Страница:
– Извините, Хорас, но я ведь не нянька своему брату, – не сразу ответила она, и голос у нее был не очень твердый.
Сэммикинс был года на два моложе ее, и по тому, как она о нем говорила, я понял, что она его искренне любит.
– Кое-кто считает, что нянька была бы ему весьма кстати, – вступил в разговор Коллингвуд.
– Вот пусть они ему это и скажут, – возразила Кэро.
– Он причиняет вред партии, – сказал лорд Бриджуотер, – немалый вред.
Коллингвуд посмотрел на Кэро. В женском обществе взгляд его оживился, но и только. Он сказал ей без обиняков:
– Этому нужно положить конец.
– Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, что, если Сэммикипс не остановится сам, мы вынуждены будем его остановить.
Глупое прозвище в устах сановного, медлительного Коллингвуда звучало особенно глупо. Кэро все еще сдерживалась.
– По-моему, – сказала она, – никто из вас понятия не имеет, что он за человек.
– Это к делу не относится, – возразил Коллингвуд. – Я хочу сказать, что, если он еще хоть раз напишет что-нибудь в этом роде или выступит публично с подобным заявлением, нам придется порвать с ним всякие отношения.
Я заметил, как нахмурился сидевший по другую сторону от Дианы Роджер. Он не отрываясь смотрел на жену. Она же, густо покраснев от досады, покачала головой, словно просила его не ввязываться. Он не сделал ни одного неверного шага с тех пор, как вошел в правительство – она знала это лучше всех присутствующих, – каждый его шаг был точно рассчитан. Сейчас было не время давать себе волю.
Кэро улыбнулась Коллингвуду светской улыбкой:
– Вы хотите сказать, что он будет отстранен от участия в делах партии?
– Вот именно.
– Для него это не так уж важно.
У меня мелькнула мысль, что она говорит о политических делах, как знаток, – говорит на том же языке, что и Коллингвуд. Ее брат – наследник отцовского титула – не мог рассчитывать на серьезную политическую карьеру.
– Ну и что же, – сказал Коллингвуд, – а все-таки кому приятно оказаться за бортом.
Наступило молчание. Кэро хотела что-то возразить, но не нашлась.
– Я не согласен почти со всем, что вы, говорите. – Это сказал Роджер. Он не понизил голос, он обращался не только к Коллингвуду, но и ко всем присутствующим. Он, вероятно, был взбешен оттого, что его принудили выбирать, но, поскольку выбор был сделан, говорил спокойно и непринужденно.
Я не меньше Кэро боялся этой минуты. Теперь, когда она наступила, я был взволнован, огорчен и в то же время испытывал облегчение.
– Не понимаю, как это может быть. – Взгляд Коллингвуда был высокомерен и холоден.
– И однако, это так. Конечно, у меня есть перед вами преимущество – я хорошо знаю этого человека. Думаю, тут немногие могут этим похвастаться – ведь так? – небрежно кинул Роджер и перевел взгляд на жену. – Будь среди нас больше людей, обладающих его мужеством и идеализмом, дела наши шли бы куда лучше.
Кэро покраснела до корней волос. Она волновалась за Роджера, она знала, что он поступает неблагоразумно, но она гордилась им – гордилась тем, что мысль о ней оттеснила все остальные соображения на второй план. Сначала она не знала, чего ждать, пыталась убедить себя, что ей приятнее будет, если он промолчит. Но он не промолчал, и она была бесконечно рада этому. Маргарет кинула ей восхищенный взгляд и тут же встревоженный – мне.
– Вам не кажется, Куэйф, что вы забываете о здравомыслии? – спросил лорд Бриджуотер.
Роджер закусил удила.
– Нет, не кажется. Но беда в том, что, говоря о здравомыслии, мы часто подразумеваем способность поддакивать всем и каждому. А это смерти подобно. Давайте посмотрим, что же, собственно, он совершил. Он изложил дело так, как он его понимает, – изложил не слишком деликатно, в этом я с вами согласен; он не выхолостил свои слова до того, что они потеряли всякий смысл, а эту способность мы склонны переоценивать. Раз-другой он занесся. Согласен! Но это свойственно всем пылким и искренним натурам. И однако, все основные положения его книги правильны. Более того, все присутствующие и почти все, кто знает, как обстоят дела в действительности, понимают, что они правильны.
– Не могу с этим согласиться, – сказал Коллингвуд.
– И вы понимаете, что они правильны. Можно возражать против его тона, но нельзя отрицать, что он говорит правду. Потому-то вы все и возмущаетесь. Он сказал правду. И преступление его состоит в том, что он сказал ее открыто. Когда мы сами знаем истинное положение вещей – это одно, а вот когда о нем говорят за пределами магического круга – это совсем другое. Самое важное – соблюсти этикет, а правда – дело десятое. Не слишком ли это входит у нас в привычку? Не знаю, пугает ли это вас, но меня определенно пугает. Политика слишком серьезное дело для того, чтобы относиться к ней как к игре, разыгрываемой в тесном семейном кругу. Мы пока даже и представить себе не можем, какая серьезная роль будет принадлежать политике в ближайшие десять лет. Вот почему нам нужен каждый человек, у которого хватает мужества говорить то, что он думает. Вот почему нам нужен человек, против которого вы все так ополчились. Вот почему, если возникнет вопрос о том, чтобы отстранить его, я не буду сидеть сложа руки, – закончил он своим обычным тоном, обращаясь только к Коллингвуду.
– Нимало в этом не сомневаюсь, – ответил Коллингвуд, как всегда с трудом выталкивая слова. Он был совершенно спокоен. Ни по его тону, ни по виду нельзя было понять, какое впечатление произвели на него слова Роджера и произвели ли они вообще какое-нибудь впечатление. – Нимало в этом не сомневаюсь.
Сэммикинс был года на два моложе ее, и по тому, как она о нем говорила, я понял, что она его искренне любит.
– Кое-кто считает, что нянька была бы ему весьма кстати, – вступил в разговор Коллингвуд.
– Вот пусть они ему это и скажут, – возразила Кэро.
– Он причиняет вред партии, – сказал лорд Бриджуотер, – немалый вред.
Коллингвуд посмотрел на Кэро. В женском обществе взгляд его оживился, но и только. Он сказал ей без обиняков:
– Этому нужно положить конец.
– Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, что, если Сэммикипс не остановится сам, мы вынуждены будем его остановить.
