Я тоже встал, не зная, как предотвратить драку. Сэммикинс был рослый и крепкий, но Роджер был тяжелее килограммов на тридцать и куда сильнее его. Неуклюже, по-медвежьи, он сгреб Сэммикинса и отшвырнул его. Сэммикинс отлетел к стене и медленно сполз на пол, как пальто, соскользнувшее с вешалки. Минуту-другую он сидел, свесив голову, как будто забыл, где он и кто его окружает. Потом с легкостью гимнаста одним прыжком вскочил на ноги и встал прямо, почти не шатаясь, вытаращив глаза. Кэро бросилась между ним и Роджером. Она повисла на руке брата.
   – Ради бога, уходи!
   – Ты хочешь, чтобы я ушел? – спросил он тоном оскорбленного достоинства.
   – Ты должен уйти.
   Высоко подняв голову, Сэммикинс пошел к двери. На пороге он задержался и громко сказал сестре:
   – Думаю, что нам надо будет увидеться…
   – Вон из моего дома! – загремел Роджер.
   Кэро не ответила брату. Она подошла к Роджеру; стоя плечом к плечу, как дружная супружеская чета, они прислушивались к затихающим на лестнице неверным шагам Сэммикинса.



41. Стычка в коридоре


   На следующий день, зайдя в кабинет к Роджеру, я нашел его спокойным и невозмутимым – передо мной сидел человек, чуждый страстей, казалось, вчерашняя вспышка была лишь плодом воображения, и о ней даже вспоминать неудобно. Однако я заметил, что у него снова стала дергаться щека. Сухо, почти неприязненно он спросил, есть ли что-нибудь в сегодняшних газетах.
   – Очень немного, – ответил я.
   – Хорошо! – Он сразу успокоился. Успокоился даже чересчур легко, совсем как ревнивый любовник, лихорадочно ухватившийся за чье-то случайное слово, которое показалось ему утешительным.
   – В одной газете есть заметка о том, что состоялась встреча нескольких членов парламента и кое-кого из ученых, причем, видимо, ученые под конец переругались – вот, кажется, и все, – сказал я.
   И тотчас – опять-таки как ревнивец, чье душевное равновесие нарушено, – он стал допытываться о подробностях. Кто там мог быть? Где это было? Газета, в которой появилась заметка, принадлежала к числу самых реакционных – это был вражеский лагерь. Мы знали, кто именно из членов парламента снабжает ее сведениями. Но ведь этот человек – насквозь продажный, но удивительно приятный в обращении – прислал Роджеру письмо, заверяя, что поддержит его. Неужели он в последнюю минуту переметнулся? Я покачал головой. Нет, на него в данном случае, безусловно, можно положиться. Просто он не прочь заработать малую толику в газете.
   – Недалеко то время, когда мы будем выгонять таких субъектов из парламента, – сказал Роджер с облегчением и в то же время со злостью.
   – Ну а ученые, – сказал я. – Кто все-таки мог там быть?
   Роджера это не интересовало. Сейчас его интересовало только одно: настроение членов парламента. Когда я уходил, он все еще снова и снова, как одержимый, перебирал имена своих коллег, прикидывая, кто из них мог быть на этой встрече и можно ли рассчитывать на их голоса.
   Вернувшись в свой кабинет, и я повел себя немногим лучше. Обсуждение законопроекта должно начаться в понедельник, во второй половине дня. А на следующий день вечером состоится голосование. Ждать еще четверо с половиной суток. Я взял первую попавшуюся папку из корзинки «Для входящих бумаг». В ней лежал доклад, написанный великолепным почерком; составленный в ясных, точных выражениях. Но мне не захотелось его читать.
   Я сидел погруженный в невеселые думы. В какую-то минуту позвонил Маргарет, спросил – нет ли новостей, хотя сам не знал, каких, собственно, новостей жду.
