– Разумеется, мои слова ложно поняты, – сказал Бродзинский.
   – Отнюдь нет.
   – Я всегда верил в ваши добрые намерения, сэр Фрэнсис, – сказал Бродзинский. – Не жду того же от пас.
   Он держался смело, уверенно, как человек чистый и несправедливо гонимый. Это было мужество человека, который даже и сейчас, в своей невероятной ограниченности, был убежден, что все должны признать его правоту. Он не знал ни внутренней борьбы, ни сожалений, ни угрызений совести – он был твердо уверен в своей правоте. И в то же время искал сочувствия, потому что его гонят и преследуют. Он громко взывал о сочувствии. Чем ясней все понимают, что он прав, тем сильней его преследуют.
   И вдруг меня осенило. Прошлым летом я не понимал, почему он оставил свои попытки повидаться с Роджером – как будто внезапно перешел от доверия к враждебности. Должно быть, это произошло в тот день, когда он услыхал, что его представляют к ордену. И он принял орден, но, должно быть, решил, – да, наверно, решил, что и тут тоже его преследуют, хоть и не прямо, дают понять, что он стоит ниже всех этих гетлифов, что в нем не нуждаются.
   – Я должен был высказать некоторые критические замечания, – продолжал Бродзинский. – Потому что вы – опасные люди. Я верю, что сами вы не понимаете, насколько вы опасны, но, конечно, я должен был высказать некоторые критические замечания. Вы меня, наверно, понимаете, доктор Рубин.
   И он доверчиво и с надеждой повернулся к Дэвиду Рубину, который наскоро что-то записывал на листе бумаги. Рубин медленно поднял голову и ничего не выражающими глазами посмотрел на Бродзинского.
   – Ваше поведение недопустимо, – сказал он.
   – Ничего другого я и не ждал от вас, доктор Рубин.
   Это прозвучало так грубо и так горячо, что Рубин был озадачен. Быть может, Бродзинский вспомнил, что говорит с евреем.
   – Вы сказали, что мы опасные люди, – вновь заговорил Фрэнсис Гетлиф. – Меня больше не интересуют ваши наветы. Они важны лишь постольку, поскольку связаны с другим злом, в котором вы повинны. И это вторая причина нашего недовольства вами. Мы считаем, что вы нанесли тяжкий ущерб всем порядочным людям, где бы они ни жили. Если уж пользоваться словом «опасный», вы сейчас едва ли не самый опасный человек в мире. Вы совершили зло, извратив науку. Можно по-разному смотреть на положение с ядерным оружием. Но нельзя, не будучи лжецом, человеком безответственным, а то и похуже, говорить то, что говорили вы. Вы уверяли, что Соединенные Штаты и Англия могут уничтожить Россию, не понеся при этом почти никаких потерь. Большинство из нас сочло бы это заявление безнравственным, даже если бы оно было правдой. Но все мы знаем, что это неправда и, сколько мы можем предвидеть, никогда не будет правдой.
   – Вот почему вы опасны, – сказал Бродзинский. – Вот почему я решился выступить против вас. Вы считаете себя людьми доброй воли. Но все, что вы делаете, приносит огромный вред. Даже когда вы собираетесь вот в таком тесном кругу, вы приносите огромный вред. Вот почему я пришел сюда, хоть я и не желанный гость. Вы воображаете, что сумеете договориться с русскими. Ничего у вас не выйдет. Единственно разумный путь для нас всех – вооружаться, и как можно быстрее.
   – И вы миритесь с возможностью войны? – спросил Артур Маунтни.
   – Ну конечно, – ответил Бродзинский. – Как всякий разумный человек. Если уж война неизбежна, мы должны ее выиграть. Мы сохраним в живых достаточно народу. Мы быстро оправимся. Люди – существа очень выносливые.
   – Так вот на что вы возлагаете ваши надежды, – ледяным тоном сказал Фрэнсис.
