роджеру.
– Да, – сказал Роджер. – Могу. Буду у вас в шесть.
Он с непроницаемым видом посмотрел на меня.
– Похоже, что дождались, – сказал он. – Впрочем, еще может обнаружиться какая-нибудь загвоздка.
Я поехал домой на такси – мне не терпелось сообщить Маргарет обо всем, что сегодня произошло, сказать, что развязка близка. Но Маргарет встретила меня смехом – новости мои сильно устарели. Она уже знала обо всем от Дианы Скидмор, неотрывно следившей за ходом событий; Диана пригласила нас к себе на Саут-стрит, и Маргарет была уже одета и готова к выходу.
На Парк-лейн было полно нарядных туалетов, визиток, серых цилиндров – это шли к автобусным остановкам и станциям метро гости, выдержавшие до победного конца королевский прием. Несколько цилиндров и туалетов гордо направились на Саут-стрит к дому Дианы.
По сравнению с Бассетом дом этот был невелик, потолки высокие, но комнаты тесные; и все же столько тут было нагромождено дорогих вещей, что еще сильнее ощущалась роскошь – квинтэссенция роскоши, бившей в глаза. В Бассете целый цветник порой отделял одну драгоценную диковину от другой. Там был простор, который уже сам по себе создавал впечатление простоты, свободы. Здесь же, на Саут-стрит, наперекор всем стараниям Дианы, сразу начинало казаться, что находишься в аукционном зале или на выставке свадебных подарков.
Когда мы с Маргарет вошли, Диана с подкупающей искренностью объясняла кому-то из гостей, до чего мал этот дом. Объясняя, она обнаружила такие познания в архитектуре, каких я у нее и не подозревал; еще месяца два назад у нее их и не было. По всей видимости, она вышла из-под влияния своего музыканта и попала под влияние какого-то архитектора – и с наслаждением показывала это: так юная девушка, впервые влюбившись, с наслаждением повторяет при каждом удобном случае имя любимого.
Мы, стоявшие близко к центру событий, терялись в догадках. Мы знали, что некоторые из этих слухов вздорны – некоторые, но не все. Такие люди, как Дуглас Осбалдистон, Гектор Роуз, да и сам Роджер, понятия не имели, кто их распространяет. Диана Скидмор и родственники Кэро – люди, для которых осведомленность была делом чести, – не могли ничего узнать, по крайней мере ничего существенного. Это был один из тех случаев (не столь редких, как принято думать), когда «посвященные» читают газеты с тем же вниманием и любопытством, что и простые смертные.
Из всех нас Роджер держался наиболее хладнокровно. Он спокойно работал у себя в кабинете, отвечал на запросы в парламенте, раза два выступил с речью. Вел он себя при этом скромно, как и подобает знающему свое дело заместителю. Присматриваясь к нему эти недели, я понял, что, помимо самообладания, ему присуще еще одно редкое качество. У него был особый дар казаться человеком более беспечным и куда менее значительным, чем на самом деле. Как-то раз вечером после прений, на которых присутствовали и мы с Дугласом, один из молодых членов парламента пригласил всю нашу компанию к Пратту. Огонь камина в тесном отдельном кабинете освещал несколько суровых волевых лиц, но не таково было лицо Роджера. Он сидел и пил пиво, кружку за кружкой, грузный, неуклюжий, с видом приветливым и добродушным, умный, немножко наивный, точь-в-точь доверчивый простак, затесавшийся в компанию шулеров. Среди твердых решительных лиц его лицо резко выделялось своим радостным, оживленным выражением, без тени честолюбия или напряженности.
Как-то в июне, среди дня, я опять получил приглашение от лорда Гилби. На этот раз меня просили пожаловать в его частную резиденцию, как выразилась моя секретарша. Зачем? Этого она не знает – приглашение передал не Грин, а кто-то из мелких служащих и ничего больше не пожелал сообщить. Приглашен ли еще кто-нибудь? На мою секретаршу можно было положиться. Она уже звонила в секретариат Гектора Роуза и Дугласа. Оказалось, что оба они тоже приглашены. Роуз сейчас находится на заседании, а Дуглас уже двинулся в путь.
Гилби жил совсем недалеко – он снимал квартиру в Карлтон-хауз-террес, – но добирался я туда довольно долго. По Пэлл-Мэлл сплошным потоком шли машины с крестами на ветровом стекле, направлявшиеся во дворец, где в саду должен был состояться очередной королевский прием.
Наконец я добрался до Карлтон-хауз-террес; квартира Гилби оказалась на верхнем этаже. В дверях меня встретила элегантная молодая женщина.