   В дверь постучали – не в ту, что вела в секретариат и откуда могли бы явиться посетители, а в дверь, ведущую в коридор и обычно неприкосновенную. Вошел Гектор Роуз; с тех пор как мы работали вместе, он, кажется, всего лишь второй раз пожаловал ко мне без предупреждения.
   – Прошу прощенья, дорогой Льюис. Извините меня за вторжение. Извините, что помешал…
   – Мешать-то особенно нечему, – сказал я.
   – Вы всегда так завалены работой… – он кинул взгляд на чистый стол, на корзинку «Для входящих», в которой громоздились папки, и его губы тронула ледяная усмешка. – Как бы то ни было, дорогой Льюис, прошу прощенья, что нарушил ваши чрезвычайно плодотворные раздумья.
   Даже теперь, после стольких лет знакомства, даже в минуты крайнего душевного напряжения я всегда терялся и не знал, как реагировать на поток его изысканных любезностей. Остряки из Казначейства, знавшие, что скоро он выходит в отставку и что терпеть осталось недолго, пустили шуточку, которая – подобно некрологу, написанному в преддверии кончины грозы департамента, – мигом обошла все отделы:
   «У нашего Роуза все розы без шипов – сплошное розовое масло».
   Много они понимали!
   Поизвинявшись еще немного, он сел. Взглянул на меня белесыми глазами и объявил:
   – Считаю своим долгом сообщить вам, что вчера вечером я имел своеобразное удовольствие познакомиться с вашим приятелем, доктором Бродзинским.
   – Где же?
   – Как ни странно, в компании некоторых знакомых нам политических деятелей.
   Мне сразу вспомнилась заметка в газете, и я сказал:
   – Так и вы там были?
   – Откуда вы знаете?
   Я назвал газету.
   Роуз вежливо улыбнулся и заметил:
   – Я как-то не испытываю потребности читать эти ведомости.
   – Но вы были там?
   – Именно это я и пытаюсь довести до вашего сведения, дорогой мой Льюис.
   – А каким образом вы получили приглашение?
   Он снова вежливо улыбнулся.
   – Я посчитал своим долгом его получить.
   Тут он отбросил высокопарный слог и язвительно и точно рассказал мне, как было дело. Бродзинский, делая последнюю попытку подстрекнуть недовольных политикой Роджера, решил использовать свои связи среди высокопоставленных консерваторов. Но вместо того, чтобы снова обрушиться прямо на Роджера, он предпочел окольный путь и повел атаку на Уолтера Льюка. Он шепнул кое-кому из крайне правых – уцелевших в правительстве вдохновителей Суэцкого кризиса, – что это Льюк ввел в заблуждение Роджера своими советами. И вот небольшая группа раскольников пригласила Бродзинского на обед. На этот же обед, решив по недомыслию, что этого требует вежливость, они пригласили и Уолтера Льюка. А также Гектора Роуза, который, правда, сам позаботился о приглашении.
   – Не мог же я отдать на растерзание нашего превосходного Льюка, – сказал он. – И потом, я решил, что мне не мешает послушать, о чем пойдет речь. Я имею некоторое влияние на лорда А. (он назвал предводителя группы раскольников, того самого, который по недомыслию оказался излишне вежливым. Трудно было поверить, что он – приятель Гектора Роуза, но они вместе учились в школе, а в понимании английского официального мира это что-то да значит).
   Между Бродзинским и Льюком вспыхнула бурная ссора. Лорд-Норт-стрит была накануне вечером не единственным местом, где люди, занимающие видное положение в обществе, пустили в ход кулаки.
   – Ну и любят же друг друга эти двое ученых, – сказал Роуз. И прибавил: – Если бы Льюк захотел, он вполне мог бы привлечь Бродзинского к судебной ответственности за клевету. – Бесстрастным тоном он привел несколько примеров.
   – Кто же поверит такому вздору?
   – Дорогой мой Льюис, как будто вы не знаете, что можно кого угодно обвинить в чем угодно – буквально в чем угодно – и большинство наших друзей с легкостью этому поверит.