   – Это неизбежно.
   – И вас не возмущает мысль, что погибнет триста миллионов жизней?
   – То, что неизбежно, меня не возмущает.
   Глаза Бродзинского вспыхнули, он вновь был исполнен сознания, что чист перед богом и людьми.
   – Вы не понимаете, – продолжал он. – Может случиться и такое, что еще хуже войны.
   – Я вынужден допустить, что вы в здравом уме и отвечаете за свои действия, – сказал Фрэнсис. – А если так, разрешите сказать вам прямо: я не могу оставаться в одной комнате с вами.
   У всех были каменные лица, все в упор смотрели на Бродзинского. Стало очень тихо. Он даже не пошевелился; преспокойно сидя на своем месте, он сказал:
   – Мне кажется, меня сюда пригласили, господин председатель.
   – Будет лучше для всех, если вы уйдете, – сказал Артур Маунтни.
   С преувеличенной рассудительностью Бродзинский заявил:
   – Но я могу предъявить пригласительное письмо, господин председатель.
   – В таком случае мне придется закрыть наше собрание. И созвать другое, на которое вы приглашены не будете.
   Когда позже Рубин вспоминал эти слова, они представлялись ему шедевром англосаксонской благопристойности.
   Бродзинский поднялся – огромный, непоколебимый.
   – Господин председатель, – сказал он, – весьма сожалею, что мои коллеги сочли возможным так со мной обойтись. Но ничего другого я и не ждал.
   Достоинство ни на миг не изменило ему. Исполненный достоинства, рослый, могучий, он легкой походкой вышел из комнаты.



35. Выбор


   Несколько часов спустя мы с Дэвидом Рубином сели наскоро перекусить у него в номере перед тем, как отправиться к Роджеру. Номер был очень скромный, в дешевой и добропорядочной гостинице в Кенсингтоне; и еда тоже была очень скромная. Рубин вхож был к правителям и одевался у лучших портных, но жил проще и непритязательнее мелкого служащего в посольстве. Он был беден, и у него никогда не было никаких денег, кроме академического жалованья и премий за ученые труды.
   Он покорно сидел в холодном номере, жевал черствый сэндвич и потягивал теплое разбавленное виски. Он рассказывал о своем сыне, который учится в Гарварде, и о своей матери, которая едва ли понимала, что такое Гарвард, у себя дома не говорила по-английски и с таким же неуемным честолюбием жаждала, чтобы сын вышел в люди, как жаждала этого моя мать для меня. Голос его звучал грустно. Все пришло к нему – головокружительная научная карьера, счастливый брак, любовь детей. Редкого человека чтили во всем мире, как его. И однако, в иные минуты он словно бы оглядывался назад, пожимал плечами и думал, что в детстве он ожидал большего.
   Мы оба говорили откровенно, без опаски, как случайные попутчики на корабле. Дэвид сидел очень элегантный, в превосходно сшитом костюме, в шелковой сорочке, в башмаках на заказ – и качал головой, и смотрел на меня добрыми печальными глазами. Я вдруг подумал: а ведь он не объяснил мне, даже не намекнул, почему он так добивался сегодня встречи с Роджером.
   Мы приехали на Лорд-Норт-стрит около половины десятого, Роджер и Кэро еще сидели в столовой. В этой самой столовой почти три года назад Роджер устроил Рубину форменный допрос. Как и в тот вечер, Рубин церемонно склонился над рукой Кэро, назвав ее «леди Кэролайн», церемонно поздоровался с Роджером. Как и в тот вечер, Роджер пустил по кругу графин.