Глупое прозвище в устах сановного, медлительного Коллингвуда звучало особенно глупо. Кэро все еще сдерживалась.
– По-моему, – сказала она, – никто из вас понятия не имеет, что он за человек.
– Это к делу не относится, – возразил Коллингвуд. – Я хочу сказать, что, если он еще хоть раз напишет что-нибудь в этом роде или выступит публично с подобным заявлением, нам придется порвать с ним всякие отношения.
Я заметил, как нахмурился сидевший по другую сторону от Дианы Роджер. Он не отрываясь смотрел на жену. Она же, густо покраснев от досады, покачала головой, словно просила его не ввязываться. Он не сделал ни одного неверного шага с тех пор, как вошел в правительство – она знала это лучше всех присутствующих, – каждый его шаг был точно рассчитан. Сейчас было не время давать себе волю.
Кэро улыбнулась Коллингвуду светской улыбкой:
– Вы хотите сказать, что он будет отстранен от участия в делах партии?
– Вот именно.
– Для него это не так уж важно.
У меня мелькнула мысль, что она говорит о политических делах, как знаток, – говорит на том же языке, что и Коллингвуд. Ее брат – наследник отцовского титула – не мог рассчитывать на серьезную политическую карьеру.
– Ну и что же, – сказал Коллингвуд, – а все-таки кому приятно оказаться за бортом.
Наступило молчание. Кэро хотела что-то возразить, но не нашлась.
– Я не согласен почти со всем, что вы, говорите. – Это сказал Роджер. Он не понизил голос, он обращался не только к Коллингвуду, но и ко всем присутствующим. Он, вероятно, был взбешен оттого, что его принудили выбирать, но, поскольку выбор был сделан, говорил спокойно и непринужденно.
Я не меньше Кэро боялся этой минуты. Теперь, когда она наступила, я был взволнован, огорчен и в то же время испытывал облегчение.
– Не понимаю, как это может быть. – Взгляд Коллингвуда был высокомерен и холоден.
– И однако, это так. Конечно, у меня есть перед вами преимущество – я хорошо знаю этого человека. Думаю, тут немногие могут этим похвастаться – ведь так? – небрежно кинул Роджер и перевел взгляд на жену. – Будь среди нас больше людей, обладающих его мужеством и идеализмом, дела наши шли бы куда лучше.
Кэро покраснела до корней волос. Она волновалась за Роджера, она знала, что он поступает неблагоразумно, но она гордилась им – гордилась тем, что мысль о ней оттеснила все остальные соображения на второй план. Сначала она не знала, чего ждать, пыталась убедить себя, что ей приятнее будет, если он промолчит. Но он не промолчал, и она была бесконечно рада этому. Маргарет кинула ей восхищенный взгляд и тут же встревоженный – мне.
– Вам не кажется, Куэйф, что вы забываете о здравомыслии? – спросил лорд Бриджуотер.
Роджер закусил удила.
– Нет, не кажется. Но беда в том, что, говоря о здравомыслии, мы часто подразумеваем способность поддакивать всем и каждому. А это смерти подобно. Давайте посмотрим, что же, собственно, он совершил. Он изложил дело так, как он его понимает, – изложил не слишком деликатно, в этом я с вами согласен; он не выхолостил свои слова до того, что они потеряли всякий смысл, а эту способность мы склонны переоценивать. Раз-другой он занесся. Согласен! Но это свойственно всем пылким и искренним натурам. И однако, все основные положения его книги правильны. Более того, все присутствующие и почти все, кто знает, как обстоят дела в действительности, понимают, что они правильны.
– Не могу с этим согласиться, – сказал Коллингвуд.
– И вы понимаете, что они правильны. Можно возражать против его тона, но нельзя отрицать, что он говорит правду. Потому-то вы все и возмущаетесь. Он сказал правду. И преступление его состоит в том, что он сказал ее открыто. Когда мы сами знаем истинное положение вещей – это одно, а вот когда о нем говорят за пределами магического круга – это совсем другое. Самое важное – соблюсти этикет, а правда – дело десятое. Не слишком ли это входит у нас в привычку? Не знаю, пугает ли это вас, но меня определенно пугает. Политика слишком серьезное дело для того, чтобы относиться к ней как к игре, разыгрываемой в тесном семейном кругу. Мы пока даже и представить себе не можем, какая серьезная роль будет принадлежать политике в ближайшие десять лет. Вот почему нам нужен каждый человек, у которого хватает мужества говорить то, что он думает. Вот почему нам нужен человек, против которого вы все так ополчились. Вот почему, если возникнет вопрос о том, чтобы отстранить его, я не буду сидеть сложа руки, – закончил он своим обычным тоном, обращаясь только к Коллингвуду.
– Нимало в этом не сомневаюсь, – ответил Коллингвуд, как всегда с трудом выталкивая слова. Он был совершенно спокоен. Ни по его тону, ни по виду нельзя было понять, какое впечатление произвели на него слова Роджера и произвели ли они вообще какое-нибудь впечатление. – Нимало в этом не сомневаюсь.
7. В другом доме
Назавтра, в понедельник, мы с Маргарет должны были обедать у Осбалдистонов. Подъезжая на такси к их дому, мы невольно обменялись взглядами – от Бассета он, безусловно, несколько отличался. Дело в том, что Осбалдистоны жили в западной части Клепэм-Коммон, занимая домик, назвать который особняком можно было только с большой натяжкой. В провинциальном городке, где я родился, в домах, как две капли воды похожих на этот, обитал небогатый интеллигентный люд: учителя, бухгалтеры, нотариусы, и в молодые годы, бывая у них, я неизменно испытывал чувство, что делаю шаг вверх по общественной лестнице.
Мы прошли по дорожке между двумя рядами подстриженных кустов. В парадную дверь были вставлены витражи, украшенные черными арабесками; сквозь цветное стекло на улицу падал мягкий розовый свет.