   Он продолжал:
   – Да, кстати, раз уж мы коснулись этого вопроса, поговорите при случае с нашим коллегой и, по всей вероятности, будущим главой, Дугласом Осбалдистоном. Очень похоже на то, что Бродзинский пытался и ему влить в ухо этот яд.
   До сих пор только раз, один-единственный раз, Роуз нарушил неписаный закон, по которому личные отношения – всегда запретная тема, и выдал мне свои истинные чувства к Дугласу. На этот раз он был сдержаннее, не позволил себе прямых выпадов, даже когда я сказал, что, какого бы мнения он ни был о Дугласе, Дуглас – человек честный и порядочный.
   – Нисколько не сомневаюсь, что наш коллега ведет себя вполне корректно, – сказал Роуз с полупоклоном. – Как я понимаю, он даже отказался принять Бродзинского. Трудно представить себе поведение более корректное. У нашего коллеги есть все качества, необходимые образцовому слуге государства. И все же я бы вам посоветовал поговорить с ним. Он, пожалуй, слишком уж верит, что самое главное – не ссориться. Когда все утрясется, он может решить, что благоразумнее и безопаснее приблизить Бродзинского, чем отстранить. Я же лично считал бы, что не следует заходить так далеко в стремлении не ссориться. Наш коллега, пожалуй, слишком высокого мнения о здравом смысле тех, кто принадлежит к «нашему Лондону».
   Наши взгляды встретились. На сей раз мы были союзниками. Роуз сказал:
   – Между прочим, по-видимому, одно обстоятельство перестало быть секретом для кого бы то ни было.
   – А именно?
   – Что он не на все сто процентов доволен политикой своего начальства, или, может быть, следует сказать – конечными целями своего начальства в области политики. – Роуз всегда избегал ставить точки над «i».
   В это утро он, как и я – хотя, может быть, и в меньшей степени, чем Роджер, который ни о чем другом думать не мог, – был поглощен предстоящим во вторник голосованием. Сейчас он одного за другим перебирал членов парламента, присутствовавших на вчерашнем обеде, прикидывая, чего от них ждать. Их было двенадцать. Все, кроме одного, крайне правые, а значит, по всей вероятности, враги Роджера. Из них трое будут голосовать за него – в том числе лорд А. (Роуз, как выразился бы он сам, вел себя чрезвычайно корректно: в его словах не было и тени намека на то, что он, официальное лицо, быть может, повлиял на кого-то в этом смысле.) Что касается остальных, то девять воздержатся безусловно. «Становится неуютно!» – заметил Роуз, но тут же оборвал себя и снова занялся подсчетом голосов. Непременно будут и еще воздержавшиеся… Не вдаваясь в подробности, я сказал ему, что Сэммикинс намерен голосовать против.
   Роуз прищелкнул языком. Он посмотрел на меня, как судья, готовый объявить приговор. Потом покачал головой и сдержанно сказал:
   – Полагаю, вы не замедлите все сообщить вашему другу Куэйфу. Я имею в виду сведения, которые мне удалось собрать. Вы понимаете, конечно, что сделать это нужно очень осторожно, и, боюсь, вам не следует ссылаться на источник. Но он должен знать, кто воздержится. Полагаю, вы можете назвать имена.
   – А что это ему даст?
   – Не вполне вас понимаю.
   – Неужели вы думаете, что он может перетянуть кого-то из них на свою сторону?
   – Нет, не думаю, – сказал Роуз.
   – Но ведь в таком случае ему остается только произнести свою речь. А у него это выйдет тем лучше, чем больше надежды у него останется.
   – Разрешите мне с вами не согласиться, дорогой мой Льюис, я полагаю, ему следует знать, на кого можно рассчитывать, а на кого нельзя.
   – А я повторяю, что ничего это ему не даст, – сказал я с силой.