   Рубина усадили по правую руку от Кэро, он охотно пил портвейн, но не спешил начинать разговор. Кэро поглядела через стол на Роджера – он молча, нетерпеливо ждал. Но у Кэро выдержки хватало. Она готова была без конца перебрасываться с Рубином звонкими и пустыми светскими фразами. Как он завтра полетит? Любит ли он летать? Или так же терпеть не может, как и она? Ее охватывает ужас всякий раз, как ее брат Сэммикинс летит куда-нибудь, говорила она, прикидываясь отчаянной трусихой. Все четверо ждали, когда же начнется настоящий разговор. Наконец Роджер не выдержал.
   – Итак? – сказал он грубо, глядя на Рубина в упор.
   – Да, господин министр? – словно бы удивленно отозвался Дэвид Рубин.
   – Мне казалось, вы хотели мне что-то сказать.
   – Вы располагаете временем? – загадочно спросил Рубин.
   Роджер кивнул. Ко всеобщему изумлению, Рубин начал длинно, сложно и подробно излагать теорию игр в применении к атомной стратегии. Иные сверх меры все упрощают – тут было сверхусложнение, доведенное до зауми. Послушав минуту-другую, Роджер прервал:
   – Не знаю, что вас ко мне привело, но только не это.
   Рубин посмотрел на него строго, ласково и огорченно. Внезапно он отбросил свои непостижимые ухищрения и стал прямолинеен до грубости.
   – Я пришел сказать вам: бросайте все это, пока не поздно. Иначе сломите себе шею.
   – Что бросать?
   – Ваши нынешние планы, или замыслы, или как вы там это называете. Вам не на что надеяться.
   – Вы так думаете? – спросил Роджер.
   – Иначе зачем бы я пришел? – И тут Рубин снова заговорил спокойно и рассудительно. – Выслушайте меня. Я не сразу решился вмешаться. Только потому, что мы вас уважаем…
   – Мы слушаем, – сказала Кэро. Сказала не из вежливости, не затем, чтобы ободрить Рубина, но с неподдельным вниманием и интересом.
   У Роджера и Рубина лица были непроницаемые. Стало так тихо, что слышно было бы, как муха пролетит… Они до известной степени симпатизировали друг другу, но сейчас это было не в счет. Сейчас между ними было нечто более значительное, чем приязнь или неприязнь, даже чем доверие или недоверие. Оба остро ощущали значение минуты, значение назревающих событий.
   – Прежде всего, – сказал Рубин, – позвольте мне объяснить мою позицию. Все, что вы собирались предпринять, весьма разумно. Все это правильно. Всякий, кто живет с открытыми глазами, понимает, что это правильно. Можно предвидеть, что в ближайшем будущем только две державы будут владеть атомным оружием. Это Америка и Россия. Ваша страна не может с ними тягаться. С точки зрения экономической и военной, чем раньше вы выйдете из игры, тем лучше… Это бесспорно.
   – Вы уже говорили нам это в этой самой комнате несколько лет назад, – сказал Роджер.
   – Более того, – продолжал Рубин, – мы постараемся, чтобы вы вышли из игры. Наша мысль работает в том направлении, чтобы предельно ограничить круг держав, владеющих этим оружием. Иными словами, оно будет только в наших руках и в руках Советов. Это тоже правильно. Могу предсказать, что в самое ближайшее время на вас будет оказан некоторый нажим с нашей стороны.
   – Вы говорите это в других выражениях и по несколько иным причинам, – заговорил Роджер, которого слова Рубина, казалось, и не возмутили и не убедили. – Но то же самое говорил и я и пытался претворить свои слова в дело.
   – Это вам не удастся. – Голос Рубина стал жестким: – И вы должны бросить все это немедленно.
   Наступило молчание. Потом Роджер спросил самым простодушным тоном:
   – Почему?
   Рубин пожал плечами, широко развел руками.
   – Я ученый. Вы политик. И вы задаете мне такой вопрос.
   – А все-таки я хотел бы услышать ответ.
   – Неужели я должен вам объяснять, что можно представить себе действия совершенно правильные – и, однако, совершенно неосуществимые? И вовсе не важно, что они правильные. Важно другое: как это делается, кем и самое главное – когда.
