В нашей ложе я застал Дугласа и еще двоих знакомых по Уайтхоллу. Дуглас писал какую-то записку и дружески улыбнулся мне. Все это были люди опытные, сиживали на таких дебатах много раз и знали, что до главного еще далеко. Это было начало, столь же мало волнующее, как первый час провинциальных состязаний в крикет, как завязка салонной комедии.
   Не дожидаясь окончания первой речи, я отправился на галерею. Там рядышком сидели Кэро и Маргарет. «Он ничего, безвредный», – шепнула Кэро. Они собирались пойти на Лорд-Норт-стрит перекусить; зная, что до конца заседания я все равно не смогу проглотить ни куска, они не стали звать меня с собой. «Приходите попозже за Маргарет», – снова шепнула Кэро. Теперь, когда все мы были заодно, связанные одной веревочкой, она решила отложить враждебные чувства до другого раза. Она смотрела на меня широко раскрытыми смелыми глазами – совсем такими же, как у ее брата, когда он вел азартную игру. Трудно было ожидать от нее хорошего настроения. Но и настоящей тревоги в ней не чувствовалось, минутами начинало казаться, что она не только взвинчена, но и получает от происходящего известное удовольствие.
   Заняв свое место рядом с Дугласом, я стал слушать военно-морского министра, первым отвечавшего на вопросы. Он тоже был на высоте – по рассказам я ожидал худшего. Он говорил почти те же слова, что и представитель оппозиции. Слушая его гладкие пустые фразы, я невольно подумал, что наблюдатель откуда-нибудь из Внешней Монголии вряд ли понял бы, в чем не согласны эти два оратора. «Сдерживающее начало» – вот выражение, которое оба они употребляли особенно часто. Военно-морского министра занимал вопрос «потенциального сокращения» – не немедленного сокращения, а именно «сокращения потенциального, если мы можем быть уверены, что оно окажет благотворное влияние на остальных». Он говорил также о «щите и мече», об «ударной силе», о «неиспользованных возможностях». Это был какой-то своеобразный абстрактный язык, словно созданный для того, чтобы лишать слова их смысла.
   Я слушал эти речи и последующие, нимало не интересуясь ни мыслями ораторов, ни даже их доводами. Все это нам приходилось выслушивать уже не первый год. И я слушал сосредоточенно, минутами самозабвенно, но занимало меня одно: можно ли рассчитывать на голос оратора завтра? Вот и все! Но и ради этого стоило сидеть здесь часами. Зал постепенно заполнился; потом, когда настало обеденное время, снова заметно опустел. До девяти часов никаких неожиданностей не было. Какой-то рядовой лейборист высказал взгляды, мало чем отличавшиеся от взглядов Фрэнсиса Гетлифа или моих. Мы уже знали, что, когда дойдет до голосования, среди лейбористов будет немало воздержавшихся; сколько именно, трудно было сказать – во всяком случае, больше, чем хотелось бы. И хотя это означало, что они поддерживают политику Роджера, позволить себе такую поддержку он просто не мог. Один из лидеров лейбористской партии высказал взгляды, которые показались бы реакционными даже члену раскольнической группы, возглавляемой лордом А. Или какому-нибудь американскому генералу. Сам лорд А. произнес речь в стиле дельфийского оракула, в которой высказал недоверие к политике правительства и твердое намерение подать за эту политику свой голос. Еще один крайне правый, на ком мы уже давно поставили крест, последовал его примеру.
   К удивлению окружающих меня государственных чиновников, начало дебатов почти не накалило атмосферу. Обсуждаемый вопрос был чрезвычайно важен. Уже не первую неделю вокруг этого вопроса, как и вокруг самого Роджера, бушевали страсти – это знали все. Ждали бурных выпадов, но их не было.
   И вот ровно в девять часов слово было предоставлено члену парламента от избирательного округа одного из графств. Когда он поднялся, я поудобнее устроился в кресле, не испытывая никаких опасений. Это был некто Траффорд, я был немного с ним знаком. Человек небогатый, он жил на доходы с небольшого предприятия, доставшегося ему по наследству. К крайне правым не принадлежал, был не слишком умен. В парламенте выступал редко, предпочитая докучать запросами; словом, из тех, кому на приглашение в Бассет рассчитывать нечего. Я был знаком с ним потому, что в его избирательном округе жили люди, знавшие меня еще в молодости. Мне он представлялся человеком тупым, ограниченным, лишенным собственного мнения.