– Могу я видеть мистера Грина? – осведомился я.
– Мистер Грин больше не состоит секретарем у лорда Гилби.
Она прибавила, что леди Гилби уехала в гости, но лорд Гилби ожидает меня. Они с Дугласом стояли у окна гостиной, из которого открывался вид на залитые ослепительным солнцем башни и башенки Уайтхолла, поднимавшиеся сразу за Сент-Джеймс-Парком, за зеркальной гладью озера, над кронами по-летнему пышных деревьев. Внизу под нами вспыхивали на солнце крыши автомобилей, которые теперь бежали быстрее по уже не такой запруженной Пэлл-Мэлл. Обычный милый сердцу лондонский вид; однако лорд Гилби созерцал его без восторга. Он поздоровался со мной с изысканной любезностью, но без улыбки.
Он подошел к креслу и опустился в него. Все его движения были рассчитаны, казалось, он все время прислушивается к себе. По всей вероятности, делал он это механически – сказывалась привычка, выработавшаяся за время болезни. А так он, по-видимому, совершенно забыл о болезни и сейчас был поглощен своей досадой да еще желанием соблюсти правила хорошего тона.
– Мне сообщили, что сэр Гектор Роуз занят и не сможет составить нам компанию, – сказал он сдержанно. – Буду благодарен, если вы передадите ему мое сожаление по этому поводу. Мне хотелось поговорить с вами, с теми, кто помогал мне советом в работе. С некоторыми коллегами я уже разговаривал. – Он смотрел на нас в упор: безукоризненно одетый, свежевыбритый, печальный. – Я хотел, чтобы вы узнали о случившемся непосредственно от меня, – продолжал он. – Вам, полагаю, это покажется невероятным, но сегодня утром перед завтраком я получил письмо от премьер-министра.
Внезапно он вспылил:
– Он должен был сам прийти ко мне. Должен!
Плавно, словно сберегая силы, Гилби поднял руку и указал в сторону Даунинг-стрит.
– Здесь ведь не так уж в далеко, – сказал он, – не так уж и далеко.
Но тут ему вспомнилось другое правило хорошего тона:
– Должен признаться, письмо составлено с большим тактом. Да. С большим тактом. В этом ему не откажешь.
Ни один из нас не знал, пора ли уже выражать соболезнование. Однако Гилби все никак не мог перейти к сути дела. Наконец он сказал:
– Короче говоря, от меня решили избавиться. – Он рассеянно перевел взгляд с Дугласа на меня. – Знаете, я просто не могу этому поверить.
Настроение его поминутно менялось – так часто бывает с человеком, на которого обрушилась дурная весть: порой ему казалось, что ничего плохого не произошло, что можно строить планы, как он вернется в министерство. А потом истина снова представала перед ним во всей своей наготе.
– Мне даже не сообщили, кто будет моим преемником. А не мешало бы спросить у меня совета. Не мешало бы.
Он обвел нас взглядом.
– Так кто же?
Дуглас ответил, что никто из нас этого не знает.
– Если верить газетам, – сказал Гилби, оскорбленный до глубины души, – меня… меня (он медленно поднял правую руку до уровня плеча) хотят заменить таким человеком, как Григсон. – Теперь в движение пришла и левая рука, ладонью кверху он осторожно опустил ее ниже колена.
Но тут он решил поговорить о чем-нибудь более веселом. «Они» предложили ему титул виконта (он больше не мог заставить себя говорить о премьер-министре в единственном числе или называть его по имени). Надо полагать, это весьма любезно с «их» стороны.
Это был первый шаг наверх по лестнице титулов с тех пор, как один из Гилби – ланкаширский землевладелец – в восемнадцатом веке женился на дочери богатого работорговца. «Мошенники! Сущие мошенники!» – заметил Гилби с непонятным удовлетворением, которое он испытывал всякий раз, углубляясь в историю своего рода. Подобного удовлетворения он отнюдь не испытывал, когда в нее начинали углубляться другие. Я слышал однажды, как он отозвался об одном научном труде, где прослеживалась связь некоторых аристократических семейств с торговлей черными рабами.
– На мой взгляд, – сказал он тогда с видимым огорчением, – в подобных исследованиях нет никакой необходимости.
Гилби продолжал рассуждать, что повлечет за собой его новый титул. Изменится его место во время дворцовых церемоний, переменится герб.
– Едва ли я доживу до следующей коронации, но… кто знает. Лучше всегда быть заранее готовым.