   – Как вы правильно заметили, эти принципы мне знакомы. А теперь я хотел бы услышать, что именно вы знаете.
   Рубин опустил глаза.
   – Не то чтобы знаю, но – подозреваю. Иностранец иной раз улавливает знаки, которым вы не придали бы особого значения. Мне кажется, вы плывете против течения. Ваши коллеги в этом не признаются, но, если вы заплывете слишком далеко, они не смогут сохранить вам верность – так? С вашего позволения, они не дураки, – продолжал Рубин. – Они видели, что вам приходилось брать с бою каждый шаг. Каждая мелочь давалась вам на десять, на двадцать, порой на пятьдесят процентов труднее, чем вы рассчитывали. Вы знаете это лучше всех нас. И Льюис знает. (На мгновенье я перехватил его взгляд из-под опущенных век – в нем светились Weltschmerz[8] и братское сочувствие.) Все давалось с непомерным трудом. На мой взгляд – и это справедливо едва ли не для всех человеческих начинаний, – если дело оказывается непосильно трудным, если принимаешься за него и так и сяк и все-таки оно не двигается с места, значит, пора ставить на нем крест. Это, безусловно, относится к любой отвлеченной теоретической задаче. Чем больше я вижу задач того характера, какие приходится решать вам, тем больше убеждаюсь, что это справедливо и для них. Ваши коллеги умеют сохранять самообладание. Но они привыкли иметь дело с миром вполне конкретных вещей и отношений. Подозреваю, что они будут вынуждены прийти к тем же мыслям.
   – Вы так в этом уверены? – негромко, с большой силой сказал Роджер.
   Рубин вскинул голову, потом снова опустил глаза.
   – В Вашингтоне я разъяснил свою точку зрения всем, кого я там знаю. В конце концов они поймут, что мы с вами правы. Но время еще не пришло. Они не знают, что думать о вашем оружии. И вот что вам я скажу. Они встревожены и не понимают, из каких побуждений вы хотите от него отказаться.
   – И по-вашему, мы должны с этим считаться? – вспыхнув, с вызовом воскликнула Кэро.
   – По-моему, было бы неразумно с вашей стороны не считаться с этим, леди Кэролайн.
   – Я не поручусь, что они глубоко разобрались в существующем положении. Но в настоящее время их ничуть не занимает, что именно вы делаете, лишь бы вы не устранились от холодной войны. Это единственное, чего они боятся. Таково настроение. Вот с этим настроением кое-кто из них присматривается сейчас к вам.
   – Наслушались Бродзинского? – сердито спросил я.
   – Не в нем суть, – сказал Рубин. – Он в какой-то мере повредил вам, но корень тут глубже.
   – Да, – сказал Роджер, – корень глубже.
   – Рад, что вы это понимаете. – Рубин повернулся к Кэро. – Как я уже сказал, леди Кэролайн, с вашей стороны было бы неразумно с этим не считаться. В нашей стране есть люди, которые воспринимают это весьма болезненно. В самых разных слоях общества. В том числе на самом верху. Толика этого болезненного восприятия неминуемо перекинется и через океан. Может быть, это уже произошло.
   – Я бы не удивился, – заметил Роджер.
   – Конечно, это огорчительно, когда вынужден отказываться от взятых на себя обязательств, – сказал Рубин. – Но факты вещь упрямая. Насколько я могу судить по обстановке здесь, в Англии, вам надо лишь запастись хладнокровием и отложить все это лет на пять – на десять. Если только мои сведения сколько-нибудь верны, к тому времени вы достигнете вершины. И вы будете плыть по течению, а не против. А Вашингтон будет тогда умолять вас делать именно то, чего вы не в силах сделать сейчас. – По губам Рубина скользнула едкая ироническая улыбка. – И вы единственный в этой стране, кто будет на это способен. Вы неоценимый человек. Не только для Британии, но для всех нас. Вот почему я сейчас вам докучаю. Мы не можем допустить, чтобы такой человек пропал зря. А я глубоко убежден, что, если вы сейчас не отступите, хотя бы на шаг, вы пропадете ни за грош.