   Он встал, широкоплечий, с обветренным лицом. И сразу ринулся в атаку. В атаку злобную, неистовою. Он – верный сторонник правительства и проводимой им политики и надеется остаться таковым и впредь, заявил Траффорд. Но эту политику и этого министра поддерживать он не может. Это политика авантюриста! Как иначе назвать такого человека? Какие у него заслуги? Какие достижения? Присматривался, выжидал, преследовал свои корыстные цели, только и думал, как бы поскорее выдвинуться! Он толкает свою страну на путь авантюр. Чего ради? Кто дал ему на это право? Почему мы должны ему доверять? Доверять! (Голос Траффорда дрожал от ярости.) Кое-кто из нас невольно сравнивает его с человеком, которому мы действительно можем доверять, – с достопочтенным членом парламента от Южного Брайтона. Как бы мы хотели, чтобы достопочтенный член парламента от Южного Брайтона занимал сегодня свое место среди нас, чтобы он напомнил нам о наших принципах! Но, видимо, этот человек пал жертвой своих высоких идеалов.
   Когда он выкрикнул «Южный Брайтон», я попытался вспомнить, кто же представляет этот избирательный округ в парламенте. Шепотом спросил Дугласа и услышал в ответ: «Дж.С.Смит».
   Значит, вот до чего дошло. Траффорд продолжал сыпать оскорблениями, но не выдвигал никаких прямых обвинений. Понять его намеки могли лишь те, кто и так уже все знал, но его ненависть явственно ощущали все. Кто был этот Траффорд? Один из апостолов Смита? Возможно. В какой мере он и иже с ним были связаны с Худом? Был ли Худ орудием в их руках?
   У меня давно были подозрения на этот счет. Я не верил, что Худ просто человек душевно неуравновешенный и что он действует по собственному почину. Вернее, может быть, он и не обладал душевным равновесием иди утратил его, увлекшись травлей. Но за его спиной, уж наверно, стояли люди холодные и трезвые. Мне говорили, что он фанатически предан авиационной фирме, в которой служит, – предан страстно, трогательно, самозабвенно, как бывает со скромными, знающими свое место людьми, боготворящими сильных мира сего. И конечно, нашлись достаточно умные люди, которые сообразили, что его можно использовать, достаточно проницательные, чтобы понять, что чужие любовные похождения возбуждают в нем нездоровый интерес.
   Да, за его спиной, безусловно, стояли люди холодные и трезвые. И, по всей вероятности, деловые. Может быть, они и были связаны с апостолами Смита, но едва ли эти апостолы причастны к анонимкам, едва ли к ним причастен даже этот человек, который брызжет сейчас ядовитой слюной в зале парламента.
   Авантюристы опасны, говорил он. Они умеют втереться в доверие к окружающим, завоевать их расположение; они могут быть умны. Но они несут гибель любому правительству, любой стране. Пора бы правительству взяться за ум и вспомнить, в чем его сила и слава, – тогда Траффорд, его друзья, вся страна вновь его поддержат.
   Он говорил недолго. Дважды его громкими криками заставляли замолчать, но даже сторонники Роджера растерялись, словно Траффорд на время парализовал их ядом своей ненависти. Роджер слушал с непроницаемым, замкнутым лицом.
   Мне еще не приходилось быть свидетелем подобной истерики в парламенте. Большой ли вред она принесла? Кое-кто – в том числе Коллингвуд, – конечно, понял намек на Смита. Удар нанесли те, с чьей стороны это было менее всего желательно, – почтенные, умеренные тори. Может, Траффорд переусердствовал в своей злобе и отпугнул от себя людей? Кажется, только на это и оставалось надеяться. Когда двое из членов парламента, присутствовавших на обеде, о котором мне говорил Гектор Роуз, встали, чтобы заявить о своем несогласии с политикой правительства, оба были подчеркнуто корректны и сдержанны, а один даже с похвалой отозвался о Роджере.
   Когда заседание окончилось, я чувствовал, что неспособен разобраться в положении.