Войдя в дом, я подумал, что Дугласу Осбалдистону вовсе не обязательно жить так скромно. Внутренняя отделка дома и обстановка не ушли от моды двадцатых годов: обои цвета беж с шелковистой полоской и скромным цветочным бордюром, посредственные пейзажи со средневековыми замками, акварели в деревянных рамах, столы с гнутыми ножками, буфет мореного дуба. Право, занимая ответственный пост в Государственном управлении, он мог устроиться значительно лучше. Однако, если иные из людей нашего с Дугласом происхождения держались так, чтобы их принимали за родовитых землевладельцев, Дуглас поступал как раз наоборот. Делал он это из подчеркнутой скромности, – но, так же как и мнимо родовитые землевладельцы, постепенно начал слегка переигрывать. Услыхав за обедом, что уик-энд мы провели в Бассете, он весело присвистнул, ловко изображая маленького конторщика, размечтавшегося над светской хроникой о недосягаемых для него сферах. Но Дуглас недаром был одной из самых светлых голов в административном аппарате – он знал: если он подозревает, что поместья вроде Бассета все еще оказывают слишком сильное влияние на правительство, то и Диана Скидмор и ее друзья точно так же – а может, и сильнее – подозревают в том же самом его коллег и его самого. Ни та, ни другая сторона не была твердо уверена, что именно в ее руках находится подлинная власть. Среди великих мира сего, собиравшихся в Бассете, тоже были люди прозорливые, с опаской поглядывающие на пригородные особнячки вроде этого.
В крохотной столовой нас угостили отличным обедом, собственноручно приготовленным Мэри Осбалдистон: бульон, бифштекс, паштет из почек, лимонное суфле – все было несравненно вкуснее, чем в Бассете. Когда я похвалил обед, она вспыхнула от удовольствия. У нее были топкие черты лица, она была неглупа и держалась скромно, как и сам Осбалдистон; женщина отнюдь не шикарная, но удивительно милая. Мы оба, особенно Маргарет, были к пей очень привязаны. Мы знали, что им не так повезло, как нам, судьба обделила их: они были бездетны.
Дуглас был настойчив и решителен, как и подобает крупному государственному чиновнику; ему потребовалось знать точно, когда и как я познакомился с Дианой Скидмор. Он нисколько не завидовал моим великосветским знакомствам и спрашивал не просто из любопытства, не просто потому, что его интересовали подробности жизни этого круга.
Он слушал сосредоточенно, как профессиональный детектив. Его заботило все, что касалось дела, все, что в какой-то мере затрагивало министров. В частности, его весьма озаботил мой рассказ о выпаде Роджера.
– Должен сказать, что я считал Куэйфа человеком более уравновешенным, – заявил Дуглас.
Лицо его утратило свое юношеское выражение.
– Какого черта ему понадобилось срываться с нарезок именно сейчас? Вот уж действительно не везет нам с хозяевами…
Я начал было говорить, что уж с Роджером-то нам повезло, но Дуглас только отмахнулся:
– Должно быть, рыцарские чувства одолели… Рыцарство может дорого обойтись. И не только ему, по и всем нам.
Мэри сказала, что мы ведь не знаем, каковы отношения между Кэро Куэйф и ее братом. Может, в этом и кроется разгадка.
– По-моему, это не оправдание, – сказал Дуглас. – В высшей степени безответственная выходка. Не представляю, чтобы я позволил себе подобное донкихотство, если бы от этого столько зависело… – Он с беглой усмешкой взглянул на жену. Сказано это было невесело, но от души. Дуглас прекрасно знал, что ему нужно от жизни; он был упрям и по-своему жесток; он намеревался сделать карьеру – достигнуть настоящих высот, – и его напускное равнодушие мало кого могло обмануть; но я знал, что он способен на сильную привязанность, что он человек страстный, а отнюдь не холодный.
– Имейте в виду, Льюис, – сказал Дуглас, – если эта выходка сойдет вашему Куэйфу с рук, значит, его положение очень прочно. Добиваться успеха лучше всего без посторонней помощи. Уж наверно, он понимает это не хуже нас с вами.
Дуглас, как всякий человек действия, был щедро наделен оптимизмом. Оптимизм этот пропастью отделяет людей действия от созерцателей и не дает человеку заметить катастрофу, пока она не разразится. У пего припасены кое-какие утешительные новости, сказал Дуглас. Он порадует нас ими – вот только перейдем в «парадную комнату».
Меня позабавило это выражение. Называть комнату «парадной», как выразилась бы его или моя мать, значило чересчур скромничать – даже для Дугласа. Их дом был хоть и невелик, но не так уж мал, и так называемая «парадная комната» на деле оказалась просторным рабочим кабинетом. На письменном столе лежал черный служебный портфель. По стенам до самого потолка тянулись книжные полки, и на них разместилось любопытнейшее собрание романов XIX и XX веков, какое я когда-либо видел. Тут Дуглас позволил себе роскошь, в которой, однако, было что-то нарочитое. Ему правилось читать книги более или менее в том виде, в каком они впервые вышли в свет. Поэтому на его полках можно было найти английских, русских, американских и французских классиков, если не в самых первых, то, во всяком случае, очень ранних изданиях.
Мы удобно расселись в этой комнате, заставленной и пропахшей книгами, и Дуглас поведал нам свою новость. Он не преувеличивал. Новость и в самом деле была обнадеживающая и совершенно неожиданная. А именно: некоторые круги – весьма влиятельные, – по всей видимости между собой не сговариваясь, повели кампанию против Гилби и за Роджера. Причем эти круги были настолько влиятельны, что даже министрам кабинета приходилось считаться с их мнением или, во всяком случае, прислушиваться к нему. На первом месте стояла авиационная промышленность, по крайней мере та ее часть, которую представлял мой прежний шеф – лорд Лафкин, сильно расширивший после войны сферу своего влияния. Затем шла группа громогласных маршалов военно-воздушных сил. Затем довольно-таки разношерстная компания ученых. Лафкин успел побывать у канцлера Казначейства, два маршала дали завтрак в честь премьер-министра, ученые проводили беседы «на министерском уровне».
– На редкость ловко действуют, – сказал Дуглас.
– Кто затеял эту кампанию?
– Хотите верьте, хотите нет, но похоже, что некоторые нити ведут к человеку, совершенно незначительному.
– Кто же это?
– Некто Бродзинский. Конечно, если не он, так нашелся бы кто-нибудь другой. – Как и все высшие государственные чиновники, Дуглас не очень-то верил, что человеку может просто повезти. – Но надо отдать ему должное: в том, кто чего стоит в «нашем Лондоне», разбирается он неплохо.
Мы стали прикидывать возможности. Если говорить конкретно о каждом, то покровители Гилби располагают немалой властью и пользуются влиянием в обществе, но в конечном счете крупный капитал при поддержке военных и ученых обыкновенно берет верх.
