Глядя на Диану, я нередко думал, что очень глупо воображать, будто светские люди непременно циники. Люди, светские по натуре, такие, как она, отнюдь не циничны. Они потому и светские, что не циничны, не равнодушны ко всему на свете.
   Увидев нас с Маргарет, Диана сплавила своего собеседника ближайшему кружку гостей и, отбросив вздор, вновь превратилась в деловую, уверенную в себе женщину. Да, ей известно, что Роджер сейчас у премьера. Она пригласила их с Кэро приехать, как только они смогут и, разумеется, захотят.
   – У меня тут сегодня ни одного политика, – оживленно сказала Диана. – Так ведь лучше?
   Она оберегала Куэйфов на случай, если в последнюю минуту все сорвется.
   Мы смешались с толпой приглашенных, в большинстве своем людей богатых и праздных. Вероятно, почти никто здесь и не слыхал о Роджере Куэйфе. Мы с Маргарет переглянулись – у нас обоих мелькнула одна и та же мысль: ему пора бы уже прийти. Я заметил, что Диана, которая не так-то легко теряла душевное равновесие, выпила лишний коктейль.
   И тут они вошли – Роджер между Кэро и ее братом Сэммикинсом. Все трое рослые, Роджер немного выше своего шурина и несравненно грузнее. Мы могли ни о чем не спрашивать, достаточно было взглянуть на Кэро. Она так и сияла от радости, беззастенчивой радости, которую она жаждала разделить со всеми нами. Взяв с подноса по бокалу шампанского, они направились к нам.
   – Все в порядке, – сказал Роджер. Среди поцелуев и рукопожатий эти слова прозвучали на редкость безразлично, до смешного невыразительно. Человек, мало его знающий, подумал бы, что он ничуть не изменился за последние два часа. Он улыбался светской улыбкой, сдержанной, чуть ли не робкой, но глаза его блестели, линии вокруг рта обозначились резче, словно торжество переполняло его и он втайне им упивался… За этой робкой улыбкой чувствовалась какая-то юношеская неукротимость. И я подумал, что он отнюдь не из тех толстокожих, которые неспособны остро переживать свое горе или упиваться победой.
   – Не ударил старик в грязь лицом? – сказала Кэро, обращаясь к Маргарет. Сэммикинс разразился громким хохотом.
   Вблизи он казался настоящим атлетом – пышущий здоровьем, жизнерадостный. Глаза у него были как у сестры – большие, наивные и дерзкие. И всем своим видом еще яснее, чем она, он показывал, что ему все нипочем. Сейчас он как никто откровенно ликовал по случаю назначения Роджера. Он заговорил со мной и стал громко перечислять всех, кому это будет особенно неприятно.
   К нам подошла Диана, ее натура требовала действий.
   – Вот что, – сказала она Роджеру. – Я хочу устроить в вашу честь банкет. Может, взяться за дело сразу и сделать это сегодня же? Или завтра? Что вас больше устраивает?
   Сэммикинса устраивали оба варианта. Кэро тоже, но она вопросительно посмотрела на Роджера.
   Он медленно покачал головой, застенчиво улыбнулся Диане, поблагодарил ее, потом сказал:
   – Мне кажется, сейчас еще не время.
   Она улыбнулась в ответ не только улыбкой хозяйки политического салона, но с нежностью и симпатией и спросила резковато:
   – Почему же не время?
   – Министров и до меня были тысячи, но банкета почти никто из них не заслужил.
   – Какая ерунда! Вы – это вы. И я хочу дать банкет в вашу честь.
   – Подождите, пока я действительно что-нибудь сделаю, – сказал Роджер.
   – Вы это серьезно? – воскликнула Диана.
   – Я предпочел бы, чтобы вы подождали.
   Больше она не настаивала. Словно и она и все мы в какой-то мере поняли его, или так нам почудилось? Кое-кому его слова могли показаться самодовольными. Однако сказаны они были не столько из самодовольства, сколько из суеверия. Он и сейчас, когда власть была уже у него в руках, пытался, хоть и по-другому, чем несколько часов назад у себя в кабинете, задобрить судьбу. Он был суеверен, как человек религиозный, который взял на себя особую миссию и не даст себе ни малейшей поблажки, пока ее не выполнит, а если выполнить не сумеет, будет считать, что напрасно прожил жизнь.