   Минуту мы все молчали. Роджер посмотрел через стол на жену.
   – Ты слышала, что он говорит? – спросил он.
   – Ты ведь тоже слышал, – сказала Кэро. В ее тоне не осталось и следа светского пустозвонства. Голос ее звучал одной только любовью и преданностью. Она говорила так, словно они остались наедине. Они обменялись всего несколькими словами, но этого было довольно. Роджер понимал ее мысли, понимал, что она думает и какой ответ хочет услышать. Их семейная жизнь уже дала трещину – по его вине, но они все еще понимали друг друга с полуслова. Ее желание было ясно и просто. Хоть Рубин этого и не знал, Кэро была на его стороне.
   Все время, пока Роджер с боем добивался своего, она была ему верной союзницей. Никто от нее ничего другого и не ждал, и, однако, ясно было, что она не вполне искренна. Втайне она не могла отказаться от национального высокомерия. Недаром она напустилась на Дэвида Рубина, когда он напомнил, что могущество Англии отошло в прошлое. Так и сейчас она не могла примириться с тем, что дни величия Роджера остались позади. Она чувствовала так же сильно и непосредственно, как чувствовала бы на ее месте моя мать.
   И все-таки не это толкнуло ее на сторону Рубина, не из-за этого у нее горели щеки и сверкали глаза, когда она отвечала Роджеру. Главное – Рубин сейчас обещал Роджеру что-то в будущем, дал ему надежду, а это была и ее надежда. Ей показалось бы нелепым жеманством, лицемерием и попросту чистоплюйством не добиваться, не желать, чтобы Роджер достиг вершины, самого высокого государственного поста. Если бы он этого не желал, зачем он тогда вообще занялся политикой, сказала бы она. Если бы она не желала этого для него, зачем тогда она стала его женой.
   – Я согласен почти со всем, что вы говорили, – сказал Роджер Рубину. – Вы очень ясно высказались. Я вам чрезвычайно благодарен. – Он говорил мягко, рассудительно, почти смиренно. В эту минуту могло показаться, будто он готов к тому, чтобы его обратили в другую веру, а быть может, уже и обращен и спорит лишь самоуважения ради. – Знаете, – продолжал он с рассеянной улыбкой, – я и сам приходил к этим мыслям. Согласитесь, что это можно поставить мне в заслугу, не так ли?
   Рубин улыбнулся.
   – Конечно, – продолжал Роджер, – если хочешь в политике чего-то достичь, надо уметь ломиться в открытые двери. Если же вы непременно хотите ломиться в запертые двери, лучше выберите себе другую профессию. Вы именно это и хотели мне сказать, не так ли? Разумеется, вы правы. Я бы не удивился, если бы узнал, что в свое время и вы ломились в запертые двери. И потратили на это куда больше сил, чем я. Но, правда, вы – не политик.
   Может быть, это была и насмешка, не знаю. Если и так, то ничуть не злая. Роджер говорил спокойно, мягко.
   – Моя беда в том, что я не могу не думать, что сейчас положение несколько иное. Мне кажется, если мы не сделаем этот шаг сейчас, нам никогда уже это не удастся. А если и удастся, будет уже слишком поздно. Может быть, только этим и отличаются наши с вами позиции. А может быть, вы со мной и не согласитесь.
   – Скажу вам честно: я и сам не знаю, – не сразу ответил Рубин.
   – А по-вашему, все будет идти своим чередом и никто не в силах этому помешать?
   – Не знаю.
   – Почти все мы понимаем, каково положение. И никто из нас не может ничего изменить?
   – Да много ли значит кто-то один, кто бы он ни был? И много ли сделаешь один?