– Если Роджер сам себе не напортил непоправимо в глазах ваших великосветских друзей, – беззлобно усмехнулся Дуглас, – готов держать пари, что не пройдет и года, как он займет это место.
Он подлил нам всем виски. Потом спросил:
– Скажите, Льюис, как по-вашему, какую он поведет политику, когда сядет на место Гилби?
Я замялся. Он подозревал – или догадывался, – что я пользуюсь доверием Роджера. В свою очередь я догадывался, что он этим доверием не пользуется. Я ни минуты не сомневался, что, едва Роджер достигнет власти, ему придется начать борьбу с иными из тех сил, которые сейчас оказывают ему поддержку. В начале нашего разговора Дуглас сказал, что добиваться успеха лучше всего без посторонней помощи. Может быть, теперь он догадался, что Роджер куда больше связан, чем ему сперва казалось.
Мэри Осбалдистон достала свое рукоделие – салфетку или что-то в этом роде – и принялась старательно вышивать по краю незабудки. Маргарет, которая ничего в этом не смыслила, похвалила вышивку, спросила что-то насчет узора; но она все время прислушивалась к разговору и то и дело поглядывала на меня.
– Видите ли, для меня в этой истории есть кое-какие странности, – не отступал Дуглас. – Ведь не только Бродзинский и «оголтелые» ратуют за Куэйфа. Взять хотя бы вашего старого приятеля Фрэнсиса Гетлифа и его собратьев – они тоже за него горой. Так вот, как бы ловко ни жонглировал Куэйф – а, по-моему, он в этом деле мастер, – вряд ли он угодит и вашим и нашим. Скажите, известны вам его истинные намерения?
Еще немного, и я открыл бы ему карты. Одно ясно осознанное соображение, почему я не сделал этого, у меня было. Я знал, что Дуглас, как и почти все его коллеги, убежденный консерватор. Он был слишком умен, чтобы не понимать доводов в пользу политики Роджера, и, однако, она была ему не по вкусу. Но я промолчал не поэтому. Была другая причина: осторожность, которая поистине вошла в мою плоть и кровь. Слишком долго я жил в мире крупных дел, слишком часто бывал в положениях, когда сугубая осторожность оказывается, пожалуй, самой правильной и, безусловно, самой легкой линией поведения. В прошлом у меня бывали неприятности как раз потому, что я поддавался порывам и забывал об осторожности.
Итак, в тот вечер, повинуясь привычке, которая стала второй натурой, я уклонился от прямого ответа. Дуглас внимательно посмотрел на меня, и лицо его на миг помолодело. Потом он улыбнулся и передал мне графин.
Мы изрядно выпили в тот вечер. В такси по дороге домой Маргарет, прижав мою руку к своей щеке, сказала:
– А знаешь, ты был неправ… – И прибавила, что такому человеку, как Дуглас, можно верить с закрытыми глазами.
Она не сказала вслух, но я и так понял, что мы все четверо друг другу по душе и что такие отношения надо беречь. Я рассердился. Я остро почувствовал обиду, – обиду, которую чувствуешь особенно остро, когда сам знаешь, что ты неправ.
Мы прошли по дорожке между двумя рядами подстриженных кустов. В парадную дверь были вставлены витражи, украшенные черными арабесками; сквозь цветное стекло на улицу падал мягкий розовый свет.
Войдя в дом, я подумал, что Дугласу Осбалдистону вовсе не обязательно жить так скромно. Внутренняя отделка дома и обстановка не ушли от моды двадцатых годов: обои цвета беж с шелковистой полоской и скромным цветочным бордюром, посредственные пейзажи со средневековыми замками, акварели в деревянных рамах, столы с гнутыми ножками, буфет мореного дуба. Право, занимая ответственный пост в Государственном управлении, он мог устроиться значительно лучше. Однако, если иные из людей нашего с Дугласом происхождения держались так, чтобы их принимали за родовитых землевладельцев, Дуглас поступал как раз наоборот. Делал он это из подчеркнутой скромности, – но, так же как и мнимо родовитые землевладельцы, постепенно начал слегка переигрывать. Услыхав за обедом, что уик-энд мы провели в Бассете, он весело присвистнул, ловко изображая маленького конторщика, размечтавшегося над светской хроникой о недосягаемых для него сферах. Но Дуглас недаром был одной из самых светлых голов в административном аппарате – он знал: если он подозревает, что поместья вроде Бассета все еще оказывают слишком сильное влияние на правительство, то и Диана Скидмор и ее друзья точно так же – а может, и сильнее – подозревают в том же самом его коллег и его самого. Ни та, ни другая сторона не была твердо уверена, что именно в ее руках находится подлинная власть. Среди великих мира сего, собиравшихся в Бассете, тоже были люди прозорливые, с опаской поглядывающие на пригородные особнячки вроде этого.
В крохотной столовой нас угостили отличным обедом, собственноручно приготовленным Мэри Осбалдистон: бульон, бифштекс, паштет из почек, лимонное суфле – все было несравненно вкуснее, чем в Бассете. Когда я похвалил обед, она вспыхнула от удовольствия. У нее были топкие черты лица, она была неглупа и держалась скромно, как и сам Осбалдистон; женщина отнюдь не шикарная, но удивительно милая. Мы оба, особенно Маргарет, были к пей очень привязаны. Мы знали, что им не так повезло, как нам, судьба обделила их: они были бездетны.
Дуглас был настойчив и решителен, как и подобает крупному государственному чиновнику; ему потребовалось знать точно, когда и как я познакомился с Дианой Скидмор. Он нисколько не завидовал моим великосветским знакомствам и спрашивал не просто из любопытства, не просто потому, что его интересовали подробности жизни этого круга.
Он слушал сосредоточенно, как профессиональный детектив. Его заботило все, что касалось дела, все, что в какой-то мере затрагивало министров. В частности, его весьма озаботил мой рассказ о выпаде Роджера.
– Должен сказать, что я считал Куэйфа человеком более уравновешенным, – заявил Дуглас.
Лицо его утратило свое юношеское выражение.
– Какого черта ему понадобилось срываться с нарезок именно сейчас? Вот уж действительно не везет нам с хозяевами…
Я начал было говорить, что уж с Роджером-то нам повезло, но Дуглас только отмахнулся:
– Должно быть, рыцарские чувства одолели… Рыцарство может дорого обойтись. И не только ему, по и всем нам.