Часть вторая


ДЕЛО СДЕЛАНО





11. Вводится посторонний


   В последующие несколько месяцев я неоднократно спрашивал себя: заслуживает ли Роджер и его сподвижники упоминания в учебнике истории, хотя бы мелким шрифтом? И если да, то что скажут о них грядущие историки? Не завидовал я этим историкам. Конечно, сохранятся документы. Документов будет больше чем достаточно. Немало их составил я сам. Будут среди них и памятные записки, и протоколы собраний, и официальные бумаги, и «благоприятные отзывы», и стенографические записи устных обсуждений. И все это без подделки.
   Однако они не давали никакого понятия (а подчас и просто вводили в заблуждение), что же все-таки было сделано и – тем более – с какой целью. Это в равной степени относится ко всем документальным данным, с которыми мне когда-либо приходилось иметь дело. Думаю, многие историки сумеют составить себе довольно ясное представление о Роджере. Но откуда историку понять, что руководило людьми, о которых он не знает ничего, кроме их имен, – такими, как Дуглас Осбалдистон, Гектор Роуз, ученые, рядовые члены парламента? В его распоряжении не будет никаких данных. А между тем без этих людей не принималось ни одно решение, и нам надо было ежечасно помнить и знать, что ими движет.
   С другой стороны, тем, кто придет после нас, многое станет виднее. Нам были понятны – хотя бы отчасти – поступки и стремления отдельных людей. А их общественный смысл? Какие социальные силы заставляли объединяться людей столь различных, как Роджер, Фрэнсис Гетлиф, Уолтер Льюк и все мы остальные? На какие социальные силы мог опираться такой политический деятель, как Роджер? Имеются ли вообще такие силы в нашем обществе? Вот вопросы, которые могли бы у нас возникать и порой возникали; но таков уж порядок вещей, что судить о правильности ответов нам было не дано, тогда как для будущего историка они будут ясны как дважды два.
   В один погожий летний день, вскоре после того, как Роджер принял министерский портфель, он пригласил к себе кое-кого из ученых. Однажды у Пратта он неосторожно обмолвился, что стоит ему приоткрыть дверь своего кабинета, как перед ним вырастают четыре «валета», которым что-то от него нужно. Так было и теперь, только их было не четверо, а больше, и на этот раз не им нужно было что-то от него, а ему от них. Ему нужно создать комитет себе в помощь, сказал он. Каковы, по их мнению, перспективы развития термоядерного оружия в ближайшие десять лет? Он хочет знать правду, как бы неутешительна она ни была. Если угодно, они могут держать свою работу в тайне. Если они пожелают, Льюис Элиот может служить им в качестве rapporteur[3]. Главное, они не должны миндальничать. Ему нужно их откровенное мнение, и он хочет знать его не позже октября.
   Он намеренно отбросил прочь все церемонии – он всегда так держался с подобного рода людьми. Говорил резко, сухо, как принято в их среде. Он обвел глазами всех сидевших за круглым столом – лица казались особенно четкими в рассеянном дневном свете. Справа от него сидел Уолтер Льюк, который только что был назначен главой научного отдела при министерстве Роджера, – крепкий, с квадратным черепом, рано поседевший; затем Фрэнсис Гетлиф; затем сэр Лоуренс Эстил, выхоленный и самодовольный; затем Эрик Пирсон, советник по вопросам науки при нашем министерстве – моложавый и самоуверенный, как подающий надежды американский студент; еще трое ученых, вызванных сюда так же, как Фрэнсис Гетлиф и Эстил, из разных университетов, и, наконец, я.
   Уолтер Льюк ухмыльнулся.
   – Что ж, – сказал он, – я на жалованье у правительства. Меня уговаривать незачем, важно, что скажут вот они. – Широким жестом он указал на Эстила и других. По мере того как возрастал его авторитет в ученом мире, манеры его становились все более бесцеремонными.
   – Сэр Фрэнсис, – спросил Роджер, – вы согласны?
   Фрэнсис замялся.
   – Для меня, господин министр, ваше предложение, безусловно, большая честь… – начал он.
   – Это не честь, – возразил Роджер. – Это прежде всего пренеприятнейшая работа. Но тут вы можете сделать больше, чем кто бы то ни было.
   – Право, я предпочел бы, чтобы меня от этого уволили…
   – Боюсь, что вам от этого не уйти. У вас больше опыта, чем у любого из нас.
   – Господин министр, поверьте, все здесь присутствующие не менее сведущи, чем я.
   – Я не могу без вас обойтись, – сказал Роджер.