   – Вы мудрый человек, – сказал Роджер.
   Наступило долгое молчание.
   Потом Роджер вновь заговорил так свободно, почти задушевно, что странно было слышать его голос, голос привычного оратора.
   – Вы говорите, все мы безнадежно увязли, – сказал он. – Весь мир. Позиция обоих лагерей определилась. И никто из нас ничего не может с этим поделать. Ведь именно это вы говорите, не так ли? Мы только и можем не отступать со своих позиций и смиренно признать, что мы, в сущности, бессильны и ровно ничего не можем поделать.
   – Разве что в мелочах, – сказал Рубин.
   – Ну, это немного. – Роджер дружески улыбнулся. – Вы очень мудрый человек. – Он снова чуть помолчал. – И все-таки, знаете ли, с этим очень трудно примириться. В таком случае вообще незачем стоять у власти. Сидеть и ждать, пока все подадут готовенькое, всякий может. Вряд ли я согласился бы вести такую жизнь, если бы только к этому и сводилась моя роль.
   В голосе его прорвалась неподдельная страсть. Потом он вновь заговорил до удивления церемонно и учтиво:
   – Я весьма признателен вам за ваш совет. Очень хотел бы иметь возможность ему последовать. Это многое мне облегчило бы.
   Он посмотрел на Кэро и сказал так, словно они были одни:
   – Хотел бы я иметь возможность поступить, как ты того желаешь.
   Знай Кэро, что она сражается за свой семейный очаг, она, наверно, не стала бы так прямо показывать Роджеру, что не согласна с ним. Его так замучило сознание вины, что он рад был малейшей лазейке, малейшему предлогу, который позволил бы сказать себе: все равно так больше не может продолжаться. Но разве и правда не может? Он ведь знал, чего она хочет, всегда знал, с самого начала. Она бы не считала, что вполне честна перед Роджером, если бы стала притворяться. В этот вечер она не сказала ничего нового. Но мне кажется, когда она повторила в присутствии Рубина то, что уже говорилось с глазу на глаз, Роджеру чуть полегчало, хотя он втайне и устыдился.
   – Хотел бы я этого, – сказал он.
   Любопытно, когда Рубин понял, что Роджер намерен довести дело до конца? В какую минуту, при каком слове? Рубин был куда умней и проницательнее, но, когда в игру вступали чувства, Роджер оказывался для него слишком сильным противником. И еще одна странность. В личной жизни Рубин придерживался столь же возвышенных принципов, был столь же нравственно безупречен, как Фрэнсис Гетлиф. И однако (весьма неприятная истина), бывают такие времена, времена крутые, переломные, когда людям с возвышенными принципами доверять нельзя, – а Роджеру, пожалуй, можно было доверять. Ибо в некоторых случаях, не часто, но и не так редко, как всем нам казалось, Роджер решал, что нравственно и что безнравственно, смотря по тому, полезно ли это для дела. Рубин в личной жизни был безупречнее очень многих; и однако, он побоялся бы злобных выпадов, не решился бы поставить на карту свое доброе имя и свое будущее, а Роджер сейчас шел на это с открытыми глазами.
   Любопытно – а когда я сам понял, что Роджер решил довести дело до конца? Пожалуй, эта мысль возникла у меня вскоре после того, как мы сблизились, и чем дальше, тем больше я в ней утверждался. И в то же время я не слишком полагался на верность своего суждения.
   В час, когда он стоял на распутье, я, как и все, ничуть не был уверен, что он нам не изменит. Так что, пожалуй, я не понимал, или, во всяком случае, не был уверен, что он пойдет до конца, пока не послушал его в этот вечер.
   А когда это понял сам Роджер? Вероятно, он и сам не знал, а может, ему было и не любопытно.
   Нравственность диктовалась пользой дела, выбор – тоже, тем более выбор, от которого столь многое зависело. Даже сейчас он мог еще не знать, на каких условиях ему придется сделать выбор и какие побуждения тут окажутся решающими.