   Под выкрики полицейского «Машина такого-то…» я позвонил Элен, сам не зная, что ей сказать. Услышал ее быстрое взволнованное «Да?» и сказал, что все сошло так, как мы ожидали, за исключением… (Снова: «Да?»)… за исключением одного злобного выпада. Как он повлияет на дальнейший ход событий, сказать трудно, продолжал я. Цель была – нанести смертельный удар. Но, возможно, все ограничится одним лишним воздержавшимся. «Вы ничего от меня не скрываете?» – спросила Элен. Пришлось сказать, что был намек на ее мужа. Вряд ли многие это поняли. До меня донесся прерывистый вздох. Это сильно отразится на дальнейшем? Не перетянет чашу весов? Голос зазвенел. Я ответил совершенно откровенно, что этого сейчас никто сказать не может, сам же я предпочитаю верить, что это ничего не изменит. И прибавил довольно бессмысленно: «Постарайтесь уснуть».
   По искрящейся инеем ночной улице я торопливо зашагал к Лорд-Норт-стрит. Еще на лестнице я услышал смех. Войдя в гостиную, я просто глазам не поверил, мне даже захотелось плюнуть трижды через левое плечо – там сидели Кэро, Маргарет и Роджер, все настроенные чрезвычайно весело. Меня ждала тарелка сэндвичей – все знали, что я целый день не ел.
   – Ну что вы там сделали с Траффордом? – спросил Роджер, словно хотел рассеять мою неловкость.
   – Вы что-нибудь понимаете? – воскликнул я.
   – Ну на что он надеется? – громко сказала Кэро с искренним убийственным презрением. Без сомнения, ей был известен каждый ядовитый намек, но она смеялась, словно говоря: «И это все, что они могли придумать?»
   – Вы слышали какие-нибудь отклики?
   – Никаких! – Роджер говорил с подчеркнутым интересом, с той веселостью, которая иной раз прорывается наружу в критические минуты. – Знаете, я просто не представляю, зачем он это сделал. А вы?
   Я не знал, что ответить.
   – Ну что ж, если никто не подскажет, какие тут могли быть мотивы, мне, пожалуй, придется поверить, что он действительно говорил то, что думал.
   В голосе Роджера не слышалось никакой натянутости, никакой неприязни. Он рассмеялся, как человек, которому легко и беззаботно среди друзей. Он выпил совсем немного; он был исполнен решимости и готов к завтрашнему бою. Он надеялся просто и от души, чего с ним уже давно не бывало.



43. Значение цифр


   На другое утро я проснулся рано и лежал, слушая, как в передней с глухим стуком падают на пол газеты. Они не подтвердили моих страхов в не оправдали надежд. «Таймс» явно старалась приуменьшить значение обсуждаемого вопроса: выступлению Траффорда были отведены всего лишь две строки и то не на первой странице. «Телеграф» отвела дебатам больше места и снабдила отчеты более смелыми заголовками; человек, умеющий читать газеты, сразу определил бы, что этот печатный орган настроен против Роджера. Но и тут выпад Траффорда старались замять. «Экспресс» возмутила речь главного лейбористского оратора. Я оделся и сходил на Альбион-гейт за другими утренними газетами. Мы с Маргарет сели завтракать, по-прежнему подавленные и растерянные. Сейчас, при трезвом свете дня, ей было совестно за вчерашнее неуместное веселье.
   Я спрашивал себя: как сейчас Роджер; ему, наверно, тоже тошно? Пыталась ли Кэро его утешить так, как Маргарет – меня? Она понимала лучше меня, что и самый скверный день когда-нибудь да кончится.
   Шли часы без всяких происшествий, но легче от этого не стало, и вот наконец снова пробило половину пятого, мне пора было в парламент. Зазвонил телефон – на сей раз звонила не миссис Хеннекер. Я услышал голос одного из приятелей Сэммикинса: он только что из палаты лордов – минут десять назад старик Гилби заявил, что хочет принять участие в прениях.
   Лорд Гилби был очень болен. Вот уже год, как он не выступал в парламенте; доктора удивлялись, что он вообще еще жив. Но не выступить в тот день он просто не счел возможным, хотя и сознавал, что это, по всей вероятности, будет его последнее выступление. Ради этого он приехал в палату лордов. Вопрос, по поводу которого он решил высказаться, представлял весьма ограниченный интерес: некий пэр, возведенный в дворянское достоинство за заслуги в области науки, требовал данных относительно постановки технического образования в стране. Но это не остановило Гилби. Он с трудом поднялся, белый как мел, и горячо поддержал требование пэра. Он ничего не понимает в техническом образовании, но если оно помогает стране сохранять свое могущество – давайте его сюда! Да что там техническое образование – он готов ратовать хоть за черную магию, если знающие люди – вот как этот милорд – докажут, что она необходима, чтобы наша страна могла сохранить и упрочить свою мощь. Он будет твердить это до своего смертного часа, который уже не за горами.