Мэри сказала, что мы ведь не знаем, каковы отношения между Кэро Куэйф и ее братом. Может, в этом и кроется разгадка.
– По-моему, это не оправдание, – сказал Дуглас. – В высшей степени безответственная выходка. Не представляю, чтобы я позволил себе подобное донкихотство, если бы от этого столько зависело… – Он с беглой усмешкой взглянул на жену. Сказано это было невесело, но от души. Дуглас прекрасно знал, что ему нужно от жизни; он был упрям и по-своему жесток; он намеревался сделать карьеру – достигнуть настоящих высот, – и его напускное равнодушие мало кого могло обмануть; но я знал, что он способен на сильную привязанность, что он человек страстный, а отнюдь не холодный.
– Имейте в виду, Льюис, – сказал Дуглас, – если эта выходка сойдет вашему Куэйфу с рук, значит, его положение очень прочно. Добиваться успеха лучше всего без посторонней помощи. Уж наверно, он понимает это не хуже нас с вами.
Дуглас, как всякий человек действия, был щедро наделен оптимизмом. Оптимизм этот пропастью отделяет людей действия от созерцателей и не дает человеку заметить катастрофу, пока она не разразится. У пего припасены кое-какие утешительные новости, сказал Дуглас. Он порадует нас ими – вот только перейдем в «парадную комнату».
Меня позабавило это выражение. Называть комнату «парадной», как выразилась бы его или моя мать, значило чересчур скромничать – даже для Дугласа. Их дом был хоть и невелик, но не так уж мал, и так называемая «парадная комната» на деле оказалась просторным рабочим кабинетом. На письменном столе лежал черный служебный портфель. По стенам до самого потолка тянулись книжные полки, и на них разместилось любопытнейшее собрание романов XIX и XX веков, какое я когда-либо видел. Тут Дуглас позволил себе роскошь, в которой, однако, было что-то нарочитое. Ему правилось читать книги более или менее в том виде, в каком они впервые вышли в свет. Поэтому на его полках можно было найти английских, русских, американских и французских классиков, если не в самых первых, то, во всяком случае, очень ранних изданиях.
Мы удобно расселись в этой комнате, заставленной и пропахшей книгами, и Дуглас поведал нам свою новость. Он не преувеличивал. Новость и в самом деле была обнадеживающая и совершенно неожиданная. А именно: некоторые круги – весьма влиятельные, – по всей видимости между собой не сговариваясь, повели кампанию против Гилби и за Роджера. Причем эти круги были настолько влиятельны, что даже министрам кабинета приходилось считаться с их мнением или, во всяком случае, прислушиваться к нему. На первом месте стояла авиационная промышленность, по крайней мере та ее часть, которую представлял мой прежний шеф – лорд Лафкин, сильно расширивший после войны сферу своего влияния. Затем шла группа громогласных маршалов военно-воздушных сил. Затем довольно-таки разношерстная компания ученых. Лафкин успел побывать у канцлера Казначейства, два маршала дали завтрак в честь премьер-министра, ученые проводили беседы «на министерском уровне».
– На редкость ловко действуют, – сказал Дуглас.
– Кто затеял эту кампанию?
– Хотите верьте, хотите нет, но похоже, что некоторые нити ведут к человеку, совершенно незначительному.
– Кто же это?
– Некто Бродзинский. Конечно, если не он, так нашелся бы кто-нибудь другой. – Как и все высшие государственные чиновники, Дуглас не очень-то верил, что человеку может просто повезти. – Но надо отдать ему должное: в том, кто чего стоит в «нашем Лондоне», разбирается он неплохо.
Мы стали прикидывать возможности. Если говорить конкретно о каждом, то покровители Гилби располагают немалой властью и пользуются влиянием в обществе, но в конечном счете крупный капитал при поддержке военных и ученых обыкновенно берет верх.
– Если Роджер сам себе не напортил непоправимо в глазах ваших великосветских друзей, – беззлобно усмехнулся Дуглас, – готов держать пари, что не пройдет и года, как он займет это место.
Он подлил нам всем виски. Потом спросил:
– Скажите, Льюис, как по-вашему, какую он поведет политику, когда сядет на место Гилби?
Я замялся. Он подозревал – или догадывался, – что я пользуюсь доверием Роджера. В свою очередь я догадывался, что он этим доверием не пользуется. Я ни минуты не сомневался, что, едва Роджер достигнет власти, ему придется начать борьбу с иными из тех сил, которые сейчас оказывают ему поддержку. В начале нашего разговора Дуглас сказал, что добиваться успеха лучше всего без посторонней помощи. Может быть, теперь он догадался, что Роджер куда больше связан, чем ему сперва казалось.
Мэри Осбалдистон достала свое рукоделие – салфетку или что-то в этом роде – и принялась старательно вышивать по краю незабудки. Маргарет, которая ничего в этом не смыслила, похвалила вышивку, спросила что-то насчет узора; но она все время прислушивалась к разговору и то и дело поглядывала на меня.
– Видите ли, для меня в этой истории есть кое-какие странности, – не отступал Дуглас. – Ведь не только Бродзинский и «оголтелые» ратуют за Куэйфа. Взять хотя бы вашего старого приятеля Фрэнсиса Гетлифа и его собратьев – они тоже за него горой. Так вот, как бы ловко ни жонглировал Куэйф – а, по-моему, он в этом деле мастер, – вряд ли он угодит и вашим и нашим. Скажите, известны вам его истинные намерения?
Еще немного, и я открыл бы ему карты. Одно ясно осознанное соображение, почему я не сделал этого, у меня было. Я знал, что Дуглас, как и почти все его коллеги, убежденный консерватор. Он был слишком умен, чтобы не понимать доводов в пользу политики Роджера, и, однако, она была ему не по вкусу. Но я промолчал не поэтому. Была другая причина: осторожность, которая поистине вошла в мою плоть и кровь. Слишком долго я жил в мире крупных дел, слишком часто бывал в положениях, когда сугубая осторожность оказывается, пожалуй, самой правильной и, безусловно, самой легкой линией поведения. В прошлом у меня бывали неприятности как раз потому, что я поддавался порывам и забывал об осторожности.