   Фрэнсис еще помедлил, затем вежливо, но чуть нахмурясь, сказал:
   – Я вижу, что у меня нет выхода, господин министр. Постараюсь сделать все, что в моих силах.
   Можно было подумать, что это обычные словесные реверансы и что Фрэнсис первый огорчился бы, если бы его поймали на слове. На самом же деле все обстояло как раз наоборот. Иные люди из тщеславия или ради выгоды любят поговорить о своей совести. Фрэнсис принадлежал к тем немногим, кто и в самом деле движим совестью. Он и радикалом стал по велению совести, а не из бунтарства. Каждый раз, когда ему приходилось с боем отстаивать свою точку зрения, он делал это через силу. Ему хотелось бы думать, что дни боев остались для него позади.
   Приблизительно год тому назад он поставил в тупик своих друзей в нашем старом колледже. Они ждали, что он выставит свою кандидатуру на пост ректора, и считали, что победа на выборах ему обеспечена. Однако в последнюю минуту он отказался баллотироваться. Он заявил, что хочет отдавать все свое время исследовательской работе, что никогда еще его мысль не работала так четко. Я подумал тогда, что он слегка покривил душой. Он был отнюдь не из толстокожих и с годами становился все уязвимее. По-моему, его слишком испугала перспектива пересудов, сплетен, злословия.
   Кстати, вместо того чтобы избрать ректором моего старого друга Артура Брауна, колледж умудрился остановить свой выбор на неком Г.С.Кларке, при котором пошли такие распри и раздоры, каких никто и не упомнит.
   Самому Фрэнсису не много было надо: жить в Кембридже, допоздна засиживаться у себя в лаборатории да с тревогой и неодобрением следить, как складываются отношения у его второй и любимой дочери с одним из американцев-аспирантов. С него достаточно было битв. Ответив согласием Роджеру, он почувствовал себя так, словно попался в ловушку.
   Сэр Лоуренс Эстил сказал без колебаний:
   – Если вы находите, господин министр, что я могу принести какую-то пользу, считаю себя обязанным принять ваше предложение.
   – Очень любезно с вашей стороны, – сказал Роджер.
   – Хотя, если вы рассчитываете, что мы сможем выполнять все эти разнообразные поручения и одновременно вести свою обычную работу… – Сэр Лоуренс не договорил. – Мне хотелось бы как-нибудь побеседовать с вами о положении ведущих ученых в наших университетах.
   – Всегда к вашим услугам, – сказал Роджер.
   Сэр Лоуренс удовлетворенно кивнул. Ему нравилось общество министров: беседовать с министрами – это тоже не всякому дано. Если Фрэнсис был сыт по горло миром высокой политики, то Эстил был в этом отношении ненасытен.
   Остальные согласились работать без лишних слов. Затем Роджер перешел к тому, ради чего, на его и на мой взгляд, было созвано это совещание. Мы заранее уговорились о том, что он сейчас собирался предложить. Позднее я должен был напоминать себе, что мы оба в равной мере приложили к этому руку.
   – А теперь, когда мы сформировали комиссию, и притом на редкость удачную по своему составу, – впервые в этот день Роджер снизошел до лести, – я хотел бы знать, что вы скажете, если я предложу вам еще одного члена.
   – Кого именно, господин министр? – спросил Эстил, заранее соглашаясь.
   – Я спрашиваю вашего мнения, потому что с человеком, которого я имею в виду, вам будет не так-то просто. Я знаю, он на многое смотрит не так, как мы с вами. Может статься, что из-за него вам придется потратить немало времени понапрасну. Но я уверен, что игра стоит свеч.
   Помолчав, он прибавил:
   – Я говорю о Майкле Бродзинском.
   Лица были бесстрастны – непроницаемые лица людей, привыкших заседать в высоких комиссиях. После короткого молчания заговорил Эстил:
   – Мне кажется, я выражу общее-мнение, господин министр. У меня нет никаких возражений против сотрудничества с доктором Бродзинским. – Эстилу приятно было соглашаться с министром. И не из угодничества, не из корысти даже, просто Эстил считал, что министры всегда правы. – Безусловно, известные расхождения у нас будут. Но никто не станет отрицать, что это большой ученый. Он, несомненно, внесет свой вклад в работу комиссии.
   Кто-то, кажется Пирсон, сказал вполголоса:
   – «Если не можешь одолеть противника, примкни к нему». Только тут получается как раз наоборот.