Ему было как-то сиротливо, и мы остались у него еще на полчаса. Когда мы наконец стали прощаться, он сказал, что намерен бывать в палате лордов не реже, а чаще прежнего.
– За ними, знаете, нужен глаз да глаз, – сказал он наивно и обиженно.
Когда мы вышли на улицу и пересекли дорожку за парком, Дуглас, надвинув на лоб шляпу и пряча сочувственную улыбку, сказал:
– Вот так-то!
Министры приходят и уходят. Но ведь и Гилби вряд ли огорчился бы, если бы Дугласа понизили в должности, или обрадовался, если бы его вернули в Казначейство.
– Теперь, пожалуй, можно будет заняться серьезными делами, – сказал Дуглас.
Он не стал строить предположений насчет того, кто займет место Гилби. Возможно, он не хотел заводить разговор об этом из опасения, что я знаю больше, чем я знал на самом деле. Я же, войдя к себе в кабинет, тотчас позвонил Роджеру, который попросил меня немедленно прийти. Он находился в своем кабинете в Уайтхолле. Войдя к нему, я взглянул на часы. Половина пятого.
Роджер мешком сидел за своим столом.
– Да, – сказал он, – я все знаю.
– С вами уже разговаривали?
– Пока нет. – И он прибавил ровным голосом: – Но, конечно, если мне не скажут сегодня, значит, все провалилось.
Не знаю, действительно ли он так думал или, чтоб не сглазить, делал вид, что готов к худшему.
– Я не был сегодня в парламенте. Решил, что ни к чему слишком уж испытывать судьбу.
Роджер насмешливо улыбнулся, и я снова подумал, что он просто не хочет сглазить.
Он ни словом не упомянул ни а своих планах, ни о будущем, ни о каких-либо политических вопросах. Мы просто сидели и разговаривали, прислушиваясь к тиканью часов, мучительно придумывая, как бы убить время. Вошел один из его секретарей с бумагами.
– Подождет до завтра, – грубо сказал Роджер. Как правило, он был вежлив с подчиненными. Через открытое окно донесся бой Большого Бена. Половина шестого. – Это начинает действовать мне на нервы, – заметил Роджер.
Я спросил, не хочет ли он чего-нибудь выпить. Он молча покачал головой.
Без девятнадцати шесть – я невольно то и дело поглядывал на часы – зазвонил телефон.
– Возьмите трубку, – сказал Роджер. На мгновение выдержка ему изменила.
Взволнованный голос сообщил мне, что на проводе Даунинг-стрит. Меня соединили с главным секретарем премьер-министра, и я передал трубку Роджеру.
– Да, – сказал Роджер. – Могу. Буду у вас в шесть.
Он с непроницаемым видом посмотрел на меня.
– Похоже, что дождались, – сказал он. – Впрочем, еще может обнаружиться какая-нибудь загвоздка.
Я поехал домой на такси – мне не терпелось сообщить Маргарет обо всем, что сегодня произошло, сказать, что развязка близка. Но Маргарет встретила меня смехом – новости мои сильно устарели. Она уже знала обо всем от Дианы Скидмор, неотрывно следившей за ходом событий; Диана пригласила нас к себе на Саут-стрит, и Маргарет была уже одета и готова к выходу.
На Парк-лейн было полно нарядных туалетов, визиток, серых цилиндров – это шли к автобусным остановкам и станциям метро гости, выдержавшие до победного конца королевский прием. Несколько цилиндров и туалетов гордо направились на Саут-стрит к дому Дианы.
По сравнению с Бассетом дом этот был невелик, потолки высокие, но комнаты тесные; и все же столько тут было нагромождено дорогих вещей, что еще сильнее ощущалась роскошь – квинтэссенция роскоши, бившей в глаза. В Бассете целый цветник порой отделял одну драгоценную диковину от другой. Там был простор, который уже сам по себе создавал впечатление простоты, свободы. Здесь же, на Саут-стрит, наперекор всем стараниям Дианы, сразу начинало казаться, что находишься в аукционном зале или на выставке свадебных подарков.
Когда мы с Маргарет вошли, Диана с подкупающей искренностью объясняла кому-то из гостей, до чего мал этот дом. Объясняя, она обнаружила такие познания в архитектуре, каких я у нее и не подозревал; еще месяца два назад у нее их и не было. По всей видимости, она вышла из-под влияния своего музыканта и попала под влияние какого-то архитектора – и с наслаждением показывала это: так юная девушка, впервые влюбившись, с наслаждением повторяет при каждом удобном случае имя любимого.