Итак, в тот вечер, повинуясь привычке, которая стала второй натурой, я уклонился от прямого ответа. Дуглас внимательно посмотрел на меня, и лицо его на миг помолодело. Потом он улыбнулся и передал мне графин.
Мы изрядно выпили в тот вечер. В такси по дороге домой Маргарет, прижав мою руку к своей щеке, сказала:
– А знаешь, ты был неправ… – И прибавила, что такому человеку, как Дуглас, можно верить с закрытыми глазами.
Она не сказала вслух, но я и так понял, что мы все четверо друг другу по душе и что такие отношения надо беречь. Я рассердился. Я остро почувствовал обиду, – обиду, которую чувствуешь особенно остро, когда сам знаешь, что ты неправ.
8. Рыцарь с надгробья
В марте, недели через три после того, как мы с Маргарет побывали в Бассете и Клепэме, мы узнали еще одну новость – совершенно непредвиденную. Однажды утром, едва я переступил порог своего служебного кабинета, мне позвонил Осбалдистон: ночью заболел Гилби, его жизнь в опасности.
Утром в Уайтхолле только об этом и говорили; к полудню разговоры перекинулись в клубы. Официальное сообщение появилось в вечерних газетах. Все – и я в том числе – с самого начала решили, что Гилби не выживет. Один мой приятель наспех добавлял к послужному списку Гилби краткий перечень его достижений на политическом поприще; заведующий отделом некрологов одной из утренних газет жаловался, что оказался перед издателем в дурацком положении – «проворонил такого человека, как Гилби».
Как всегда в предвидении чьей-то смерти, окружающие были несколько более оживлены, чем обычно. В воздухе чувствовалось возбуждение. И, как и следовало ожидать, уже начались кое-какие деловые переговоры. Один из министров пригласил Дугласа в бар выпить с ним виски. Роуз провел несколько часов с главой нашего министерства, обсуждая с ним, как распределить теперь по-новому обязанности между двумя нашими ведомствами. То же самое, только в меньших масштабах, я уже наблюдал двадцать лет назад, когда работал в колледже. Так ли уж часто людей затрагивает чужая смерть – затрагивает всерьез, скажем, как болезнь близкого человека? Из чувства своеобразной биологической солидарности мы притворяемся, что она и в самом деле нас задевает. В известном смысле такое лицемерие полезно. Но, в сущности, мы гораздо реже ощущаем утрату, чем осмеливаемся признаться даже самим себе.
В следующие два-три дня, прислушиваясь к разговорам о Гилби, я невольно вспоминал первую заповедь политика, которую внушал мне лукавый старичок-простачок Томас Бэвил: «Всегда будь под рукой. Никогда не уходи. Никогда не отсутствуй из гордости!» Пожалуй, это все-таки вторая заповедь, первая же гласит: «Оставайся в живых!»
Очевидно, эта мысль явилась в те дни не мне одному. О том же думал и лорд Гилби. Через четыре дня после того, как стало известно о его болезни, мне позвонил по телефону его личный секретарь. Слухи о болезни сильно преувеличены, сообщил нараспев голос, обладателем которого мог быть только питомец Итона. Предположение о возможности смертельного исхода – сущий вздор. Был «небольшой сердечный припадок», только и всего. Лорд Гилби очень скучает и будет рад посетителям, он надеется, что я навещу его в клинике как-нибудь на будущей неделе во второй половине дня.
Оказалось, что такое же приглашение получили и другие политические деятели и высшие чиновники, в том числе Дуглас Осбалдистон и Гектор Роуз.
– Что ж, – заметил по этому поводу Роуз, – может быть, достопочтенный лорд и оставляет желать лучшего в роли главы министерства, однако в бодрости духа ему явно не откажешь.
Когда я навестил Гилби в клинике, я подумал, что в бодрости духа ему и в самом деле не откажешь, хотя расположение духа у него было несколько непривычное. Он лежал на спине, совершенно неподвижно, и был похож на изваяние рыцаря на могильной плите, – рыцаря, который не бывал в крестовых походах, ибо слишком уж прямы для человека, проведшего жизнь в седле, были его вытянутые ноги. Кровать была такая высокая, что, когда я сел рядом, наши лица оказались на одном уровне, и он мог разговаривать со мной шепотом. Впрочем, он не шептал – он говорил негромко, но очень четко своим обычным, хорошо поставленным, гибким голосом.
– Очень любезно с вашей стороны, – сказал он. – Когда я выберусь отсюда, мы непременно встретимся где-нибудь в более приятном месте. С вашего разрешения я непременно угощу вас обедом в каком-нибудь шикарном ночном клубе.
Я ответил, что буду очень рад.
– Меня должны бы выпустить отсюда через месяц. Но боюсь, пройдет еще месяца два, прежде чем я снова возьму бразды правления в свои руки, – прибавил он сурово, как будто я позволил себе выразить излишний оптимизм.
Я ответил какой-то банальной фразой в том смысле, что и это не за горами.
– Я ни минуты не думал, что могу умереть… – Он лежал не шевелясь, великолепно выбритый, великолепно подстриженный. Он позволил себе лишь чуть изменить выражение лица – его устремленные в потолок глаза недоуменно округлились, когда он прибавил: – А знаете, нашлись люди, которые, сидя вот здесь, в этой самой палате, спрашивали, боюсь ли я смерти. – Он сделал легкое ударение на слове «я». Потом продолжал: – Я слишком часто смотрел смерти в глаза, чтобы теперь испугаться.
Это могло показаться рисовкой. Да так оно и было. Он стал рассказывать мне о своей жизни. Во время первой мировой войны он потерял «на поле брани» почти всех своих ближайших друзей, офицеров-однополчан. И с тех пор каждый новый прожитый год рассматривает как подарок судьбы. Да и во время второй войны он куда больше понюхал пороху, чем большинство его сверстников. Несколько раз он был уверен, что час его пробил. Он любит воевать? – спросил я. Да, еще бы! Что может быть лучше.
И тогда я спросил, что он больше всего ценит в людях.
– Если уж на то пошло, я ценю в людях только одно.
– Что именно?
– Отвагу. Отважному человеку я все прощу. А труса нипочем уважать не стану.
Я подумал тогда, а позднее и совсем уверился, что мне в жизни не случалось вести более странного разговора с храбрым человеком. Я встречал отважных людей, которые считали свою храбрость чем-то само собой разумеющимся и были снисходительны к натурам менее стойким. Не таков был лорд Гилби. Из всех военных, которых я знавал, он единственный с лирическим пафосом рассуждал о «поле брани».