   – Вы берете на себя тяжкую ответственность, – удивленно и неодобрительно глядя на меня, сказал Роуз. – Будь я на его месте, я предпочел бы заранее знать все до мельчайших подробностей – пусть даже самых неприятных.
   Я в свою очередь сердито уставился на него.
   – Нисколько в этом не сомневаюсь.
   Вовсе не обязательно, что жизнь на виду у широкой публики избирают люди наиболее закаленные, с наиболее крепкими нервами. Но иногда я спрашивал себя: представляет ли себе Роуз, человек весьма закаленный и с поистине железными нервами, каково это – жить на глазах у публики, и сумел ли бы он выдержать такую жизнь?
   Он встал.
   – Что ж, вот пока и все дурные новости, – мрачно пошутил он наподобие вестника из греческой трагедии; сказал, что больше, по-видимому, сделать мы ничего не можем, и стал рассыпаться в своих обычных благодарностях и извинениях.
   Как только он ушел, я взглянул на часы. Без двадцати двенадцать. На этот раз я не стал размышлять и мешкать. Через комнату секретарей я вышел в коридор и быстрыми шагами направился к Осбалдистону. Я сворачивал из коридора в коридор, обходя три стороны здания Казначейства – квадрата, построенного весьма неэкономно, с пустым двором-колодцем внутри, – против обыкновения не думая о причудах архитектуры прошлого века. Я не замечал даже высоких пожелтевших стен, темного, убегающего вдаль коридора, огороженных закутков, где на табуретках сидели рассыльные, погруженные в чтение отчетов о бегах и скачках, табличек на дверях, на которых можно было смутно различить в полумраке: «Сэр У.Р., кавалер ордена Британской империи», «Сэр У.Д., кавалер ордена Бани». Здесь было темновато, привычно, знакомо, путешествие по основательно изученному маршруту; двери мелькали мимо меня, как станции метро.
   Я собирался выйти на последнюю прямую, которая вела к кабинету Дугласа, и тут он сам появился из-за угла. Он шел, весь устремясь вперед, держа в руке папку с какими-то бумагами.
   – А я к вам, – сказал я.
   – У меня совещание, – ответил Дуглас.
   Он не старался уклониться от разговора со мной. Но возвращаться к нему в кабинет уже не было времени. Мы стояли в коридоре и разговаривали вполголоса. Время от времени распахивалась то одна, то другая дверь: служащие торопливо проходили мимо, искоса поглядывая на начальство. Некоторые из них, без сомнения, знали, что мы с Дугласом – близкие друзья. Наверно, они думали, что мы в последнюю минуту перед совещанием утрясаем какой-то вопрос или же небрежно и в то же время дотошно, как умеют лишь высшие чиновники, что-то обсуждаем, желая сэкономить время и избежать межведомственной переписки.
   Это было не совсем так. Во время разговора я всматривался в Дугласа со смешанным чувством симпатии, жалости и безотчетной злости. Он сильно переменился за время болезни жены – он менялся буквально на глазах. В чертах его появилась особая горечь, какую замечаешь в лицах, не по годам моложавых и, однако, уже отмеченных печатью старости. Прежде время словно не касалось его, совсем как Дориана Грея, на которого он ни в чем другом похож не был, – но все это было в прошлом.
   Три раза в неделю Маргарет ездила в больницу к его жене. Сейчас Мэри не могла даже закурить сигарету без посторонней помощи.
   – Интересно, как далеко может зайти паралич? – сказала она как-то с просветленным мужеством, из-за которого еще тяжелей было смотреть на нее.
   Несколько раз, когда и клуб, и опустевший дом становились ему невыносимы, Дуглас оставался ночевать у нас. Однажды в минуту откровенности он скорбно поведал нам, что непрестанно думает о ней, о том, как она лежит, прикованная к постели, без движения, а вот он свободен и здоров.
   Но сейчас все это вылетело у меня из головы.
   – Что вам известно о последнем выпаде против Куэйфа? – сказал я.