   Остальные ученые сказали, что сработаются с Бродзинским. Фрэнсис поглядывал на часы, давая понять, что спешит вернуться в Кембридж.
   – Господин министр, я согласен с моими коллегами, – сказал он. – Я склонен думать, что будет гораздо опаснее, если он останется вне нашей комиссии.
   – Я, собственно, не это имел в виду, – сказал Эстил.
   – Но все же, вы находите, что это удачная мысль, Эстил? – спросил Роджер.
   – А я не нахожу. По-моему, вы все неправы, – выпалил Уолтер Льюк, – по-моему, это чертовски неверный ход. Я так с самого начала подумал и остаюсь при своем мнении.
   Все взгляды обратились на него.
   – Я ведь вам говорил: так он будет у нас на глазах… – негромко сказал я.
   – Послушайте, – сказал Уолтер, – вы ведь все привыкли принимать решения, сообразуясь с разумом, верно?
   Никто не ответил.
   – Вы все привыкли к тому, что всякого человека можно переубедить, верно?
   Снова молчание.
   – Я тоже, прости меня, господи. Что ж, бывает, что и удается. Согласен. Но неужели вы воображаете, что это возможно, когда решается вопрос такой важности?
   Кто-то сказал, что ничего не попишешь – надо попробовать.
   – Где уж мне тягаться с вами, мудрецами, – сказал Уолтер. – Только, по-моему, ничего путного из этого не выйдет.
   Все возмущенно задвигались. Вспышка Уолтера вызвала у сидящих за столом одно и то же чувство. Тетлиф, Эстил – все хотели одного: чтобы он замолчал. Они отдавали должное его чутью в области техники, но отнюдь не в области психологии. Впрочем, он и сам не считал себя тонким психологом; хоть и видно было, что жизнь изрядно его потрепала, сам себе он подчас казался куда моложе, чем был на самом деле. Это мальчишество – нарочитое мальчишество, потому что он бравировал им, так же как и пренебрежительным отношением к «мудрецам», – обесценивало слова, которые могли бы прозвучать веско и внушительно.
   Роджер холодно смотрел на него.
   – Возьмете вы на себя ответственность за все вытекающие последствия, если я послушаю вас и не приглашу Бродзинского?
   – Пожалуй, возьму, – сказал Уолтер.
   – Можете не беспокоиться, – ответил Роджер. – Я отвергаю ваше возражение.
   Спустя неделю Майкл Бродзинский впервые появился на заседании комиссии. Все уже были в сборе и ждали начала, когда вошел секретарь и сказал мне, что приехал Бродзинский. Я вышел ему навстречу и еще до того, как мы поздоровались, по радостно признательному выражению его лица понял, что ему уже известны некоторые подробности первого совещания: он знает, что своим приглашением отчасти обязан мне, – и проникся ко мне доверием. Я провел его в кабинет Роджера. Ученые еще не успели рассесться по местам; Бродзинский рядом с ними показался особенно рослым и могучим, куда крепче Уолтера, который тоже отличался незаурядной физической силой. И тут я снова убедился, что он точно знает все, что было сказано здесь в прошлый раз по его адресу.
   – Добрый день, сэр Лоуренс, – приветствовал он Эстила с изысканной любезностью и сдержанной доверчивостью. По отношению к Фрэнсису любезность его была столь же изысканна, доверчивости же поубавилось. Когда же дело дошло до Уолтера, любезность перешла все границы – это была любезность врага.
   Роджер приветливо поздоровался с ним и сказал какую-то избитую вежливую фразу – вроде того, что он очень счастлив заручиться помощью Бродзинского. И сразу же Бродзинский отвернулся от Уолтера и весь обратился в слух, словно это было невесть какое откровение. Он не отрывал от Роджера своих прекрасных, горящих глаз. Он смотрел на него так, словно перед ним был не просто единомышленник, а чуть ли не спаситель.



12. Пари на равных


   Дважды в том месяце брат Кэро приглашал меня поужинать с ним. Приглашение это не слишком меня соблазняло, но на второй раз, когда жена моя уехала погостить к сестре, я согласился. Однако, очутившись в одном из офицерских клубов вдвоем с Сэммикинсом (имя это я с каждым разом находил все менее подходящим для столь громогласного, неуемного человека), я совсем приуныл.