И я невольно подумал, что лорд Гилби всю свою жизнь искал славы. Славы в том смысле, как ее понимали в дохристианские времена, славы, которую добывали в бою древние греки в скандинавы. Посадить бы его на корабль викингов, и он вытерпел бы все, что терпели они, и хвастался бы потом ничуть не меньше. Правда, родился он в католической семье и вел себя как подобает доброму католику – только этим утром, сообщил он мне, его посетил «духовник». Однако молился он не о спасении души, а о славе.
Он лежал пластом, красивый, без единой морщинки, и я думал: не потому ли его свалил этот сердечный приступ? Даже человеку, не сведущему в медицине, было ясно, что положение его куда серьезнее, чем сообщалось в официальных бюллетенях. Быть может, это был приступ из тех, что случаются с людьми, которые привыкли подавлять свои волнения и тревоги? Трудно было представить себе человека менее склонного к самоанализу, но, конечно, даже ему стало ясно, что он немало дров наломал, оказавшись на посту, где по странной иронии судьбы требовалась отвага совсем иного рода, та, которой он был начисто лишен. Он, уж конечно, знал, что им недовольны, что за его спиной происходит какой-то тайный сговор, что над ним висит угроза «почетной отставки». Но и вида не подавал, что догадывается об этом. Он сидел на заседаниях кабинета среди коллег, которые в грош его не ставили, неизменно обаятельный, тщеславный, неприступный. Вероятно, он просто не позволял себе задумываться, какого они о нем мнения, каковы их намерения. Быть может, теперь он расплачивается за это?
На другой день я пошел в парламент повидать Роджера. Пока он отвечал на какой-то запрос, я сидел в ложе Государственного управления у самых правительственных скамей. Запрос был сделан одним из членов парламента, которых Лафкин иногда использовал, чтобы портить кровь Гилби. «Известно ли господину министру, что до сих пор еще не обнародовано решение по поводу…» Далее следовал перечень авиационных объектов. Роджеру все равно предстояло отвечать на этот вопрос в палате общин, но из-за болезни Гилби он заменял его и здесь. Член парламента, задавший вопрос, всячески подчеркивал – думаю, не случайно, а по чьему-то указанию, – что лично против Роджера он ничего не имеет. И когда Роджер невозмутимо и весьма расплывчато ответил, ни он сам, ни кто-либо из представителей военно-воздушных сил не стали задавать дополнительных вопросов. По нескольким лицам промелькнули понимающие улыбки. Когда время, отведенное для вопросов, истекло, Роджер увел меня к себе в кабинет. Странное дело, хотя я теперь часто заходил к нему, он почти никогда не приглашал меня в кафе или в бар. Поговаривали, что он слишком мало бывает в обществе членов парламента, не поддерживает с ними приятельских отношений то ли из высокомерия, то ли из застенчивости. Это казалось тем непонятнее, что в частной жизни он был очень прост и общителен.
Кабинет был тесноват, не в пример палатам, которые он занимал в здании министерства. За ложноготическим окном виднелось зеленовато-желтое небо.
Я спросил его, навещал ли он Гилби. Да, конечно, ответил он, уже дважды.
– Ну и как? – спросил я.
– По-моему, он должен благодарить свою звезду за то, что вообще остался жив.
Я согласился. Потом сказал ему то, о чем думал накануне в клинике: что в конечном счете причины болезни Гилби психологические. Или это просто моя страсть все объяснять психологией?
– Вы хотите сказать, что, не будь нажима с моей стороны и продолжай мы все петь ему хвалу, он бы не свалился? Что ж, может быть, вы и правы.
Утром в Уайтхолле только об этом и говорили; к полудню разговоры перекинулись в клубы. Официальное сообщение появилось в вечерних газетах. Все – и я в том числе – с самого начала решили, что Гилби не выживет. Один мой приятель наспех добавлял к послужному списку Гилби краткий перечень его достижений на политическом поприще; заведующий отделом некрологов одной из утренних газет жаловался, что оказался перед издателем в дурацком положении – «проворонил такого человека, как Гилби».
Как всегда в предвидении чьей-то смерти, окружающие были несколько более оживлены, чем обычно. В воздухе чувствовалось возбуждение. И, как и следовало ожидать, уже начались кое-какие деловые переговоры. Один из министров пригласил Дугласа в бар выпить с ним виски. Роуз провел несколько часов с главой нашего министерства, обсуждая с ним, как распределить теперь по-новому обязанности между двумя нашими ведомствами. То же самое, только в меньших масштабах, я уже наблюдал двадцать лет назад, когда работал в колледже. Так ли уж часто людей затрагивает чужая смерть – затрагивает всерьез, скажем, как болезнь близкого человека? Из чувства своеобразной биологической солидарности мы притворяемся, что она и в самом деле нас задевает. В известном смысле такое лицемерие полезно. Но, в сущности, мы гораздо реже ощущаем утрату, чем осмеливаемся признаться даже самим себе.
В следующие два-три дня, прислушиваясь к разговорам о Гилби, я невольно вспоминал первую заповедь политика, которую внушал мне лукавый старичок-простачок Томас Бэвил: «Всегда будь под рукой. Никогда не уходи. Никогда не отсутствуй из гордости!» Пожалуй, это все-таки вторая заповедь, первая же гласит: «Оставайся в живых!»
Очевидно, эта мысль явилась в те дни не мне одному. О том же думал и лорд Гилби. Через четыре дня после того, как стало известно о его болезни, мне позвонил по телефону его личный секретарь. Слухи о болезни сильно преувеличены, сообщил нараспев голос, обладателем которого мог быть только питомец Итона. Предположение о возможности смертельного исхода – сущий вздор. Был «небольшой сердечный припадок», только и всего. Лорд Гилби очень скучает и будет рад посетителям, он надеется, что я навещу его в клинике как-нибудь на будущей неделе во второй половине дня.
Оказалось, что такое же приглашение получили и другие политические деятели и высшие чиновники, в том числе Дуглас Осбалдистон и Гектор Роуз.
– Что ж, – заметил по этому поводу Роуз, – может быть, достопочтенный лорд и оставляет желать лучшего в роли главы министерства, однако в бодрости духа ему явно не откажешь.