   И опять я подумал: а какую роль играла тут его связь с Элен?
   – Я не могу последовать вашему совету, Дэвид, – сказал Роджер. – Но я признаю, что вы очень точно оцениваете мои шансы. Вы считаете, что мне не сносить головы, верно? Я и сам так думаю. Я хотел бы, чтобы вы поняли: я на это иду. – И прибавил, блеснув недоброй улыбкой: – Но и сейчас это еще не решено бесповоротно. Со мной еще не покончено.
   До этого во всем, что он говорил, была спокойная трезвость. А тут вдруг его настроение круто переменилось. Он исполнился надежды, той надежды, какая, вспыхивает в роковые минуты, той надежды, которая в канун битвы согревает душу уверенностью, что ты уже вышел из нее победителем. Рубин смотрел на него с изумлением, почти с отчаянием, даже глаза у него сразу еще больше ввалились.
   Он почувствовал – мы все это чувствовали, – что Роджер счастлив. И не только счастлив и полон надежд, но и безмятежно спокоен.




Часть пятая


ПАРЛАМЕНТ ГОЛОСУЕТ





36. Минутная слабость


   Над Большим Беном золотой бусиной светился фонарь: после рождественских каникул снова заседал парламент. Был сезон приемов, и за неделю мы с женой побывали уже на трех: у Дианы на Саут-стрит, у одного из членов парламента, на официальном рауте. И везде вокруг нас, точно статисты, изображающие на сцене войско, вертелись одни и те же люди. Всюду были те же самоуверенные лица, и, казалось, этому параду не будет конца. Министры со своими женами держались поближе к другим министрам с женами, словно магнетическая сила власти притягивала их друг к другу; по четыре, по шесть человек они собирались тесным, замкнутым, самоуверенным кружком, обращаясь ко всем прочим спиной – не от невоспитанности, а просто ради удовольствия побыть в обществе друг друга. Роджер и Кэро тоже были здесь и держались так же неприступно, как и остальные.
   Пребывание на высоких постах бросается в голову, как алкоголь; это было верно не только в отношении Роджера, находившегося под ударом, но и в отношении целых слоев общества. Люди, держащие в руках власть, до последней минуты не верят, что могут ее потерять. А иногда, и потеряв, не могут в это поверить.
   Всю ту в следующую неделю обстановка у нас в министерстве напоминала военное время. Роджер сидел у себя в кабинете, неизменно занятый, требуя из секретариата то одну бумагу, то другую; своими мыслями он, насколько я знал, не делился ни с кем – со мной, во всяком случае.
   Трепет восхищения и веры в успех расходился от его кабинета по всем коридорам, точно рябь по воде. Он передавался даже служащим среднего разряда, которые обычно думали лишь о том, как бы поскорее добраться до дома и поставить долгоиграющую пластинку. Что до ученых, они откровенно торжествовали победу. Уолтер Льюк, поверивший в Роджера с самого начала, остановил меня как-то в одном из мрачных, сырых коридоров Казначейства и загремел, даже не подумав понизить голос:
   – А ведь этот сукин сын поставит на своем, черт бы его подрал! Вот и выходит, что, если без устали твердить разумные вещи, в конце концов всех убедишь.
   Когда я повторил слова Уолтера Гектору Роузу, он сухо, но нельзя сказать чтобы недружелюбно улыбнулся и сказал: «Sancta simplicitas»[9].
   Даже он не устоял перед общим радостным волнением. Однако счел необходимым сообщить мне, что разговаривал с Монтисом. Так возмутившее меня ложное показание было проверено. Выяснилось, что тут действительно произошла ошибка. Роуз сказал мне об этом с таким видом, будто главное для нас с ним было убедиться в непогрешимости правительственных органов. Только после этого он счел возможным заговорить о шансах Роджера на успех.