   – О чем вы?
   – Вы отдаете себе отчет, что они нападают на каждого, кто хоть как-то с ним связан? Теперь жертвой стал Уолтер Льюк…
   – Войны без жертв не бывает, – ответил Дуглас.
   – Но вы не станете отрицать, что этих людей вы пригреваете и ободряете, – сказал я зло.
   – Да вы о чем? – Его лицо вдруг окаменело. Он был взбешен не меньше моего, – взбешен именно потому, что раньше наедине мы часто бывали откровенны друг с другом.
   – О том, что ни для кого не секрет, что вы не согласны с Куэйфом.
   – Ерунда!
   – Кому вы это говорите?
   – Вам! И вы должны верить! – сказал Дуглас.
   – Чему я должен верить?
   – Вот что, – сказал он. – Вы всегда считали, что у вас есть право на собственное мнение. Не такое уж собственное, кстати сказать. Такое же право есть и у меня. Я никогда этого не скрывал. И никогда не вводил мистера Куэйфа в заблуждение на этот счет. Я считаю, что он неправ, и он о моем мнении прекрасно осведомлен. Но, кроме него, об этом знаете только вы да еще два-три человека, которым я доверяю.
   – Знают и другие.
   – И вы считаете, что ответственность за это несу я?
   Он весь побагровел.
   – Давайте не будем горячиться, – сказал он. – Если мой министр одержит победу, я сделаю все, чтобы быть ему полезным. Это означает, что я буду проводить политику, в целесообразность которой не верю. Что ж, мне не впервой. Я постараюсь, чтобы его политика действительно оправдала себя. Без ложной скромности скажу, что смогу делать это не хуже других.
   Все это было совершенно справедливо.
   – Но по-вашему, он не может победить? – сказал я.
   – А по-вашему?
   Его взгляд стал острым, оценивающим. Можно было подумать, что мы обсуждаем условия перемирия, нащупываем, каких можно добиться уступок.
   – Во всяком случае, вы постарались затруднить ему победу, – снова не удержался я.
   – Я делал именно то, о чем вам уже говорил. Не больше и не меньше.
   – Вы неплохо умеете подпевать – куда лучше многих из нас.
   – Не понимаю.
   – Ну как же! Вы избрали именно тот курс, которого ждали от вас очень многие весьма влиятельные люди – так? Почти все они отнюдь не желают, чтобы Роджер Куэйф добился своего – так?
   С какой-то непонятной отрешенностью он ответил:
   – Может быть, и так.
   – Если он потерпит поражение, это ведь будет вам на руку – не так ли? Разве это не будет поставлено вам в заслугу? Не облегчит вам дальнейшую карьеру?
   Он посмотрел на меня пустыми глазами. Потом сказал вполне дружелюбно:
   – Вот только одно… Вы же знаете, я с самого начала придерживался такого мнения. Разве вы не верите в мою искренность?
   Я вынужден был сказать, что, разумеется, верю.
   И тут же снова раскричался, забыв, что когда-то Кейв бросил то же обвинение Роджеру.
   – Но при всем том, что вы там делали или не делали, вы уж, конечно, понимали, что вашей-то карьере это не повредит – так?
   Я был до того разъярен, что просто не поверил своим глазам, когда он улыбнулся в ответ – улыбнулся если не дружески, то, во всяком случае, искренне.
   – Ну, знаете, Льюис, если бы нас беспокоили еще и эти соображения, мы бы вообще никогда ничего не делали.
   Он взглянул на часы и прибавил озабоченно:
   – Из-за вас я, кажется, немного опаздываю.
   И зашагал по коридору, быстро, но без спешки, весь устремясь вперед, с бумагами в руке.



42. В парламентской ложе


   Среди дня в кабинет вошла моя секретарша и вручила мне письмо с пометкой «срочное». Очевидно, кто-то сам его принес, высказала она предположение. Почерк на конверте был женский, незнакомый. Я взглянул на подпись – «Элен».