   Он говорил минут пять: старый солдат давал бой авантюристам – тем, кто мнит себя умнее всех и только вредит и себе и всем нам. На высоких постах авантюристы! Карьеристы! Не спускайте с них глаз, милорды, умоляю вас! Он для того приехал, чтобы высказать эту мольбу, и если сегодняшнее выступление будет стоить ему жизни – пусть!
   Это была откровенная месть. Может быть, он и не доживет до лета, но его ненависть к Роджеру, уж наверно, умрет только вместе с ним. Обычно смерть героя представляешь себе несколько иначе, а впрочем, может быть, именно готовность к такому концу и делает его героем, подумал я.
   Я с облегчением вернулся в палату общин, с облегчением подсел не к Дугласу, а к Гектору Роузу. В тот вечер мне было приятней общество единомышленника, с которым меня не связывали дружеские отношения, чем друга, оказавшегося в противном лагере. Роуз сидел, скрестив руки на груди, и наметанным бесстрастным взглядом наблюдал происходящее. После того как с перерывами в полчаса с враждебными речами выступили три консерватора, которых он назвал мне в прошлый раз, он спокойно уронил: «Действуют согласно плану». Но, слушая прения, даже Роуз – при всем своем здравом уме – не мог прийти ни к какому выводу. Тон ораторов из обоих лагерей становился все резче. Все места на скамьях были заняты, забиты были даже проходы. Время от времени слышались отголоски речи Траффорда, раздавались слова: «игрок», «авантюристы», «риск», «капитуляция»… но выкрикивали их люди, которых мы и так давно скинули со счета. Несколько ораторов закончили свои выступления, так и не уточнив, за что же они намерены голосовать. Когда один из бывших министров лейбористского правительства завел длинную речь на тему о стратегии, Роуз тихо сказал:
   – Ну, этот проговорит минут сорок, можно пойти поесть.
   Я не хотел уходить.
   – Нет, нет – пойдемте.
   Столь же высоко оценил выносливость оратора и Дуглас. Втроем мы дошли до холла, здесь Роуз рассыпался перед Дугласом в любезностях, но перекусить вместе с нами не пригласил.
   Мы быстро пересекли двор и вошли в уайтхоллский бар. Там Роуз, который обычно был весьма разборчив в еде, с аппетитом съел толстый кусок сыра и крутое яйцо и с удовольствием смотрел, как я следую его примеру.
   – Вот и подкрепились, – сказал он.
   Только теперь мы заговорили о прениях. Я произнес одно лишь слово: «Итак?»
   – Не знаю, дорогой мой Льюис. Просто не знаю.
   – Есть хоть какая-то надежда?
   – У него должен бы быть припасен какой-то козырь, вам не кажется?
   Роуз имел в виду заключительную речь Роджера.
   Я хотел было подвести итог выступлениям, чтобы определить, на чьей стороне перевес, но Роуз запротестовал:
   – Это нам ничего не даст, – сказал он.
   У него был свой метод. Он вынул из кармана обыкновенную записную книжку в жестком переплете – такие я не раз видел у него в руках во время совещаний – и стал заносить в нее цифры. Максимальное большинство от правящей партии – 315 человек. Эту цифру он выписал не задумываясь, как кибернетическая машина. Выяснилось, что отсутствуют по болезни и другим причинам – 8. Итого в наличии – 307 голосов. Роуз продолжал, не задумываясь: кабинет в нерешимости, министр явно отклоняется от общепринятых норм, чье-то отступничество в последнюю минуту может сыграть роковую роль. Получи он 290 голосов, и все будет в порядке. Значит, 17 воздержавшихся – это допустимо. (По ходу дебатов мы уже знали, что воздержится по меньшей мере девять человек и что один голос – Сэммикинса – будет подан против.)
   Если будет меньше 280, Роджеру грозит серьезная опасность.
   Если будет меньше 270 – всему конец!
   Роуз продолжал свои подсчеты – это занятие, очевидно, действовало на него успокоительно. Он не думал, что голоса оппозиции могут иметь значение, но продолжал выводить красивым четким почерком: максимум – 230, отсутствуют – 12, воздержатся – возможно, 25.