Когда я навестил Гилби в клинике, я подумал, что в бодрости духа ему и в самом деле не откажешь, хотя расположение духа у него было несколько непривычное. Он лежал на спине, совершенно неподвижно, и был похож на изваяние рыцаря на могильной плите, – рыцаря, который не бывал в крестовых походах, ибо слишком уж прямы для человека, проведшего жизнь в седле, были его вытянутые ноги. Кровать была такая высокая, что, когда я сел рядом, наши лица оказались на одном уровне, и он мог разговаривать со мной шепотом. Впрочем, он не шептал – он говорил негромко, но очень четко своим обычным, хорошо поставленным, гибким голосом.
– Очень любезно с вашей стороны, – сказал он. – Когда я выберусь отсюда, мы непременно встретимся где-нибудь в более приятном месте. С вашего разрешения я непременно угощу вас обедом в каком-нибудь шикарном ночном клубе.
Я ответил, что буду очень рад.
– Меня должны бы выпустить отсюда через месяц. Но боюсь, пройдет еще месяца два, прежде чем я снова возьму бразды правления в свои руки, – прибавил он сурово, как будто я позволил себе выразить излишний оптимизм.
Я ответил какой-то банальной фразой в том смысле, что и это не за горами.
– Я ни минуты не думал, что могу умереть… – Он лежал не шевелясь, великолепно выбритый, великолепно подстриженный. Он позволил себе лишь чуть изменить выражение лица – его устремленные в потолок глаза недоуменно округлились, когда он прибавил: – А знаете, нашлись люди, которые, сидя вот здесь, в этой самой палате, спрашивали, боюсь ли я смерти. – Он сделал легкое ударение на слове «я». Потом продолжал: – Я слишком часто смотрел смерти в глаза, чтобы теперь испугаться.
Это могло показаться рисовкой. Да так оно и было. Он стал рассказывать мне о своей жизни. Во время первой мировой войны он потерял «на поле брани» почти всех своих ближайших друзей, офицеров-однополчан. И с тех пор каждый новый прожитый год рассматривает как подарок судьбы. Да и во время второй войны он куда больше понюхал пороху, чем большинство его сверстников. Несколько раз он был уверен, что час его пробил. Он любит воевать? – спросил я. Да, еще бы! Что может быть лучше.
И тогда я спросил, что он больше всего ценит в людях.
– Если уж на то пошло, я ценю в людях только одно.
– Что именно?
– Отвагу. Отважному человеку я все прощу. А труса нипочем уважать не стану.
Я подумал тогда, а позднее и совсем уверился, что мне в жизни не случалось вести более странного разговора с храбрым человеком. Я встречал отважных людей, которые считали свою храбрость чем-то само собой разумеющимся и были снисходительны к натурам менее стойким. Не таков был лорд Гилби. Из всех военных, которых я знавал, он единственный с лирическим пафосом рассуждал о «поле брани».
И я невольно подумал, что лорд Гилби всю свою жизнь искал славы. Славы в том смысле, как ее понимали в дохристианские времена, славы, которую добывали в бою древние греки в скандинавы. Посадить бы его на корабль викингов, и он вытерпел бы все, что терпели они, и хвастался бы потом ничуть не меньше. Правда, родился он в католической семье и вел себя как подобает доброму католику – только этим утром, сообщил он мне, его посетил «духовник». Однако молился он не о спасении души, а о славе.
Он лежал пластом, красивый, без единой морщинки, и я думал: не потому ли его свалил этот сердечный приступ? Даже человеку, не сведущему в медицине, было ясно, что положение его куда серьезнее, чем сообщалось в официальных бюллетенях. Быть может, это был приступ из тех, что случаются с людьми, которые привыкли подавлять свои волнения и тревоги? Трудно было представить себе человека менее склонного к самоанализу, но, конечно, даже ему стало ясно, что он немало дров наломал, оказавшись на посту, где по странной иронии судьбы требовалась отвага совсем иного рода, та, которой он был начисто лишен. Он, уж конечно, знал, что им недовольны, что за его спиной происходит какой-то тайный сговор, что над ним висит угроза «почетной отставки». Но и вида не подавал, что догадывается об этом. Он сидел на заседаниях кабинета среди коллег, которые в грош его не ставили, неизменно обаятельный, тщеславный, неприступный. Вероятно, он просто не позволял себе задумываться, какого они о нем мнения, каковы их намерения. Быть может, теперь он расплачивается за это?
На другой день я пошел в парламент повидать Роджера. Пока он отвечал на какой-то запрос, я сидел в ложе Государственного управления у самых правительственных скамей. Запрос был сделан одним из членов парламента, которых Лафкин иногда использовал, чтобы портить кровь Гилби. «Известно ли господину министру, что до сих пор еще не обнародовано решение по поводу…» Далее следовал перечень авиационных объектов. Роджеру все равно предстояло отвечать на этот вопрос в палате общин, но из-за болезни Гилби он заменял его и здесь. Член парламента, задавший вопрос, всячески подчеркивал – думаю, не случайно, а по чьему-то указанию, – что лично против Роджера он ничего не имеет. И когда Роджер невозмутимо и весьма расплывчато ответил, ни он сам, ни кто-либо из представителей военно-воздушных сил не стали задавать дополнительных вопросов. По нескольким лицам промелькнули понимающие улыбки. Когда время, отведенное для вопросов, истекло, Роджер увел меня к себе в кабинет. Странное дело, хотя я теперь часто заходил к нему, он почти никогда не приглашал меня в кафе или в бар. Поговаривали, что он слишком мало бывает в обществе членов парламента, не поддерживает с ними приятельских отношений то ли из высокомерия, то ли из застенчивости. Это казалось тем непонятнее, что в частной жизни он был очень прост и общителен.
Кабинет был тесноват, не в пример палатам, которые он занимал в здании министерства. За ложноготическим окном виднелось зеленовато-желтое небо.
Я спросил его, навещал ли он Гилби. Да, конечно, ответил он, уже дважды.
– Ну и как? – спросил я.
– По-моему, он должен благодарить свою звезду за то, что вообще остался жив.
Я согласился. Потом сказал ему то, о чем думал накануне в клинике: что в конечном счете причины болезни Гилби психологические. Или это просто моя страсть все объяснять психологией?
– Вы хотите сказать, что, не будь нажима с моей стороны и продолжай мы все петь ему хвалу, он бы не свалился? Что ж, может быть, вы и правы.