   «Вы, конечно, будете на прениях завтра и во вторник, – прочел я. – Мне туда нельзя. Я даже не смогу поговорить с ним по телефону, пока все не кончится. Поэтому я прошу Вас – держите меня в курсе дела. Надеюсь, что Вы мне скажете всю правду, какова бы она ни была. Оба эти вечера я буду дома одна. Пожалуйста, что бы там ни было, позвоните мне».
   Вечером в театре, куда мы с Маргарет поехали, чтобы отвлечься немного от тревожных мыслей, я невольно подумал об Элен. Роджер дома отделывал окончательно свою речь; Кэро была с ним. Элен приходилось хуже всего. Каково-то ей сейчас, сказал я Маргарет, – сидит там одна и ничего о нем не знает. Прежде она боялась, что потеряет его, если его карьера будет загублена. Теперь, когда шантажист открыл карты и Кэро поставила свои условия, Элен должна бояться как раз обратного. И все равно, я уверен, что она от всей души желает ему успеха. Маргарет возразила:
   – Не такая уж она хорошая, как ты воображаешь.
   – Но старается быть хорошей, – сказал я.
   Маргарет встречалась с Элен только в обществе, и то давно, когда еще был здоров ее муж. Она гораздо лучше, чем я, знала Кэро, нежнее к ней относилась, старалась ее подбодрить и утешить. Но сейчас, когда мы стояли в фойе Хеймаркетского театра, старательно не замечая знакомых, потому что не хотелось ни с кем говорить, Маргарет вдруг спросила: неужели для Элен иного выхода действительно нет – либо Роджер побежден, но они вместе, либо он победит и тогда разрыв? Я сказал, что вряд ли они сами отдают себе в этом отчет. Но это похоже на правду? Я не ответил.
   – Если в этом есть хоть крупица правды, – сказала Маргарет, – я счастлива, что судьба никогда не ставила меня перед таким выбором.
   Настал понедельник – и тянулся бесконечно, совсем как бывало в юности, когда ждешь результатов экзаменов. Гектор Роуз с обычными своими любезностями передал мне через секретаря, что завтра вечером во время заключительных дебатов он будет в ложе. Больше в то утро я ни от кого не имел никаких вестей.
   Я не знал, звонить ли Роджеру. Сам я терпеть не могу, когда мне желают удачи (в сущности, я не менее суеверен, чем моя мать), и решил, что он, наверно, тоже предпочел бы, чтобы его оставили в покое. Я не хотел идти завтракать в клуб, так как рисковал встретиться там с Дугласом или еще с кем-то из людей, причастных к делу. Делать вид, что я что-то пишу или читаю, мне надоело. И когда все отправились завтракать, я, как бывало в молодости, вышел в залитый солнцем Сент-Джеймс-Парк и долго бездумно бродил по дорожкам, с жадностью вдыхая первые запахи весны; а потом, чтобы скоротать время, ходил по улицам, заглядывая в книжные магазины.
   Большая стрелка часов в моем кабинете неторопливо сметала минуты. Идти в парламент раньше половины пятого не было никакого смысла; я не имел ни малейшего желания отсиживать там время, отведенное для запросов. Позвонив своему личному помощнику, я самым тщательным образом обсудил с ним план работы на будущую неделю. Потом вызвал к себе секретаршу и дал ей точные указания, где и когда искать меня сегодня и завтра в случае надобности. Наконец-то двадцать пять минут пятого. Рановато, но, пожалуй, уже можно идти.
   Я быстро шагал по коридору и вдруг услышал, что меня зовут. Меня догоняла моя секретарша, взволнованная, хорошенькая, в очках. Я оказался жертвой своей собственной тонко продуманной системы. Гильда точно знала, где я сейчас.
   – Вас просит к телефону какая-то дама. Она хочет говорить с вами немедленно, у нее страшно важное дело, она не может ждать ни минуты.