   Значительный перевес не так уж обязателен. Роджер может уцелеть, если получит от своей партии 290 голосов – допустимо отклонение на 10 голосов в ту или иную сторону. Все понимающие люди согласились бы, что цифра 290 будет сегодня решающей.
   Роуз посмотрел на меня очень довольный, как человек, мастерски решивший задачу. Несмотря на точившее меня беспокойство, я вдруг подумал, как трудно было бы объяснить значение этих цифр тому, кто не искушен в парламентской механике такого рода. Цифры были невыразительны, разница между ними ничтожна. Между тем от них зависела по меньшей мере одна карьера, а пожалуй, не только одна; и, возможно, еще очень многое.
   Когда мы вернулись на свои места, бывший министр только что кончил. Речи продолжались; зал заполнился до отказа. Все громче становились и взрывы смеха, и возмущенные возгласы, но чаще царила напряженная тишина. Напряженная и тревожная. Все взгляды были устремлены на Роджера, который неподвижно сидел на передней скамье, подперев рукой подбородок. Последние вялые выкрики: «Правильно, правильно!» – после того, как угомонился наконец последний оратор оппозиции. Снова тишина. И затем голос председателя: «Мистер Куэйф!»
   Наконец-то Роджер поднялся – грузный, неповоротливый, но движения его были свободными и непринужденными. Он был крупнее всех сидевших на передних скамьях. И снова, как когда-то при первой встрече, он своей неуклюжестью, мощью, размерами напомнил мне Пьера Безухова. За его спиной раздались дружные аплодисменты его сторонников. Он был спокоен, неестественно спокоен – такое спокойствие в человеке, стоящем на пороге самого важного испытания в своей жизни, даже пугало. Он начал в насмешливом тоне. Ему брошено множество обвинений, сказал он. Поскольку некоторые из них взаимно исключают друг друга, очевидно, не все она обоснованны. Конечно, мудрецы советуют – если хочешь знать о себе правду, послушай, что говорят о тебе враги. Великолепно! Но это правило применимо не только к нему. Оно применимо ко всем и каждому. Даже, как ни странно, к другим достопочтенным членам парламента и к тем достопочтенным и доблестным членам парламента, которые столь неохотно взяли на себя труд набросать его портрет как общественного деятеля. Он назвал имена четырех крайне правых консерваторов. О Траффорде он не упомянул ни словом, ни намеком. Что ж, вероятно, было бы неплохо, если бы мы все стали прислушиваться к мнению врагов – быть может, мы все стали бы от этого лучше. И весь мир тоже. И, уж наверно, это заставило бы нас понять, что нет среди нас человека без греха.
   Он сказал это беззлобно. Зал смеялся. Раза два он съязвил. И вдруг оказалось, что он вовсе не так уж похож на Безухова, что речь его точна, резка и сурова. Среди его сторонников то и дело слышались возгласы одобрения, и все же мне было не по себе. Не слишком ли легковесно он начал? Не слишком ли отклоняется в сторону? Я взглянул на Гектора Роуза. Тот едва заметно покачал головой. Лучшая речь с начала прений, говорили на парламентских скамьях и на галереях. Дойдя до сути дела, он заговорил языком нашего времени – языком второй половины XX века. Никакого пафоса, никаких выспренних выражений, столь излюбленных парламентскими ораторами. Можно было подумать, что целое поколение отделяет его от политических деятелей обеих партий, выступавших здесь до него. Это говорил человек, привыкший к радиостудиям, к телевизионным камерам, к тому, что мы живем в век машин. Без всякой декламации, своим обычным голосом говорил он о войне, о вооружениях, о том, как важно обеспечить мир. Так будут говорить все парламентарии – лет через десять, утверждали потом политические обозреватели.
   Но ничего этого я не заметил. Я думал: неужели сейчас он даст себе волю? Раза два казалось, он вот-вот прорвет сеть сложных доводов и коснется чего-то гораздо более глубокого. Поможет ли это ему? Все мы дети своего времени, своего класса и приучены считать, что к решению таких вопросов существует только один раз и навсегда установленный подход (да полно, решаем ли мы их? Может, просто обстоятельства припирают нас к стене?). Способен ли кто-либо что-то здесь круто изменить? Существуют ли такие силы, которые Роджер, или кто-нибудь другой в этом зале, или вообще кто бы то ни было мог бы пробудить к действию?