   Он угостил меня ужином, и, надо сказать, отменным. Потом мы перешли в читальню и, усевшись под писанными маслом портретами генералов – героев Крымской войны, усмирителей синайского восстания, грозных вояк, стоявших на страже мира и порядка империи в последние годы царствования королевы Виктории, – принялись за портвейн. Я удобно развалился в кресле. Сэммикинс сидел напротив – весь подавшись вперед, неугомонный, напористый. Он подбивал меня заключить с ним пари.
   Возможно, он был азартен от природы. Еще в самом начале вечера он звал меня на скачки. Он, как и его сестра, держал скаковых лошадей, и, когда я чистосердечно признался, что лошади ничуть меня не вдохновляют и даже наводят скуку, он просто не поверил, решил, что я чего-то недоговариваю. Ну, хорошо, если я не желаю ставить на лошадей, то уж, конечно, соглашусь спорить на что-нибудь другое? С веселой настойчивостью одержимого он громогласно предлагал мне все новые пари. Может, это действительно было у него в натуре. А может, просто такие люди, как я, раздражали его. Я был на пятнадцать лет старше, вел себя по сравнению с ним сдержанно (впрочем, то же можно было сказать о большинстве представителей рода человеческого). Может, ему хотелось доказать, что не так уж велика между нами разница?
   Я принял вызов. Я сказал, что на случай пари у него есть передо мной одно преимущество: он богаче. Но, сказал я, и у меня есть кое-какое преимущество: я имею представление о теории вероятностей, с которой он вряд ли знаком. Уж если держать пари, то надо выбрать что-то такое, где шансы у нас будут равны.
   – Идет, – сказал он.
   В конце концов мы условились, что Сэммикинс закажет еще по рюмке портвейна, после чего не будет больше прикасаться к звонку. Затем в течение получаса мы будем отмечать, сколько раз вызовут звонком официанта. Я ставлю на чет, он – на нечет.
   – Сколько ставим? – спросил он.
   – Десять фунтов, – ответил я.
   Сэммикинс положил свои часы на стол между нами. Мы условились насчет времени и стали внимательно следить за секундной стрелкой. Когда она подошла к двенадцати, Сэммикинс воскликнул: «Пошел!»
   Я приготовился вести счет на листке клубной почтовой бумаги. В читальне, кроме нас, было всего шесть человек, и один из них злобно фыркал всякий раз, как Сэммикинс начинал хохотать. Заказов, по-видимому, можно было ждать только от трех объединившихся за одним столиком генералов. Сразу после старта они позвонили официанту и заказали двойное виски каждый. При удаче, рассудил я, они успеют заказать еще раз.
   С двумя из них Сэммикинс был знаком. И, поглядывая в их сторону дерзкими, искрящимися глазами, рассказывал мне о них всякую всячину. Мне было неловко: его могли услышать. Его суждения о людях были так же, как и суждения Кэро, просты и прямолинейны. Он был куда проницательнее многих людей более уравновешенных. Сейчас он рассказывал мне разные забавные истории, якобы происшедшие с этими двумя генералами во время второй мировой войны. Он вообще любил поговорить о походной жизни. А почему он не остался в армии, спросил я. Да, это была жизнь, сказал он, и добавил все так же горячо и нетерпеливо, что носить офицерскую форму в мирное время – это не по нем. Я невольно подумал, что в старину он, наверно, отлично чувствовал бы себя в роли кондотьера.
   Нет, ему просто претит быть офицером в мирное время, повторил он, так же, как претит самая мысль заделаться землевладельцем после смерти отца.
   – Видно, придется мне до старости жевать жвачку в палате лордов. – Сэммикинс разразился хохотом, даже для него громковатым. – А вам бы это понравилось?
   Он хотел сказать, что ему такая возможность отвратительна. По обыкновению, он говорил то, что думал. Хоть это, казалось бы, вовсе не подходило ему, он вместе с Кэро унаследовал семейную страсть к политике. Трудно было представить себе человека с характером, менее пригодным для политической карьеры. И все же она манила Сэммикинса. Его манила палата общин – и что ему было до врагов, которых он успел себе там нажить. Он говорил о лидерах своей партии с тем же обескураживающим простодушием, с каким только что говорил о сидевших неподалеку генералах. Однако глаза его так и сверкали. Он вовсе не ставил политиков выше других: просто они сильнее действовали на его воображение.
   Один из генералов нажал кнопку звонка у камина, и тотчас появился официант. Прошло уже шестнадцать минут. Они заказали еще виски. Я сделал пометку на листке и улыбнулся.
   – Налижутся, – неодобрительно сказал Сэммикинс, который, кстати, отнюдь не склонен был к воздержанию.