   Испуганный, встревоженный, не зная что и думать, я кинулся назад. Может, Кэро хочет мне что-то сказать? Ила Элен? Или, может, звонят из дома?
   Я не угадал. Звонила миссис Хеннекер.
   – Я просто глазам своим не поверила, – донесся до меня ее звучный голос.
   Я осведомился, в чем дело.
   – Ну как вы думаете?
   Но у меня не было никакого настроения гадать. Оказалось, что сегодня, всего лишь минут пять назад, она получила письмо от издателя. Ей, видите ли, сообщают, что по мнению издательства биография ее мужа не представляет достаточного интереса для широкой публики.
   – Что вы скажете на это?
   Она была почти величественна в своем безмерном удивлении.
   В конце концов, есть и другие издатели, сказал я, торопясь от нее отделаться, в ярости, что она меня задерживает.
   – Другие мне не подходят, – с вызовом сказала она.
   В ближайшие дни мы с ней встретимся и обо всем поговорим.
   – Нет! – Она была непреклонна. – Я вынуждена просить вас приехать сейчас же.
   Я ответил, что у меня важное дело.
   – А это, по-вашему, не важное дело?
   Я ответил, что приехать никак не могу. Это просто невозможно. Я буду занят сегодня до позднего вечера, весь день завтра, всю эту неделю.
   – Боюсь, – сурово сказала она, – что меня это совершенно не устраивает.
   В бешенстве я сказал, что весьма сожалею.
   – Меня это совершенно не устраивает! Вы, очевидно, не понимаете, что произошло. Они, видите ли, заявляют, что… Да я лучше прочту вам.
   Я сказал, что у меня нет времени.
   – Когда есть такое важное дело, все остальное может и подождать.
   Я распрощался.
   Не успел я дойти по коридору до поворота, мой телефон зазвонил снова. Без сомнения, это была миссис Хеннекер. Я пошел дальше.
   Я шел по Грейт-Джордж-стрит, освещенной тихим вечерним светом, а в ушах у меня все еще звучал ее назойливый голос, и мне казалось, что вся тревога моя из-за него, а вовсе не от того, что мне предстоит услышать в парламенте. Подняв глаза, я увидел на фоне ясного лиловеющего неба зажженный фонарь над Большим Беном. И хотя я видел его уже столько раз, он пробудил во мне какие-то воспоминания, какое-то беспокойство, непонятным образом связанное с тем назойливым голосом. Я рылся в памяти, но безуспешно. Может, это вспоминался вечер, когда мы с женой, приглашенные к обеду на Лорд-Норт-стрит, приехали слишком рано и пошли прогуляться до церкви святой Маргариты? В тот вечер фонарь над Большим Беном тоже горел, но нет, тогда ничто не беспокоило меня, оба мы были веселы и довольны…
   Главное фойе гудело как пчелиный улей, члены парламента встречались здесь со своими избирателями и знакомыми либо шли вместе выпить чаю. Когда я вошел в ложу Государственного управления, в зале было не больше ста человек. Выглядело пока все довольно обыденно. Выступал первый представитель от оппозиции, он говорил как человек, намеренный прочесть длиннейшую лекцию. Говорил скучновато, но весьма самоуверенно и не сказал ничего нового. Стандартная речь – безвредная, но и бесполезная. На время раздражение мое немного улеглось.
   Роджер сидел на передней скамье, откинувшись на спинку и опершись подбородком на переплетенные пальцы рук; Том Уиндем с прилежным видом сидел позади него. На передней скамье сидели еще три министра – среди них Коллингвуд. Вошло еще несколько членов парламента, кое-кто вышел. На пустых скамьях кое-где виднелись одинокие фигуры; далеко не все слушали оратора. Можно было подумать, что это заседают отцы города где-нибудь в провинции, по долгу службы собравшиеся обсудить такой, скажем, животрепещущий вопрос, как просьба местного театра о субсидии.