   Но если он и хотел затронуть более глубокие пласты, то быстро отказался от этой мысли. Он говорил, не выходя из рамок повестки дня. И все же не прошло и десяти минут, как я понял, что он и не думает идти на попятный, что минуты слабости, сомнений, уловок остались позади. Он говорил то, что часто скрывал, но во что верил всегда. Теперь, когда дошло до дела, он ясно и четко излагал мысли, под которыми, безусловно, подписались бы Гетлиф и его коллеги. Только он говорил все это куда сильней и убедительней, чем могли бы сказать они. Он говорил веско, как человек, который способен взять власть в свои руки. И только под конец, уже поздней ночью, он заговорил иначе – негромко, почти задушевно.
   – Послушайте, – сказал он, – задачи, которые мы пытаемся решить, чрезвычайно сложны. Так сложны, что большинство наших соотечественников – людей, которые, в общем, не глупее нас с вами, – даже отдаленно их не понимают. Не понимают просто потому, что не осведомлены о них, потому что никто и никогда не ставил их перед необходимостью такие задачи решать. Не знаю, многие ли из нас, здесь присутствующих, в состоянии понять, во что превратилась наша планета с тех пор, как жизнь наша проходит под знаком Бомбы. Думаю, таких очень немного, а то и вовсе нет. Но я уверен, что подавляющее большинство людей, которые – я повторяю – ничуть не глупее нас с вами, не имеют об этом ни малейшего понятия. Мы пытаемся решать за них. Мы много, очень много берем на себя. Об этом нельзя забывать.
   Я слушал с восхищением, с тревогой, с какой-то тревожной радостью. Сейчас, когда настала решающая минута, уж не жалел ли я, что он не пошел на компромисс? Ведь теперь коллеги могут со спокойной совестью от него избавиться: когда шла торговля вокруг законопроекта, никто не давал согласия на подобные речи. Оставалась лишь одна надежда – что он увлечет и убедит парламент.
   – За последние два дня здесь не раз повторяли, что я склонен рисковать. Позвольте мне сказать вам вот что: любое решение – всегда риск. В наше время, принимая любое важное решение, мы серьезно рискуем. Но риск риску рознь. Жить бездумно, по старинке, как будто в нашем мире ничего не изменилось, тоже значит рисковать. Я убежден, я глубоко убежден, что если наша страна и все другие страны будут и дальше создавать эти бомбы и испытывать их, как будто это просто военные суда, то очень скоро случится самое худшее. Случится, возможно, не по чьей-то вине, а просто потому, что все мы люди, все мы способны ошибаться, терять власть над собой, стать жертвой несчастного стечения обстоятельств… И если это случится, наши потомки, если только у нас будут потомки, проклянут нас. И будут правы!
   Наша страна больше не может быть сверхмощной державой. О чем я очень сожалею. Впрочем, в наши дни, когда на первый план выдвинулась наука, понятие «сверхмощная держава», вероятно, утратило смысл. Как бы то ни было, мы такой державой быть не можем. Но я уверен, мы можем помочь – добрым примером, здравым смыслом, дельными советами и разумными действиями мы можем помочь перетянуть чашу весов, когда они начнут колебаться, когда встанет выбор: светлое будущее или мрачное, а вернее, светлое будущее или никакого. Просто отойти в сторону мы не можем. Будущее колеблется на весах. Как ни мало мы можем на него повлиять, что-то сделать мы все-таки можем.
   Вот почему я готов пойти на риск. В сущности, этот риск невелик и может привести к добру, тогда как другой риск огромен и ведет к самым пагубным последствиям. Еще не поздно выбирать. Вот и все!
   Роджер сел, нахмуренный, глубоко засунув руки в карманы. Долгую минуту в зале стояла тишина. Потом за его спиной раздались аплодисменты. Дружные ли? Не растерянные ли? С задних скамей оппозиции донеслось несколько одобрительных выкриков. Ритуал вступил в свои права. Зазвонили звонки в кулуарах. Я увидел, как Сэммикинс, сидевший в компании приятелей, вскочил и, высоко вскинув голову, с вызывающим видом направился к выходу, чтобы подать свой голос против. На скамьях консерваторов человек шесть остались сидеть, скрестив руки на груди, демонстрируя твердое намерение воздержаться от голосования. Но это еще ничего нам не говорило. Менее откровенные могли покинуть зал, но тем не менее не голосовать.