   Больше никто официанта не вызывал. Человек, которому явно досаждал хохот Сэммикинса, читал какой-то фолиант в кожаном переплете, другой писал письмо, третий с недовольным видом листал журнал в глянцевитой обложке.
   – Совсем закисли, – сказал Сэммикинс укоризненным тоном. Но в глазах его, когда он оглядывал комнату, светилось благодушие прирожденного игрока. Он заговорил о новом товарище министра, недавно занявшем место, которое Роджер занимал при Гилби.
   – Ни к черту он не годится, – сказал Сэммикинс. Товарища министра звали Леверет-Смит. Про него говорили, что это человек здравомыслящий и надежный, то есть, по мнению Сэммикинса, никакими достоинствами не наделенный.
   – Он очень богатый, – сказал я.
   – Состоятельный – да, но не более того.
   Я подумал, что Сэммикинс далеко не так безразличен к деньгам, как это полагалось бы ему по провинциальным понятиям в дни моей юности. В те времена мы идеализировали аристократическое пренебрежение к деньгам. Сэммикинса раздражало благополучие заурядного буржуа, но он отнюдь не презирал деньги в тех случаях, когда у кого-то их было действительно много, как, например, у Дианы Скидмор.
   – Ни к черту он не годится! – кричал Сэммикинс. – Это просто бездарный адвокатишка, делающий карьеру. У него нет никаких идей. Даже жажды власти у него нет; он прет в гору просто из тщеславия.
   Я подозревал, что Леверет-Смит был назначен товарищем министра в противовес Роджеру, который почти не был с ним знаком и с которым даже не посоветовались. Я сказал, что такие люди, которые как будто никому не опасны и ввязываются в политику неизвестно зачем (в этом я был согласен с Сэммикинсом), часто залетают высоко.
   – Моль тоже высоко залетает, – возразил Сэммикинс. – Он и есть моль, да еще какая въедливая. Слишком много их развелось, доконают они нас в конце концов.
   У Сэммикинса в запасе было множество самых неожиданных сведений, причем почти все они оказывались верными. О Леверет-Смите он мне сообщил два обстоятельства: а) он и его жена не расходятся только потому, что боятся публичного скандала, б) она в свое время пользовалась покровительством лорда N, у которого, кстати сказать, была довольно-таки грязная репутация. Затем с непонятным мне упорством он снова заговорил о правительственных назначениях, можно было подумать, что это у него навязчивая идея. Прошло уже двадцать семь минут, и вдруг, к своему удивлению и досаде, я увидел, что один из генералов встал и, еле передвигая ноги, подошел к звонку.
   – Ставьте еще галочку, Льюис, – закричал Сэммикинс и оглушительно захохотал. – Три! Печет, а?
   Официант не заставил себя ждать. Генерал велел принести три кружки пива.
   – Прекрасная мысль! – Сэммикинс снова дико захохотал. Он посмотрел на часы. Прошло двадцать девять минут; секундная стрелка начала свой последний оборот.
   – Ну? – сказал он, глядя на меня с вызовом и торжеством.
   Я услышал, как совсем рядом кто-то фыркнул. Человек, которого Сэммикинс так явно раздражал своим громким голосом, кинул на него ненавидящий взгляд, неторопливо положи-л в книгу закладку, закрыл ее и направился к звонку.
   – Двадцать секунд в запасе, – сказал я. – Кажется, моя взяла.
   Сэммикинс выругался. Как все игроки, с которыми мне приходилось встречаться, он твердо рассчитывал положить деньги в карман. По-видимому, тут дело было даже не в азартной жилке, а в каком-то своеобразном складе ума. И он, и Кэро просаживали ежегодно сотни фунтов на своих лошадей, но продолжали смотреть на содержание конюшни как на доходное предприятие, которое рано или поздно себя оправдает. Как бы то ни было, ему пришлось выписать мне чек, в то время как его враг и погубитель, метнув в него злобный взгляд, скрипучим голосом заказал себе стакан минеральной воды.
   Когда чек был уже у меня в кармане, Сэммикинс сказал без всякого вступления:
   – Плохо, что Роджер очень нерешителен.
   На мгновение я стал в тупик, разговор принимал совершенно неожиданный оборот.
   – Потому-то я за вами и гонялся, – сказал он так откровенно, так вызывающе и в то же время наивно, что это не показалось мне ни лестным, ни обидным – просто он говорил то, что думал. – Именно об этом я и хотел с вами поговорить.